Но не только лекции Гегеля привлекли внимание дюссельдорфского студента. Гейне охотно посещал также лекции Гагена, раскрывавшего перед слушателями сокровища «Песни о Нибелунгах», Боппа, создателя науки сравнительного языкознания, и Вольфа, читавшего греческих классиков.

Помимо академической жизни, Гарри был захвачен суетой прусской столицы и интереснейшими встречами со значительными и крупными людьми своего времени.

В двадцатых годах над Берлином царил тот же гнет политической реакции, что и над остальной страной, и казематы прусской крепости Шпандау были неизменной наградой для всякого, кто осмеливался усомниться в «разумности и действительности» деспотической монархий.

Вместо политических вопросов на берлинских променадах, на Унтер ден Линден, в ресторане Ягора или кафе Иости велись долгие и нескончаемые споры о том, кому отдать пальму первенства из композиторов — Веберу или Спонтини. Газеты, откуда были вытравлены все политические вопросы, занимались пережевыванием литературных сплетен, пространно и водянисто растекались мыслями о театральных постановках, помещали глупейшие теоретические статьи по вопросам литературы и эстетики.

«Кому попадались в руки ваши газеты, — писал Гейне впоследствии, — тот мог бы подумать, что немецкий народ состоит исключительно из театральных рецензентов и несущих всякий вздор нянек».

Это как-раз пора, в которую у Гейне начинается отход от романтических канонов, привитых ему Шлегелем. Но, с другой стороны, с трудом мирится он с тем плоским рационализмом, который процветает в некоторых берлинских филистерских умах, уверяющих, что деревья окрашены в зеленый цвет, потому что зеленое полезно для глаз. Этот рационализм особенно возбуждал против себя Гейне, который окунулся в водоворот умственной жизни города со всей страстью юноши, истосковавшегося в узких рамках мещанского Геттингена.

Берлин тогда не был еще так застроен, как в наши дни. В центре города на Лейпцигской улице, за жилыми домами тянулись роскошные парки с тенистыми деревьями, повсюду виднелись поросшие травой пустыри, а неподалеку от центра можно было встретить клочки засеянной и обработанной земли, с царящей на них почти деревенской тишиной.

Но в самом центре тянулись прямые, хорошо распланированные улицы, обсаженные по обоим краям ровными домами. На, тротуарах толпилась масса наряженных дам и щегольски одетых кавалеров. Заманчиво сверкали витрины магазинов и окна модных кондитерских на Кенигсштрассе.

Среди гуляющей публики, в толпе фланеров, засматривающихся на хорошеньких женщин, можно было встретить и Гарри, который вел «светский, рассеянный образ жизни».

Он поздно вставал, потому что очень поздно ложился, как истый гурман завтракал и обедал у Ягора или в «Кафе-Рояль», пил кофе у Иости, — восхищаясь воздушностью его «безе», пирожных, начиненных кремом: — «Вы, боги Олимпа, знакомы ли вы с содержимым этих безе! О, Афродита, если бы ты родилась из этой пены, ты была бы еще слаще!»

Затем — университет, лекции Гегеля и открытый путь в какой-нибудь из лучших берлинских кружков, создавшихся наподобие знаменитых парижских салонов восемнадцатого столетия.

Там — изысканные гости, оживленные литературные споры, отсюда выходит признание или выдача «волчьих билетов», браковка новых звезд на небе искусства, литературы, театра.

Едва ли не самым влиятельным из этих литературных кружков был салон Варнгагена фон-Энзе, дипломата, эстета, театрального критика, собирателя сплетен и пересудов, но прежде всего — мужа своей жены, умнейшей и оригинальнейшей Рахели фон-Варнгаген.

Не на всякий вкус она была красивой или физически интересной женщиной. Но ее незаурядный ум, глубокое художественное чутье и бурный эстетический темперамент притягивали в ее гостиную выдающихся людей. Берлинские остроумцы говорили, впрочем, повторяя ее же слова, что Рахель отличается замечательным свойством убивать всякий педантизм на тридцать миль в окрестностях.

