Свидание с отцом и с молодыми Пиолан. -- Мы окончательно поселяемся в Лионе. -- Мой младший брат возвращается во Францию и приезжает к нам в Лион. 29 мая 1793 г.
Следующее утро принесло нам радость. Неожиданно к нам явился отец. Как много мы имели друг другу сообщить! Его отвели накануне довольно далеко к крестьянам в какое-то село, куда одинаковые опасения привели большое количество беглецов. Уверяют, будто до 10000 человек покинули в этот день город и укрылись, где кто мог. Семья Гишар провела ночь в лесу вместе со многими другими. Отец мой быль привезен обратно в Лион одним из его новых знакомых. Следующую ночь он провел у одной дамы, которой никогда не видал до этого памятного дня. "Что станется с нами сегодня?" спрашивала моя тетушка. -- "Я знаю только, что будет до обеда, ответил отец, -- потому что мы приглашены к г. Кость. Девочки Пиолан уезжают сегодня в Шамбери. За ними приехал управлявшей их отца; нужно с ними проститься". -- Мы сели в карету, имея впереди лишь несколько часов верных. Мои подруги были довольно спокойны. И они были, подобно мне, обречены на великие испытания; но в настоящую минуту они с датской доверчивостью взирали на будущее без страха. Мы расстались так, как будто скоро должны были снова свидеться и обещая часто писать друг другу, хотя нам пришлось встретиться через много лет и после продолжительных бедствий! Едва успели они приехать в Шамбери, как город этот быль взять французами. Он принуждены были бежать оттуда вместе со своим отцом и с этих пор разделяли все лишения, каким была подвержена жизнь несчастных эмигрантов. Я осталась в своем отечестве среди раздиравших его смут. Прощай, Дезире, и ты, Агата! вместе с вами умчались все сладкие воспоминания моего детства!
После отъезда моих подруг, нам с тетушкой предоставили занять род чердака, где он спали; а отец отправился опять к той дам, у которой ночевал накануне, и мы принесли благодарность Богу за то, что имели пристанище еще на эту ночь. Г. Кость, хотя и сам небогатый человек, сжалился над вами и не выпроводил нас из дому; сердце у него было не такое, как у г-жи Серизио. На другой день отец мой снова принялся искать такой квартиры, куда бы нас впустили, не давая тотчас о том знать полиции. Г. Мазюйе был так добр и благороден, что согласился и при этом условии принять нас. Главное дело было в том, чтобы выиграть хотя бы еще несколько дней, чтоб дать время умам успокоиться, а нам придумать, что делать. На четвертую ночь нашего [38] скитанья мы приютились в маленьком помещении ( в нем одна только одна спальня с громадной кроватью, на которой я спала вместе с тетушкой. В углу поставили складную кровать с пологом для моего отца. Эта подробности нужны для последующего. -- Прим. автора ), которое он нам уступил, счастливил уже от одной надежды, проснувшись завтра, не иметь нужды искать нового пристанища для следующей ночи.
Вскоре после этого отец мой отправился в участок (section), чтобы заявить о себе, и записал там только свою фамилию Жиро, без обозначения своего владельческого титула дез-Ешероль; под именем Жиро он с тех пор и был известен в Лионе. В этом городе было столько Жиро, что распространенность этого прозвища послужила нам в пользу, делая пребывание наше здесь более безопасным, или по крайней мере менее известным на некоторое время.
В доме, где мы жили, прежде помещалась таможня; большая часть чиновников продолжали еще в нем жить, так как новое здание таможни, выстроенное на набережной Роны, не было еще вполне окончено. Мазюйе был инспектором таможни; де-Сулинье, директору жил тут же, также и Виньон, помощник инспектора. У этого последнего нашла себе приют семья Бельсиз. Мы встретили в этом дом общество людей приветливых и верных, что всегда дорого, а в то время было неоценённо. Связанное одинаковыми убеждениями, это маленькое общество сходилось каждый вечер. Оно находило большое утешение высказывать вслух свои мысли и делить сообща все страхи и надежды; другого предмета разговора почти не было, как переживаемые события и ежедневные тревоги. Я забывала иногда с Софьей де-Сулинье, молодой девушкой одного возраста со мной, печальную действительность, но нас скоро возвращали к ней озабоченные речи наших родителей, чья предусмотрительность не дремала.
