Тягости и огорчения моей жизни. -- Отец мой скрывается у г-жи де-дя-Кост. -- Он спасается чудесным образом. -- Я отправляюсь к нему в Фонтэн к Шозьерам.
Тюремный хлеб, если только можно так назвать его, был до того плох, что невозможно было его есть. Он состоял из тяжелого теста с примесью отрубей и соломин в палец длиной, с очень жесткой коркой. Заключенные получали через день по такому маленькому хлебцу. Тетушка моя, не будучи в состоянии проглотить ни кусочка, не ела его вовсе. У меня также не было хлеба и мне было очень тяжело принимать от нашего стража Форе хлеб, который также был довольно плох. Где же добыть хлеба? Его нигде нельзя было купить. Но небо сжалилось надо мной и пришло мне на помощь в лице Брюньона, этого преданного слуги моего отца, о котором я уже говорила.
Брюньон пожелал принять участие в славной борьбе, так печально окончившейся; так как он брался за оружие во время осады, то его постигла бы верная смерть, если бы наше олицетворенное Провидите, наш почтенный друг де-Герю не спас его, зачислив его, по просьбе моего отца, извощиком при артиллерийском обозе. Это дало ему возможность въехать в город вместе с победителями; вскоре после этого он поступил деньщиком к одному артиллерийскому офицеру Монлезён, сохраняя при этом свое жалованье извощика при артиллерийском обозе. Пользуясь, благодаря своему начальнику, некоторым довольством и подозревая наше бедственное положение, он пришел предложить мне свой солдатский хлеб; хлеб этот был чудесный. Как я была счастлива отнести его тетушки! Он часто носил мне еще молока и ветчины, что я принимала с большой благодарностью; одним словом, он показал себя честным человеком и верным слугой.
Этот солдатский хлеб, самый лучший, какой был в то время, я отдавала тетушке, а взамен уносила с собой, на свой страх, [89] тот, который выдавали в тюрьме. Если б меня, когда поймали на этом, то и я, и мой хлеб остались бы в темнице. Но эта смелость, следствие нужды, никогда не была обнаружена. Я уносила с собой еще остов запасной пулярдки, приберегаемой на случай если не пропустят обеда. Даже этот остов жареной курицы составлял такой лакомый кусочек, что я не смела оставить его себе, а должна была поделиться с гражданином Форе, для которого это было праздничное угощение, потому что он также мало привык есть хорошую пищу, как сидеть в кресле. Впрочем, к тому, что вкусно и удобно, скоро привыкают; и он доказал мне это однажды, когда я из экономии велела купить прованского масла более низкого сорта, чем обыкновенно употребляли на фритюры; Комната моя, служившая в тоже время кухней и столовой, наполнилась густым дымом и чадом. Гражданка Форе, исполнившись негодования и отвращения, почувствовала себя дурно и поспешно удалилась в комнату мужа, который бросился к ней на помощь, ворча на скверный запах. Даже прислуга наша выражала неудовольствие. Я села было одна обедать; а когда голод собрал их всех вокруг стола, я удовольствовалась только тем, что спросила гражданина Форе, неужели он у себя дома употребляет всегда только высший сорт масла? Он пробормотал что-то, чего я не могла разобрать, и фритюры продолжали поджаривать на том же масле.
Я привожу эти подробности, может быть слишком мелочные, лишь для того, чтобы дать понять, какова была моя жизнь, какого рода лица окружали меня, сколько противоречия и докучливых дрязг я выносила от них. Правду говорят, что ежеминутные неприятности, как бы они ни были мелки, всегда довольно велики. Частые ссоры между Сен-Жаном и Канта составляли не меньшее зло среди этих ежедневных дрязг и подвергали нас часто опасности остаться без обеда. Впрочем, СенЖан являлся только к столу; он ходил на работу для срытые крепости. Я думаю, что желание заработать сколько-нибудь денег склонило его к этого рода занятия, открытому для каждого; а желание это было весьма естественно, так как мне нечем было ему платить. От времени до времени я продавала серебряные приборы, или кое-что из наших вещей, хранившихся у г-жи Леже. Приходилось их продавать с большой потерей, да и то еще нужно было осторожно выбирать лица, к которым вы обращались и которые, хотя и покупали за полцены, пользуясь вашей нуждой, но были по крайней мере настолько честны, что не доносили на вас, потому что если иметь серебро считалось преступлением, то продавать его было еще большим преступлением. Тюрьма или даже смерть грозила тем из нас, которых крайность заставляла сбывать свои вещи. Доносивший на это мнимое расхищение имущества республики получал, кажется, половину его, или, по крайней мере, она была ему обещана. [90]
Я питалась кое-как остатками бобов и картофеля, которые просто готовили в виде салата. В праздничные дни мы лакомились оладьями из затхлой муки; это-то и была знаменитая фритюра. Масло сливочное и свиная овощи, какие возможно было достать, приберегались для тетушки, которая постилась по пятницам и субботам. Для нее откладывалось все лучшее, что только дозволяло наше бедственное положение. Вот за этот-то драгоценный обед заставляли меня трепетать ссоры моих слуг. Сколько просьб нужно было иногда с моей стороны, чтоб их усмирить. Переходя от одного к другому, напоминая им о тетушке, страдавшей от их раздора, я умоляла их ради нее преодолеть свои враждебные чувства; "ведь вы ее любите!" говорила я им, и они как будто успокаивались; но дня через два война снова возгоралась. Еще раз прошу извинения за то, что возвращаюсь к этим мелочам; но я рисую свою жизнь, а эти мелкие штрихи доканчивают картину; к тому же нужно вспомнить, что мне было тогда всего 14 лет.