Она была яркой индивидуалисткой, видевшей счастье человека в том, чтобы следовать всю жизнь внутренней его природе. Как дочь еврейского народа, она горела ненавистью к его угнетателям, и бессознательно, быть может, но явно в ее мозгу зрели идеи эмансипации не только женщины, но и буржуазного класса.

Она принадлежала к тому поколению, которое, отчаявшись видеть германское отечество единым, загоралось идеями космополитизма.

Рахель не была чужда идеям утопического социализма. С горящими глазами она пророчествовала о тех временах, когда националистическая гордость будет причислена к простой суетности и когда война будет сочтена простой бойней, а не великим актом патриотизма. Буржуазная демократка Рахель фон-Варнгаген отличалась крайней неустойчивостью и непоследовательностью взглядов. Оппозиционное отношение к прусской демократии и аристократии не мешало ей принимать в своем салоне как матерых реакционеров, так и правую руку Меттерниха, официального черносотенного литератора Генца, ведшего с Рахелью довольно оживленную переписку. Заглядывал порой в ее салон и высокопоставленный дворянин-сановник, и даже какой-нибудь из принцев королевской династии Гогенцоллернов. Их привлекала сюда модность салона, изысканность общества, и они не брезгали приемами прославленной еврейской женщины, как не унижались в своем дворянском достоинстве, посещая будуары хорошеньких актрис или уборные цирковых наездниц.

Рахель Варнгаген фон-Энзе.
Портрет работы Вильгельма Гензеля, 1822 г.

Рахель фон-Варнгаген со своей многосторонностью интересовалась судьбами рабочего класса, потому что от ее взора не могло ускользнуть такое важное явление как медленный, но неустанный рост промышленного пролетариата, рано узнавшего тяготы капиталистической эксплоатации в индустриальных центрах Германии.

Рахель, этот «человеческий магнит», привлекла к себе внимание Гарри Гейне, когда он по прибытии в Берлин явился к ней с рекомендательным письмом от одного из друзей блестящего салона.

Тихий и робкий провинциальный молодой человек, державшийся в стороне от гостей, больше слушавший, чем говоривший, Гейне был некоторое время незаметной фигурой в кружке Варнгагенов. Но на одном из литературных вечеров он отважился прочесть несколько своих стихотворений, все еще не появлявшихся в печати, — и сразу завоевал себе признание. Ободренный высказываниями влиятельных друзей варнгагеновского кружка, он стал увереннее, и общество, делавшее литературную погоду, оценило его лирическое дарование на ряду с незаурядным и острым умом.

Уже летом 1821 года он сделался своим человеком в доме № 20 по Фридрихштрассе, в квартире Варнгагенов. Рахель стала его покровительницей. «Так как он тонкий и какой-то особенный, — писала Рахель Фридриху Генцу, — понимала я его и он меня часто тогда, когда другие лишь выслушивали; это привлекло его ко мне, и он сделал меня своим патроном».

Со своей склонностью к преувеличениям Гейне называл Рахель умнейшей женщиной вселенной, человеком, который знал и понимал его лучше всех. «Если она только знает, что я живу, она знает так же, что я думаю и чувствую», — и он даже носил совершенно в духе романтизма галстук с надписью: «Я принадлежу госпоже Варнгаген».

Но у него не было любовного влечения к этой женщине. Кажется, в ту пору он горел страстью к прекрасной Фридерике Роберт, родственнице Рахели, которую он неоднократно в течение долгих лет прославлял в стихах и прозе.

И в другом литературном салоне — баронессы фон-Гогенгаузен был принят Гарри Гейне.