Вся зима прошла в ужаснейшей тревоге; смерть короля переполнила меру. Где же остановятся злодеяния после такого посягательства? Город был словно подернут погребальным трауром; мертвая тишина царствовала на улицах. Каждая семья оплакивала смерть короля, потерявши в нем своего главу. Наше маленькое общество провело весь день в слезах; сердца наши были исполнены уныния, и всякий из нас невольно задавал себе вопрос -- "какова будет моя судьба?"
Террор давал себе чувствовать в самых уединенных углах; никакое убежище не могло укрыться от него; он проникал в самые отдаленные места; он стучался во все двери. Как могла бы я описать террор? Какая кисть в состоянии его изобразить? Впрочем, самого этого слова достаточно, чтобы дать понятие о страхе во всевозможных его оттенках, о тоскливом ожидании и об ужасе, которыми он наполнял в то время сердца всех порядочных [39] людей. Домашние обыски производились все чаще и чаще; во всякое время стали врываться к гражданам в дом. Этот новый род пытки едва дозволял несчастным жертвам изливать свое горе и слезы в уединенных стенах их скромного жилища. Ночь, особенно благоприятная для террора тем, что удваивала его силу, избиралась чаще всего для этих страшных посещений. Мрак увеличивал их ужас и, казалось, усиливал опасность. Часовые, стоявшие на некотором расстоянии друг от друга, неожиданно среди ночи будили жителей какими-то глухими криками, долго тянувшимися, переходя из уст в уста, по плохо освещенным улицам; потом раздавался учащенный стук в дверь. Малейшее замедление вызывало нетерпение и гнев; голоса комиссаров присоединялись к крику солдата. Страшные ночи, когда ко всем ужасам прибавлялась еще неизвестность угрожавшей вам участи! Всякий недоумевал, что ему делать, -- оставаться ли в постели, или встать, чтобы их встретить; первое могло показаться слишком беспечным, а второе -- признаком слишком большого беспокойства.
Ко всем этим причинам тревоги, для всех очевидным, присоединялось немало других, менее определенных. Ходили слухи о том, будто якобинцы затевали самые гибельные планы; что у них происходили тайные собрания, где замышлялось разрушение Лиона и истребление самых лучших жителей его. Наш слуга Брюньон ходил всякий день в якобинский клуб с тем, чтобы нам доставлять некоторый сведения о их намерениях; якобинцы стали смотреть на него как на одного из своих приверженцев и часто поручали ему даже разносить памфлеты; но на свои таинственные совещания никогда его не допускали. Единственным результатом посещений якобинского клуба Брюньоном было то, что мы познакомились с их кровожадным красноречием. Этот честный малый, одаренный превосходной памятью и большим талантом подражания, передавал нам с удивительной точностью их зажигательные речи. Все наше общество собиралось обыкновенно слушать его и, несмотря на важность переживаемых событий и угрожавшие нам опасности, мы не могли не поддаваться комизму этого красноречия. Многие из этих ораторов, народившихся под влиянием злых страстей, только что оторвались от ткацкого станка, над которым безвестно провели всю свою жизнь. Невежественные в жизни и в самом языке, они оглашали трибуну такими нелепостями и риторическими фигурами, столь уморительными и столь чудовищными, что невозможно было воздержаться от смеха.
Смерть короля открывала кровавую эру, ускоряемую желаниями якобинцев. Они еще чаще стали собираться на тайные сходки; среди них заметна была необычайная деятельность, и несмотря на таинственность, которой они окружали себя, зловещие слухи доносились со всех сторон; чувствовалась близость невидимого врага и самые[40] мужественные люди поддавались страху угроз. Наконец стало известно, что якобинцы действительно готовили гибель значительной части населения города; тогда лионцы поднялись массою для своей защиты. День 29 мая 1793 года дал им возможность доказать на деле их мужество. Это была священная борьба, на которую они шли для завоевания жизни и свободы. Я не берусь дать точного отчета об этом дне, столь знаменитом в летописях Лиона. Видя только последствия и не зная причин, как юный и наивный очевидец, я ограничусь рассказом лишь того, что сама видела, или слышала.