Между тем продолжались деятельные розыски, чтобы открыть, где мой отец. Часто приходили тетушке сообщить, что он арестован, в надежде, что в минуту смущенья она выдаст место его укрывательства. Меня преследовали обысками. Один из самых шумных был произведен через несколько дней после того, как отвели тетушку в тюрьму. В полночь раздается учащенный стук в нашу входную дверь. Гражданин Форе, погруженный в первый крепкий сон, заставляет ожидать; стук возобновляется. Наконец, одевшись как следует, он отворяет дверь в ту минуту, когда она, казалось, уже уступала насилию. Ему делают выговор за медленность. Моя дверь, запертая изнутри, снова вызывает их ярость. Наш страж извиняется, весь дрожа от страха; столь же малодушная Канта дрожала так, что я слышала как скрипела кровать, на которой она лежала. Мои многократные просьбы заставили ее наконец преодолеть страх; едва она добрела до двери, как пришедшие ворвались в нее с криками: "Где он?".
Старый Форе в негодовании, что могли заподозрить его верность, стал пространно рассказывать о наложении ареста в нашей квартире, где он был приставлен в качестве стража, приводя в доказательство печати, висевшие на четырех дверях. Он все еще говорил, между тем как мне успели уже сделать девять вопросов. При первом стуке я привстала и, сидя в постели, молча ожидала, что будет далее. Занавески громадной кровати, которую я занимала, были задернуты; два офицера обходят кругом кровати, всматриваются ближе, удивляются и спрашивают, кто я. Я отвечаю им, и тотчас же слышу, как человек двенадцать в один голос восклицают: "Какой слабый голосок! Да ведь это не мужчина!" И толкая друг друга, просовывая головы через плечи других, чтобы лучше разглядеть меня, они еще повторяют: "какой слабенький [91] голосишко! Какая маленькая девочка! Как она худа! Как тщедушна!"
Подтрунивая надо мной, они в то же время делали мне долгий и опасный допрос на счет моего отца, его мнимого заговора и места, где он укрывался, отдыхая после тяжелых трудов. Меня допрашивали также о тетке и о братьях. Ответы мои были кратки: я ничего не знала. Наконец, они ушли к великому удовольствию, нашего стража, который вообще не любил, чтобы нарушали его сон, а тут еще вдобавок и гордость его пострадала. Впрочем, он дал себе слово впредь быть проворнее.
Когда обыск кончился, со мной сделался такой припадок нервной дрожи, какого я никогда не испытывала во всей своей жизни. Силы совершенно покинули меня, как только я перестала слышать их шаги. Изнемогая под тяжестью своего несчастья и сиротства, подавленная сознанием своей слабости, я провела остальную часть ночи в состоянии нравственного и физического страдания, близкого к отчаянию. Никогда еще беспомощное положение мое не казалось мне столь ужасным. Много раз еще повторялись эти ночные посещения с целью, как говорили, отыскать оружие, спрятанное в нашей квартире. Старик Форе, не понимавший, что это было лишь предлогом, выбивался из сил, рассказывая историю наложения печатей, и удивлялся, что его никто не слушал. Одна я навлекала эти докучные обыски. Делая вид, будто везде обыскивают, комиссары в то же время предлагали мне вопросы тем более коварные, что могло казаться, будто они вырывались у них без всякого злого умысла, мимоходом, и как будто случайно при виде какой-нибудь вещи, попадавшейся им под руку. К счастью я понимала, что это ловушка, и не поддавалась им. Впрочем, я и не могла бы отвечать им так, чтобы их удовлетворить. С тех пор как отец мой покинул предместье Вез, мне было совершенно неизвестно, что с ним сталось. Только впоследствии я узнала, насколько мы были обязаны г-же де-ля-Кост, которая была столь добра, что согласилась принять его к себе.