В гостиной Варнгагенов царил культ Гете, у баронессы Гогенгаузен господствовал культ Байрона, и Гейне, чувствовавший известное родство с великим английским поэтом, был провозглашен здесь его немецким преемником. Уже потом Гейне пришлось, отбиваясь от всевозможных литературных нападок, открещиваться и от этого приписывания ему слишком близкого родства с Байроном. Он писал: «Правду, в эту минуту я сознаю очень живо, что я не иду по стопам Байрона, кровь моя не так сплинно-черна, как его кровь, моя горечь исходит только от орешков из которых сделаны мои чернила, и если есть во мне яд, то он ведь только противоядие от тех змей, которые с тайной опасностью для моей жизни подстерегают меня в мусоре старых соборов и замков».

Тут попутно яркое выражение сущности гейневской иронии, служащей действительно острым противоядием в его борьбе за преодоление феодальной и клерикальной романтики.

Когда Гарри уставал от великосветского тона и изысканного эстетизма литературных салонов, от геометрической правильности расположения домов прусской столицы, он уходил под своды литературного погребка Лютера и Вегенера на Шарлоттенштрассе.

Тускло горели закопченные табачным дымом лампы, шумно было за столами, звенели бокалы вина и кружки пива. Буйно пировала литературная богема Берлина, и здесь Гарри видел создателя болезненной фантастики Теодора-Амедея Гофмана, безмерно опьянявшегося, чтобы уйти от постылой обыденщины, здесь встретил он даровитейшего Граббе, увязшего в тисках прусской действительности. Здесь же собирались талантливые актеры, в том числе и Людвиг Девриент, и молодые литераторы — Карл Кехи, Людвиг Роберт, брат Рахели и муж Фридерики, Людвиг Борх и другие.

Отсюда как-то вышел опьяненным Гарри, в лунную ночь, и тогда он увидел, как дома, обычно враждебно смотрящие друг на друга, вдруг трогательно-христиански озирались вокруг и простирали вдоль улиц примиряюще свои каменные руки, так что он, бедняга, шел посреди улицы, боясь быть раздавленным.

«Многим покажется эта боязнь смешной, и я сам смеялся над ней, когда уже трезвый на утро я шел по той же улице и дома снова прозаически скучали друг против друга. Действительно, нужно несколько бутылок поэзии для того, чтобы в Берлине увидеть нечто другое, чем мертвые дома и берлинцев. Здесь трудно обнаружить умы. В городе так мало старины и он такой новый; и все же эта новизна так стара, так отцвела и так отмерла».

Но опьянение вином приходило редко. Кто знает, быть может это был как раз вечер того трагического дня, когда Гарри получил известие, что Амалия Гейне отдала свою руку Джону Фридлендеру.

Это событие случилось 15 августа 1821 года, а в декабре этого же года вышла, наконец, в Берлине тощая книжечка лирики Гейне, в издании книгопродавца Маурера.

По причинам, от поэта не зависящим, как это он указывал в свое время издателю Брокгаузу, в сборник вошли главным образом любовные стихи: «Сновидения», как зарницы воспоминаний о романтическом детстве, и цикл стихов, посвященных скорби о потерянной любви.

Здесь же были напечатаны и две великолепные баллады, «Гренадеры» и «Вальтасар».

Казалось, счастье на миг улыбнулось Гейне. Весной 1831 года он познакомился с редактором модного журнала «Собеседник», профессором Губицем.

Гарри пришел к нему, так сказать, прямо с улицы. Он принес Губицу несколько стихотворений и сказал при этом: «Я вам совершенно не известен, но хочу стать известным благодаря вам».

Губиц обратил внимание на болезненно-бледное лицо поэта, на его нервные движения; он отнесся очень внимательно к его произведениям. От романтических стихов Гарри на него повеяло даже какой-то странной жутью, но он увидел в них несомненный поэтический дар. И одновременно Губиц был испуган непривычной метрикой Гейне, далекой от узаконенных классических шаблонов. В разговоре с Гейне Губиц предъявил требования некоторых переделок в стихах, Гарри отстаивал свои позиции, доказывая, что его стихи написаны в стиле подлинно народных песен, но все же сделал некоторые исправления, и стихи были напечатаны.