Говорят, что Шалье, уже несколько месяцев работавший над тем, чтобы фанатизировать умы, считая их достаточно подготовленными для исполнения задуманного им плана, решился сообщить его своим братьям и друзьям. Дело было ни более, ни менее, как в том, чтоб овладеть городом, воздвигнуть гильотину на Моранском мосту, на обоих концах его поставить пушки и там казнить "врагов народа", тела которых Рона должна была принять в свои волны: и смерть, и погребение мгновенные! Список этих врагов народа заключал в себе лишь неопределенные обозначения: аристократы, умеренные, богатые, равнодушные, эгоисты, ханжи, родственники эмигрантов и т. п.; все были осуждены на смерть. "Революционная секира, -- говорили они -- должна разить до тех пор, пока количество жителей в городе будет доведено до маленького числа избранных людей, преданных интересам республики и достойных довершить великое дело возрождения города Лиона". Друзья и братья ответили на этот призыв, как того желал Шалье, и день для осуществления этого заговора был уже назначен. Все члены собрания должны были дать самую страшную клятву в верности, и потом разошлись, чтобы приготовиться к этому преступному делу, именуемому ими таким прекрасным названием. Возмутительное глумление преступности, погубившей все свои жертвы во имя добродетели!
Между тем, один из друзей и братьев, объятый ужасом и отвращением при мысли о готовившихся злодеяниях, поспешил донести об этом замысли. Все секции немедленно собираются, объявляют свои заседания непрерывными, назначают временных начальников и идут прямо на ратушу (29 мая 1793 г.).
Муниципалитета, весь состоявшей из якобинцев, собрался там с главными вожаками этой партии; батареи пушек расставлены были в улицах, выходивших на площадь Терро, чтобы преградить доступ к ней. Секции подвигались вперед сомкнутыми рядами по узким и извилистым улицам, ведущим к ратуше. Они потеряли много народу от картечной пальбы почти в упор и от ружейных выстрелов из погребов и чердаков, очень верно попадавших в отдельных людей. Жены этих извергов следовали за колоннами наступавших, подобно тому, как лютые волки, жадные до трупов, являются после битвы: женщины эти, сани изверги, достойные[41] своих мужей, добивали раненых с неслыханным зверствами ( один молодой человек, видя, как перед ним упал его товарищ, поднял раненого на плечи, чтоб его тело не подверглось поруганию жестокой толпы. Это заметила одна из таких женщин; в ярости от того, что один разовый мог ускользнуть от нее, она ударом кинжала поразила того, который нес товарища, и тут же докончила их обоих. -- Прим. автора ). Колонна, подвигавшаяся по набережной Роны, сильно пострадала от пушек, которые обстреливали ее на всем протяжении. Весь день дрались с ожесточением; упорство было одинаковое с обеих сторон: каждый защищал свою жизнь и свободу. Наконец, часам к 6 вечера, секция Тамиль, состоявшая из очень сильных и храбрых людей, взяла одну батарею приступом прежде, чем успели ее вновь зарядить; это решило лело в пользу честных людей. Ратуша была взята. Мадинье, командовавший днищами, въехал верхом по лестнице ратуши, держа поводья в зубах и по пистолету в каждой руке. В ратуше нашли тела пленных, взятых якобинцами. Они были умерщвлены и в поругание страшно изувечены. Бертран, лионский голова, Шалье, Картерон, Руло и многие другие были арестованы, отведены в здание арсенала и отданы под стражу де-Герио, коменданту арсенала; на другой день этот опасный залог быль взять обратно и доставлен в Роанн, городскую тюрьму.
Лионцы избрали себе других начальников и порядок был восстановлен. Свобода, неведомая в остальной Франции, была результатом этой победы. Со всех сторон много народу стало стекаться в Лион, надеясь найти здесь убежище от преследований, господствовавших повсеместно. Многие из наших земляков также нашли себе здесь приют. Мой отец, который тогда мог пользоваться общей свободой, быль настолько счастлив, что мог оказать помощь некоторым из них.
Через несколько времени Шалье, отданный под суд, быль осужден и приговорен к смерти, В его процессе не оказалось ни одного недоказанного пункта; все преступления его были обнаружены и приговор его был указан законом. Он отказался от защитника, сам себя защищал и выказал большое хладнокровие. Он пожелал идти пешком на казнь. Я видела его, когда он проходил; он имел вид, точно отстраняет от себя священника, шедшего рядом с ним. Его лысая голова и желтый цвет лица резко выделялись среди многочисленного войска, которым он быль окружен. Он умер, как жил ( он сильно страдал вследствие неловкости палача, еще непривычного к гильотине. Три раза нож опускался, прежде чем покончить с ним. Вот его завещание: "Душу свою отдаю Богу, сердце патриотам, а тело злым врагам". -- Прим. автора ). Риар де-Бовернуа, выродок из дворянской семьи, которого Шалье заманил под свое кровавое знамя, также быль осужден и через три дня подвергся казни, причем обнаружил гораздо менее мужества, чем Шалье. Якобинцы[42] стали почитать мучениками этих двух преступников, справедливо наказанных. Они поклялись отомстить за их смерть и сдержали свое слово.