Эта женщина жила в загородном доме, в нескольких верстах от города. Отца моего привели к ней ночью, и он вовсе не выходил из комнаты, в которой его поместили. Одна только горничная г-жи де-ля-Кост была посвящена в тайну его пребывания у них в доме. Каждое утро, убравши постель отца, она запирала его в шкап для того, чтобы остальные слуги, свободно сновавшие по всему дому, могли убедиться, что никого чужого в нем не было. Когда же они считали себя в безопасности от нескромных свидетелей, узника выпускали из шкапа и он пробирался в комнату г-жи де-ля-Кост, находившейся рядом. Так прошло несколько дней совершенно спокойно; но когда на отсутствовавшая г-на де-ля-Кост был подан донос депутату Фуше, делавшему [92] объезд в этой области, последний отдал приказ произвести тотчас же в доме де-ля-Кост обыск. Около 11 часов вечера у их двери раздался необычный звонок; эта тревога подняла всех в доме на ноги. Этот энергический звонок возвещает о служителях новой власти. Спрашивают моего отца. Нужно его получше спрятать; но куда? -- Поднимают верхние матрасы на кровати г-жи де-ля-Кост и отец залезает в прореху, нарочно сделанную для этого в нижнем матрасе, который обыкновенно набивается соломой. Верхние матрасы в одно мгновенье положены по-прежнему; постель оправлена и хозяйка снова ложится в нее. Можно себе представить мучительное положение моего отца; он натянул свой ночной колпак до ушей и держал перед собой сжатые кулаки, чтоб защитить лицо от соломы и чтоб иметь сколько-нибудь пространства и воздуха. Устроить все это -- было делом одной минуты. -- Это комиссары от имени депутата Фуше! Им отпирают. Комиссары спрашивают г-жу де-ля-Кост, где ее муж. "Он отлучился по делам", отвечает она. Ей передают приказ Фуше явиться к нему немедленно самой. Она противится, ставить им на вид плохое состояние своего здоровья, говорить о нервных страданиях, которые часто принуждают ее лежать, об истощении своих сил, о том, как всем известно, что она никогда не выходит из дому. Но напрасно настаивает она. "Нужно идти, а не рассуждать", говорит ей в ответ. Едва дают ей время набросить платье. Горничная впопыхах приподнимает немножко матрас и тотчас же опускает его, чтоб шепнуть отцу: "Мы пропали". Он сам слишком хорошо сознавал это! Она последовала за своей госпожой; затем двери были заперты и запечатаны. Отец был в ужасном положении, задыхаясь от недостатка воздуха и боясь, что если он вылезет из-под матрасов и приведет в беспорядок постель, то после сам не сумеет опять спрятаться так, чтоб ничего не было заметно. Он колебался некоторое время, но настоятельная потребность вздохнуть свободно взяла верх над всякими другими соображениями, и он выкарабкался из-под матрасов как только мог осторожнее. В эту минуту он услышал шум, остановился, стал прислушиваться: каше то мужские голоса распевали песни в честь свободы! То были драгуны, которые оставались еще в доме; они пили и веселились. Чувствуя всю опасность своего положения, отец обошел комнату на цыпочках и, внимательно осмотревши ее, стал раздумывать о возможных средствах спасения. Он находит, что их очень мало. Все заперто, никакого выхода, никакой помощи! Он тогда обратил все свои надежды на окна, выходившие в сад, и при этом рассуждал сам с собой так: "Здесь я могу умереть с голоду в запечатанной квартире, или же сюда могут тайно пробраться до официального снятия печатей с тем, чтобы унести отсюда то, что придется по вкусу комиссарам. В обоих случаях я погиб". Опасаясь, чтобы [93] отсутствие пищи не лишило его сил, он решился бежать, не ожидая ночи; он еще раз хорошенько все обдумал за и против, выбрал окно маленькой комнатки, которое было несколько более отдалено от места, откуда слышался шум, бросился из окна в сад и отделался только легкой царапиной на руки, хотя упал на разбитые оконные стекла; этот стук привлек внимание пивших. Они выскочили с криками: "Откуда этот стук? Это верно он! это он!".