Губиц сблизился с Гейне и стал, видимо, покровительствовать ему. Он порекомендовал издателю выпустить сборник стихотворений Гейне. Издатель согласился, рискуя только бумагой и типографией. Гейне он дал в виде гонорара сорок авторских экземпляров.

Гарри охотно роздал их своим друзьям с широкими прочувственными надписями. Один экземпляр он отправил Гете с почтительнейшим сопроводительным письмом: «Я имею множество оснований послать мои стихи вашему превосходительству. Приведу лишь одно из них: я люблю вас. Я полагаю, что это основание веское. — Мои вирши, знаю это, пока еще мало чего стоят; лишь кое-где можно усмотреть задатки того, что я однажды могу создать. Я долго не мог составить себе определенного мнения о сущности поэзии. Люди сказали мне: спроси Шлегеля, а тот сказал: читай Гете. Я добросовестно последовал его совету, и если из меня выйдет когда-нибудь толк, я знаю, кому я этим обязан».

Письмо пропало зря. Веймарский сановник и поэт Гете, вероятно, получал немало таких писем и произведений от молодых поэтов. Гете ничего не ответил Гейне и вернее всего не читал его книжки.

Первая книжка стихов Гейне, вообще говоря, не произвела впечатления на широкие круги читателей. Но она вызвала все же несколько хвалебных рецензий. В «Собеседнике» в жидковатой статейке отметил дарование поэта друг Гарри, Варнгаген фон-Энзе.

Гораздо интереснее была статья старшего товарища Гейне, Карла Иммермана, которую тот напечатал в «Рейнско-Вестфальском вестнике».

Иммерман справедливо усмотрел в индивидуалистических стихах Гейне нечто типическое для своего времени, и указывал, что поэт должен «быть закован в сталь и железо и держать всегда наготове свой меч». Он почувствовал в стихах Гейне «ту горькую ярость против ничтожного, бесплодного безвременья и ту глубокую вражду к нему, которая кипела в целом поколении».

Еще глубже было суждение того, к сожалению пожелавшего сохранить свое инкогнито, критика, который написал о книге Гейне, в том же издании, что Иммерман. Он увидел в стихах поэта жуткий образ ангела, отрекшегося от своего божества, «благородную красоту, уничтожаемую холодной и издевательской улыбкой, властное величие, переходящее в высокомерие и классическую скорбь»… Никогда еще в германской литературе, по мнению анонимного критика, ни один поэт не обнаруживал всю свою субъективность, свою индивидуальность, свою внутреннюю жизнь с такой ошеломляющей бесцеремонностью. Тщетно, слава богу, вы можете искать в его стихах, элементы романтической школы, рыцарства и монашества, феодального быта и иерархии.

Прозорливый анонимный критик делает глубоко знаменательный вывод: «Чистая буржуазность, чистая человечность — это единственный элемент, который живет в стихах Гейне. Одним словом Гейне — поэт для третьего сословия ».

Так этот критик понял, или вернее почувствовал, тот процесс, который происходил в творчестве Гейне. Его друзья из литературного кружка Варнгагена при появлении стихов тотчас же объявили Гейне королем романтики. Они не видели существенного отличия между лирикой Гейне и тех романтиков, по стопам которых он шел. Да, Гейне писал в романтическом стиле, он черпал свои сюжеты в пределах традиционной романтики. Но это было потому, что он не мог еще найти своей формы, своей манеры, которая могла бы служить противоядием «от тех змей, которые с такой опасностью для жизни подстерегали его в мусоре старых соборов и феодальных замков».

Еще до того, как он нашел это противоядие, он уже для наиболее чутких людей своего времени был поэтом «третьего сословия».

Проходят годы мучительной борьбы с романтической отравой, прежде чем Гейне начинает изживать ее и может поднять против нее меч, — увы! — нередко слишком слабый и легко получающий зазубрины.