Гораздо ранее 29-го мая, еще в конце декабря 1792 г., отец мой узнал о прибытии Шамболя, меньшого своего сына в Париж. Надо было жить в то время, чтоб понять весь ужас подобного известия для нас. Эмигрант, возвращавшийся во Францию в эту страшную эпоху, шел на верную смерть. После одной стычки, бывшей, кажется, близ Люттиха, армия принца Конде была распущена; эмигранты в рассыпную искали спасения каждый для себя; многие из них, применяя к делу свои таланты или образование, благородным трудом добывали средства к существованию. Они рассыпались в Голландии, Германии, по всей Европе и везде находили великодушные сердца и гостеприимство, настолько же радушное, насколько велико было их несчастье. Шамболь, который был совершенно одинок, не имея никого знакомого возле себя, не зная, где его брать, и сгорая желанием увидаться с нами, принял решение совершенно иное, чем все его товарищи; вместо того, чтоб бежать от республиканских войск, он дождался их, снял свой мундир, переоделся и выдал себя за лакея одного эмигранта, уверяя, что самое пламенное его желание снова увидеть отечество.
Волонтеры, ярые патриоты (так назывались в то время приверженцы якобинцев), но притом добряки, приняли участие в юноше, чуть не ребенке, и пропустили его; ему тогда едва только минуло 16 лет. Благодаря этой выдумке, он свободно прошел сквозь республиканскую армию, но, как легко себе представить, это было сопряжено с большой опасностью; однако он находил добрых людей, которые, может быть, и подозревая его тайну, помогали ему пробраться дальше. Провидение послало ему на помощь доброго извозчика, который дал ему свой холщовый балахон и в руки кнут -- погонять его лошадей. Таким образом брать перебрался через границу; на его глазах рылись в их поклаже и протыкали ее штыками, думая, что в ней спрятан какой-нибудь эмигрант. На каждом шагу он подвергался тысяче подобных опасностей, но достиг, наконец, Парижа, не имея иной охраны, кроме своей юности, а в кармане всего на всего 30 су.
Он остановился в плохенькой харчевне, содержатель которой работал в каменоломни; плохое состояние кошелька заставило и брата приняться за эту работу в ожидании ответа на письмо, посланное им к отцу. Ответа все не было; это молчание столько же его тревожило, сколько затрудняло его положение. Он поэтому написал одной старой приятельнице их семьи с тем, чтобы узнать, что с нами, и известить нас о своей печальной участи. Не получив никакого ответа и на это письмо, он подумал, что мы все погибли.[43]
Ужасная тоска овладела им; положение его с каждым днем становилось все затруднительное; стали замечать, что у него слишком нежная кожа дела простого работника. Даже маленькая дочка хозяина находила, что он имеет вид аристократа; малейшее слово, самое легкое сомнение, могли привлечь внимание и погубить его; не зная, куда деваться, он, решился снова перейти границу и продал все, что только было возможно из своих скудных пожитков для того, чтобы расплатиться с своим хозяином. По дороге от старьевщика, где брат продал свои вещи, ему пришлось проходить мимо часовни, посвященной Богородице. Часовня эта была заброшена и частью разрушена; он проник в эти пустынные развалины. Глубокое чувство одиночества вызвало в нем потребность опоры свыше. Он стал молиться; душа его вознеслась к покровителю несчастных, и после того, как он излил все свое горе Богу, облегченное сердце его прониклось надеждой; он встал бодрый и успокоенный.
Вернувшись к своему хозяину, брать свел с ним счеты и стал с грустью говорить о своем отъезде, когда девочка вдруг воскликнула: "Ах, мама, ты и забыла отдать ему письмо, полученное на его имя!" При этих словах брат мой, не имевший перед собой ничего в будущем, лишенный родных и друзей, словно ожил. Письмо было от г-жи Лявенье, той самой, которой он писал. Эта знакомая извещала брата косвенными намеками о постигших нас бедствиях, о нашем отъезде из Мулена и прилагала ему адрес нотариуса, которому она поручила передать ему от нее денег в ожидании известий от отца; последнему она также сообщила этот же адрес. Сама она также принуждена была покинуть Мулен, что и было причиной замедления ее ответа.