Отец мой успел только спрятаться под маленькой лестницей, на которую они все бросились стремглав, осмотрели все углы, везде искали виновника стука; бегали взад и вперед и забыли заглянуть только под лестницу, по которой несколько раз проходили; осыпая ругательствами того, кого никак не могли найти, они возвратились наконец в дом и снова принялись пить. Отец мой опять задумался: если остаться на месте, то ему не избегнуть новых розысков, если бежать -- то в какую сторону? Его привели в дом г-жи де-ля-Кост ночью; он ни разу не был в этом саду. Но нужно было поскорее решиться; он бросился бежать, нагнувшись до земли, чтобы не быть замеченным, и уже льстил себя надеждой скоро достигнуть аллеи, которая издали казалась ему густой, но к несчастью он забыл, что остался в ночном колпаке. Вдруг из-за облака показалась луна и своим бледным сиянием выдала моего бедного отца. Он тотчас же слышит за собой крики: "Я его вижу! это он! вон он, в белом колпаке!" За ним гонятся. Тут уже нечего более скрываться: он выпрямился и изо всех сил бросился бежать к винограднику, находившемуся в этой же ограде. В. этом месте сада дорога шла в гору, что очень замедляло его бегство, а туфли еще увеличивали трудность. Он с отчаянием глядел на высоту стены, служившей оградой, но привязанность к жизни увеличила его силы, ускорила его бег; он все бежал, хотя и не предвидел никакого средства спасения. Он уже чувствовал, что его догоняют; их шаги уже настигают его; один драгун даже занес руку, чтобы его схватить, -- как вдруг, вероятно от быстрого движения и от вина, он пошатнулся и упал. Отец мой в эту минуту достиг угла ограды; заметив здесь следы бывшей беседки из зелени, он уцепился за ветви и при помощи нескольких трещин в стене вскарабкался до верху, сам не зная, как это ему удалось, и соскочил вниз по ту сторону ограды. Близость опасности и инстинкт самосохранения придали ему неведомую дотоле силу.
Не желая сделать такой же прыжок, драгуны прекратили здесь свое преследование. А может быть, они побоялись, чтобы им не вменили в преступление их неловкость, и обещая друг другу сохранить все это втайне, они снова принялись за свои бутылки и песни. Отец осмотрелся вокруг и с грустью убедился, что [90] опять находится в загороженном месте, и что стена этой огради так же высока, как та, через которую он только что перебрался. Прошедши несколько шагов, он очутился перед домом и, боясь, чтоб лунный свет его не выдал снова, он залез в голубятню в ожидании утра и печальной участи, грозившей ему. "Где я? Что станется со мной?" -- Сколько тягостных дум теснилось в его души в течение этих в одно и то же время медленно и быстро проносившихся часов! Он вздрагивал при малейшем шорохе.
Когда, наконец, совсем разевало, в голубятню явилась маленькая девочка с кормом для голубей. Увидя моего отца и приняв его за вора, она закричала и хотела было бежать; но он старался знаками внушить ей жалость; она замолчала и подошла поближе. Тогда он спросил ее, есть ли у нее отец и кто он. "Он здесь виноградарем", отвечала она. -- "Так ты пойди, приведи его сюда, да кроме него никому не говори, что меня видела". -- Девочка обещала и в точности исполнила поручение. Вскоре явился к нему крестьянин, который смотрел на него недобрым взглядом и, вообще, имел какой-то зловещий вид. Отец мой, вынужденный отдаться в его руки, притворился, будто относится с величайшим доверием к этому человеку, в чьей власти случайно оказалась его судьба, и, объяснивши последнему, каким образом ему посчастливилось спастись от несправедливого преследования, отец просил дать ему приют, пока ему станет возможно, не подвергаясь опасности, удалиться отсюда. "То, что вы говорите, может быть и справедливо", отвечал виноградарь, "но это не доказывает еще, что вы не вор; да если вы и не вор, то я все-таки не имея ни малейшего желания подвергать себя риску ради вас; итак, убирайтесь отсюда как можно скорее". Как ни старался отец мой убедить крестьянина, тот был непоколебим. Не будучи в состоянии растрогать этот камень, отец ограничился тем, что попросил дать ему какое-нибудь старое платье взамен того, которое было на нем, предлагая выкупить его впоследствии, если ему удастся спастись. "Если же я погибну, оно вам останется, прибавил он. -- "Да разве у вас нет денег?" возразил крестьянину осматривая нерешительным и вмести жадным взором новый сюртук моего отца. К счастью, отец совершенно неожиданно нашел в боковом кармане маленький бумажник, которого и не подозревал тут; в нем оказалось всего 50 франков. Эта небольшая сумма положила конец колебаниям крестьянина; согласившись на предложенные условия, он тотчас исчез и скоро вернулся, держа в руках плохенькую старую одежу, в которую отец быстро облекся, но недостаточно быстро, по мнению виноградаря, очень скупого на свое время и на труд, потому что он отказался остричь волосы новому крестьянину. Для большого сходства отцу пришлось сделать это кое-как самому. Давший несколько указаний насчет дороги, которой следовало держаться, [95] крестьянин сунул в руки отцу несколько кольев для подвязки винограда: "С этим, сказал он, вас примут за виноградаря". И взглянувши, нет ли прохожих но дороге, он выпроводил отца за ворота.
Отец мой дошел без новых приключений до мельниц, стоявших на реке Сони, куда он имел рекомендаций; здесь он остановился лишь на несколько дней. Так как осторожность требовала найти более уединенное место, то его отвели к одному мельнику, жилище которого находилось в Эпском департаменте на границе департамента Роны, и стояло совсем особняком. Под именем Пьера Мерье он с этой норы слыл здесь на мельнице работником, очень неловким от природы, но большим добряком.
Пока все это происходило, я продолжала вести тот же образ жизни. Затруднения проникнуть в тюрьму росли с каждым днем, очень часто мне вовсе не удавалось пробраться к тетушке; тогда я с грустью возвращалась домой, усталая, измученная, не добившись единственного утешения, которое еще давало мне силу выдерживать все испытания. Невыносимо длинны были эти часы ожидания, проводимые у тюремной двери, куда нам был воспрещен вход благодаря новым строгим распоряжениям; и как тяжело было возвращаться домой, когда исчезала последняя надежда проникнуть в темницу! На другой день я снова приходила для того, чтобы испытать такое же разочарование. Однажды после того, как я долго была лишена радости видеть тетушку, я стояла у тюремной двери, ожидая вместе со всеми другими, первая по очереди, разрешения войти. Часовые скрестили свои ружья, чтоб загородить нам проход, когда среди нетерпеливой и взволнованной толпы, жаждавшей добиться желаемого, вдруг началось движение, которое устранило эту преграду. Натиском толпы меня прижало к самым ружьям и протолкнуло дальше через них. Прежде чем солдаты успели принять более действительные меры, чтобы отбросить нас назад, на меня обрушилось в этой суматохе нисколько ударов кулаком и много брани. Брошенная наподобие жалкого мячика, без силы и воли, я ничем не была виновата, а мне-то и досталось хуже всех. Между тем, пользуясь удобным случаем и общим смятением, я побежала ко второй калитке, потом к решетке. О, счастье! Тетушка моя была во дворе, куда заключенные имели позволение сходить для прогулки ( эти разрешения то давали, то снова брали назад, и ни один день не быль похож на другой. Иногда мы находили узников по дворе, пользующимися воздухом вместе с каторжниками, -- льгота, за которую тетушка раз поплатилась своим бумажником, украденным одним из арестантов. -- Прим. автора ). Я видела ее и уже готова была заговорить с ней и забыть все неудачи этого дня, как вдруг тюремщик, привлеченный шумом и недовольный происшедшим беспорядком, явился на помощь своим сторожам. Меня [96] грубо вытолкали. Никогда еще не терпела я крушения, будучи так близко у пристани. Я видела выражение глубокой скорби во взорах тетушки и она также могла прочесть в моих глазах то, что было у меня на сердце. Я переступила еще раз через порог этой роковой двери и все удары, полученные мной на этом месте, казалось, снова посыпались на меня.
Грязь, которую намеренно сваливали перед тюрьмой, производила здесь гибельную сырость. Часто мы проводили часа по четыре, по пяти, стоя в этой зловонной слякоти. Немало женщин заболевало от этого. Дорожа своим здоровьем, чтобы быть в состоянии оказывать помощь тетушки, я добыла себе деревянные башмаки на меху, с толстой подошвой, которая не пропускала сырости, но делала ходьбу очень тяжелой. Однажды вечером, когда я вернулась домой позднее обыкновенного, наш страж Форе с поспешностью объявил мне, отворяя дверь: "Ваша кормилица сейчас была здесь; она долго ожидала вас". -- "Моя кормилица! но видь она..." я хотела сказать -- умерла, но вовремя остановилась... "Она здесь", продолжал он; "какая-то женщина отправляется туда, где находится ваша больная сестра, и спрашивает, не имеете ли вы к ней поручений?" -- "А где же она?" спросила я живо, догадавшись, что здесь кроется какая-то тайна. "Да если вы поскорее побежите за ней в эту сторону, то может быть догоните ее: она в красном корсаже и синей юбке; с ней маленькая девочка, которая едет на осле". Я уже была на нижней ступеньке лестницы, когда он произносил последние слова; хотя я насовсем понимала, в чем тут дело, но все-таки побежала. Канта пошла вслед за мной, а старый Форе выпустил нас, не вдаваясь в дальнейшие размышления или сомнения насчет этой лионской кормилицы. Завидевший издали красный корсаж, синюю юбку, осла и девочку, я еще ускорила шаги и быстро догнала их. Убедившись в том, что это действительно я, крестьянка сообщила мне, что отец мой скрывается у нее; что он хочет попытаться перейти через границу, но прежде чем решиться на это опасное путешествие, он пожелал повидаться со мной и от меня узнать, что сталось с моей тетушкой ( так как всякие сношения между нами были прерваны, то отец ничего не знал о заключении своей сестры и вызывал меня, а не ее, зная, как ей было затруднительно ходить пешком. По настоятельному желанию тетушки, от отца скрыли, что она была арестована вместо него. Впрочем, выдавши себя, он все-таки не спас бы сестры и мне пришлось бы тогда оплакивать их обоих. -- Прим. автора ); наконец, что она пришла в город нарочно для того, чтобы взять меня с собой.
Это приказание моего отца было для меня приятно и вместе жестоко. Раздвоенная между двумя обязанностями, одинаково для меня священными, я не могла никак решиться покинуть тетушку и лишить ее единственного ее утешения; с другой стороны, это, может быть, [97] последний случай увидеть отца и, очень вероятно, что оп имеет сообщить мне что-нибудь важное. Наконец, я решилась отправиться в путь и, поручал тетушку попечением Канта, я просила ее постараться проникнуть к ней в темницу и передать от меня, что самим сильным побуждением к моей отлучке была надежда принести ей верные вести об отце; затем, простившись с Канта, я последовала за своей незнакомкой, не зная даже, куда она меня ведет. Я нарочно не делала ей ни одного вопроса в присутствии горничной и только после ее удаления я узнала, что мы отправляемся в Фонтэн, -- красивое село на берегу Соны, верстах в восьми от Лиона; но мы не пошли вдоль берега, а через Красный Крест. Маленькая Дриета (уменьшительное от Доротея) предлагала мне сесть на осла на ее место, но я не воспользовалась этим предложением, заметивши, что девочка очень устала. Темнота, дождь и моя тяжелая обувь делали для меня это путешествие очень тяжелым. Дорога, весьма неровная, была мне совершенно неизвестна; мы шли очень медленно. И все эти препятствия только усиливали нетерпение моего сердца. Это село, куда мы прибыли уже очень поздно ночью, казалось мне на краю света. Наконец, мы достигли цели; я стала различать по мраке дома; мы проходили по улицам; вот осел остановился. "Здесь!" сказала добрая женщина; "вы увидитесь сейчас с отцом". Мы вошли, но его не было внизу. "Поднимитесь наверх", говорят мне, "вы там найдете его". Я вхожу наверх; какая картина представляется моим взорам! Как жаль, что я не могу нарисовать ее! Я остановилась в дверях неподвижно, онемев от удивления.
Молодая и хорошенькая крестьянка поддерживала на своих руках женщину во всем блеске молодости и красоты, которая, по-видимому, и эту самую минуту, в судорожном припадке, бросилась со своей постели. Длинные черные волосы, рассыпались, в беспорядке падали чуть не до полу с ее прекрасной головы, откинутой назад и покоившейся на руке молодой девушки; яркий румянец покрывал ее щеки: то было последнее усилие угасавшей жизни. Взор ее прекрасных глаз уже помутился. Магдалина, так звали молодую крестьянку, плакала. Она любила ее, видела, что она умирает и едва была в силах поддерживать это драгоценное бремя. Перед этими двумя женщинами стоял старик крестьянин, держа в руках таз с водой; лампа, стоявшая на полу, отчетливо освещала эту трогательную группу, состоявшую следствие стечения разных обстоятельств из столь чуждых друг другу лиц!
Этот старый крестьянин был мой отец. Глубокое волнение словно приостановило во мне жизнь и сдерживало мою радость снова видеть отца. Моя проводница, которую при мне называли теткой Шозьер, подошла к больной, и обратив внимание моего отца на то, как я вся промокла и устала, предложила ему сойти со мной [98] вниз. Тут я уселась перед пылающим камином возле отца и прежде всего мы стали говорить о тетушке, он хотел нас знать, а я, со своей стороны, очень желала слышать, что с ним было. Наша краткая разлука давала пищу бесконечным рассказам. Мы просидели очень долго в этой задушевной беседе. Наконец женщины сошли вниз от больной, которая заснула, и занялись приготовлением к ужину; это затянулось за полночь: пора было подумать о ночлеге.
Этот важный вопрос, довольно трудный для разрешения, стали обсуждать сообща: людей было больше, чем постелей. Я хотела провести ночь, сидя у камина, но отец мой ни на что не соглашался на это; было решено, что я отправлюсь наверх в комнату большой m-lle де-Сориак и лягу на постели, где обыкновенно спала Магдалина с своей маленькой сестрой, эту девочку уложили на мешке с сухими листьями. Добрые хозяева, которые сами в эту ночь вовсе не ложились, заставили отца лечь на их кровати, а я отправилась наверх. Теперь m-lle де-Сориак лежала на полу, где ей постлали из опасения, чтобы в новом припадке конвульсий она не упала с кровати. Я вошла тихонько, чтобы не разбудить ее. Какой-то молодой человек, по имени г. Александр, взошел наверх вместе со мной; ему нужно было проходить этой комнатой в свою маленькую каморку, отделенную одной только перегородкой. Проходя он остановился возле жаровни, поставленной здесь для меня, и глядя на больную, которая лежала на боку так, что лица ее не было видно, -- сказал мне: -- "Она умрет в эту же ночь, я это вижу; как жаль, что мне некуда отсюда уйти на ночь. Я не могу вынести одной мысли об этих стонах, о всей тревоге и шуме, которые придется слышать. Я не люблю смерти! Ах, нет, я не люблю смерти!" -- "Чего вам бояться?" возразила я ему. "Я стою у вашей двери и буду оберегать вас!" И он вошел и свой уголок; а я легла как можно тише, чтобы не разбудить большой, голова которой почти касалась моей кровати. Едва только я притихла, как добрые крестьянки, полагая что я заснула, прикрыли мне лицо платком, поставили лампочку возле m-lle де-Сориак и принялись полголоса читать заупокойные молитвы. Тут я поняла, каким сном она покоилась.
Добрая старушка Шозъер побоялась, сказавший правду, испугать меня; платок, наброшенный мне на лицо, должен был скрыть от меня это печальное зрелище; понадеясь, что усталость даст мне глубокий сон, благочестивые женщины поспешили своими молитвами отдать последний долг той, которая только что испустила дыхание и которую они так любили. Помолившись с горячим усердием, они встали и тихонько ушли.
Сознаюсь, я была сильно взволнована мыслью, что смерть так близко от меня и я совершенно одна. Глубокая тишина и [99] уединение, слабый свет лампы, невольный ужас живого существа при виде разрушения, -- все это наполняло душу мою каким-то священным трепетом. Мне приходил на ум страх моего молодого незнакомца. Он боялся тревоги и шума, а вечный покой уже сошел на эту несчастную женщину. Меня как-то удивляла эта тихая, безмолвная смерть; каждый день раздавались громко ее удары; она поражала спои жертвы страшным мечем: исступленные крики доносили до меня среди дня весть о числе невинных глав, павших под республиканской секирой, а в три часа (время, назначенное для расстреливания) громкими выстрелами картечи изувечивали несчастных, обреченных на более продолжительное мучение; иные еще дышали, когда их сваливали в общую могилу! Я могла бы ужо, кажется, привыкнуть к смерти, а между тем она поражала меня. Здесь, в этом тихом пристанище, где люди, казалось, не должны умирать, смерть подкралась незаметно среди мрака и тишины, исполненная какой-то торжественной таинственности.
Как я была близка и в то же время далека от этой молодой девушки, которая уже познала истину и далеко унеслась от земных страданий. Я прониклась чувством благоговейного почтения к ней. Среди таких глубоких дум я заснула. Ночью я проснулась и мне послышалось, будто m-lle де Сориак шевелится. Но усталость взяла свое и я скоро опять заснула; проснувшись в семь часов, я поскорее встала, без всякого шума, остерегаясь в своих движениях, чтобы не задеть ее, как будто я могла нарушить ее покой, -- и, ступая на кончики пальцев, удерживая дыхание, я вышла из этой могилы!... Не знаю, могла ли бы, я теперь заснуть в такой обстановке. Но в то время я свыклась со смертью; привычка видеть ее вблизи отнимала у неё часть того ужаса, который она вселяет в сердца; были минуты, когда я завидовала тем, кого тихая и безвестная кончина избавляла от необходимости играть роль на кровавой арене казней.
У этой несчастной молодой девушки были братья. Без сомнения, они пожалели об ней. Она умерла вдали от родных, вдали от всего, что любила. Может быть еще возможно было спасти ее, -- но где же можно было у этих добрых крестьян найти быстрой помощи? Известно, как они лечатся. Магдалина горько оплакивала умершую, которую нежно любила, и вот что рассказала мне про нее: в начале революции, m-lle де Сориак ( не знаю наверно, было ли это настоящее ее имя; по крайней мере, так называли ее в семье добрых Шозьер. -- Прим. автора ) жила вместе со своими родителями в их поместье, в Оверньи. Толпа восставших крестьян ворвалась к ним в замок, увела ее с собой и, силою дотащивши ее до соседней усадьбы ее дяди, разбойники эти с утонченной жестокостью принудили ее собственноручно поджечь замок. [100]
После этого ее привели назад к родителям; но она потеряла навсегда рассудок. Эта ужасная сцена произвела на нее потрясающее, неизгладимое впечатление. После тщетных попыток лечения, ее отправили в Лион и там поместили в больницу, где доктора пользовались большой славой. Ее поместили в просторной комнате и в продолжение двух лет она пробыла здесь, окруженная самими рачительными заботами. Она понравилась настолько, что от ее болезненного состояния оставалась только слабость памяти. Она стала кротка и добра по-прежнему. Тут-то доктора нашли желательным, чтоб она пользовалась свежим деревенским воздухом, и по какой-то счастливой случайности, они в это же время познакомились с Магдалиной, молодой крестьянкой, которая была выше своего положения но внешности и совершенно выделялась среди всего, что ее окружало; благородство ее души сказывалось во всем ее существе. M-lle де-Сориак скоро почувствовала к ней влечение и доктора били очень рады поместить больную в семье Шозьер. Террор тяготел в это время над всеми и не было никакого слуха о лицах, которые таким образом распорядились участью несчастной девушки. Можно думать, что и ее семья, надобно многим другим, подверглась бедствиям, принудившим ее доверить такое трогательное и жалкое существо чужим людям, крестьянам, которые, правда, не требовали большого вознаграждения за ее содержание, но несмотря на все желание, они не могли доставить ей тех удобств, к которым она привыкла и которых требовало состояние ее здоровья. Последнее время она не получала никаких известий от своих и умерла сиротливо на руках крестьянки, ставшей ее другом.
Иногда она рассказывала Магдалине о своем детстве; ее память, слабая для всего остального, в этом случае оказывалась сильной и деятельной; в ней запечатлелись яркими чертами эти милые воспоминания и сердце ее снова в них обретало предметы живейшей нежности. Растроганным голосом рассказывала она о счастье первых своих лет, о своей любви к матери и отцу, о дружбе с братьями, о их общих играх, веселье и мимолетном детском горе. "Запомни то, что я тебе говорю, Магдалина, ты должна бить моей памятью, -- у меня ее так мало: иногда я ничего ровно не помню. Братья не забудут меня, как все остальные забыли обо мне. Ах, когда б они были во Франции! Они пришли бы за мною и я вместе с ними скоро вернулась бы домой. Замок наш очень большой. И ты последуешь за мной, ты будешь счастлива, мы никогда не расстанемся с тобой. Братья мои! братья! Они вернутся! Они скоро придут..." И, обративши взоры на дверь, она прерывала эти тихие жалобы лишь для того, чтоб прислушаться, затаив дыхание, не идут ли они; так она ожидала их каждый день, но они не являлись. Может быть, они не знали о месте убежища и о [101] последних днях сестры; а может быть, их уже не было на свете -- и смерть соединила ее с ними.
Это печальное событие привлекло милого посторонних к Шозьерам и заставило моего отца еще раз удалиться. Меня вызвали было в качестве свидетельницы смерти m-lle де-Сориак, но, к счастью, я была слишком молода, чтоб служить свидетелем, и это избавило меня от подлога, так как мне пришлось бы назваться вымышленным именем; меня выдавали в семье Шозьер за одного из девяти выкормышей тетки Шозьер; бедствия того времени делали мое пребывание здесь естественным. Что же касается моего отца, то, как только являлось подозрение, что в нашем селе будет обыск, он тотчас скрывался; пробравшись через сад и следуя по уединенной тропинке, ведшей за департамент Роны, он отправлялся к соседнему мельнику, который уже раз спас ему жизнь, и оставался там до тех пор, пока миновала опасность. Тогда он возвращался к Шозьерам в Фонтэн, где дом был гораздо просторнее и его присутствие поэтому было менее стеснительно для хозяев.