Когда брат узнал, что мы еще живы, к нему возвратилась бодрость духа. Вскоре он получил от отца приказание употребить все усилия, чтобы пробраться к нам в Лион через Бургундию, во избежание Бурбоне. Но желание повидать свои родные края заставило его избрать последний путь, несмотря на всю опасность, грозившую ему в этой провинции. Он распростился со своим каменщиком и покинул Париж в самый день казни короля. Преследуемый этим страшным образом и ужасом, какой ему внушило подобное злодеяние, пустился он в опасный путь, частью идя пешком для того, чтобы заходить в разные города, попадавшиеся на дороге, под видом местного обывателя. Он прибыл очень поздно ночью в Мулен, тайно посетил некоторых друзей и сходил поклониться родному крову; потом продолжал свой путь до Тулона, села близ Мулена, где провел остальную часть ночи. Тут его узнала хозяйка дома, где он остановился, жившая прежде у нас кухаркой. Жильберта -- так ее звали -- не выдали тайны брата и [44] добыла ему повозку, чтоб он поскорее мог проехать местности, где ему было опасно долго останавливаться.
Счастье, что ямщик не знал его, потому что этот человек был одержим революционным бесом. "Кому принадлежишь этот замок?" спросил Шамболь, проезжая мимо Ешероля, видневшегося вдали из-за деревьев. -- "Этот замок, отвечал тот, -- принадлежите Ешеролю, этому злодею-аристократу, этому врагу народа! Его подлецы-сыновья эмигрировали. Попались бы только они нам в руки, вот бы заплясали! -- Эта энергическая речь была не очень приятна для слуха брата моего, которому все-таки удалось проехать эту область без приключений и которому только впоследствии сказали, что он был признан двумя лицами, слишком честными для того, чтобы донести на него.
Газ как-то мы с тетушкой вдвоем спокойно сидели у камина, когда ей подали записку от Шамболя, извещавшего о своем приезде в Лион. Не смея придти к нам, он писал, что вечером придет на площадь таможни, в надежде, что к нему выйдут туда на встречу. С его стороны было крайне неосторожно доверяться таким образом городской почте, но Бог хранил его. Как только тетушка прочитала письмо, тотчас послала меня за отцом, ушедшим из дому на весь вечер. Я объяснила, что ему необходимо поскорее вернуться домой, и почему; он сейчас же отправился в указанный постоялый двор и спросил молодого человека, приехавшего накануне и искавшего места слуги. Брата не было дома. Отец оставил ему записку с наставлением, что он должен делать. Я довольно долго прогуливалась на площади, вглядываясь во всех проходящих, но Шамболя не дождалась. Встревоженные таким замедлением, мы говорили друг другу: "Что с ним случилось?" Между тем стемнело, а его все не было. Наконец, около 10 часов, послышались чьи-то шаги на лестнице; полуоткрытая дверь растворилась; это он! Но как изменился! "Где же ты был?" спросил его отец. -- "В театре смотрел комедию", отвечал брат. "Комедию! С какой же стати идти в театр", возразил отец сердито. -- "Не смея явиться к вам, я надеялся раньше встретить вас там; мое сердце и взоры искали вас повсюду". -- Этот ответ смягчил отца. Театральное зрелище плохо вязалось с нашим нетерпеливым ожиданием и беспокойством; но юность брата, привычка к опасностям, от которых ему удавалось так счастливо избавляться, внушали ему беспечность, которой мы не могли разделять.
Он провел у нас три дня и три ночи, точно под арестом, оставаясь нашим пленником, на котором сосредоточились нежнейшие наши заботы и живейшие опасения. В то время эмигрант был очень опасным лицом. Эмигрант носил с собой смерть; он сам ей подвергался и подвергал ей всех, кто приближался к нему. Г. Мазюйе и тут оказал помощь отцу моему, предложив дать [45] Шамболю работу на стеклянной фабрике в Рив-де-Жие, принадлежавшей ему. Брата тотчас отправили туда под вымышленным именем в звании приказчика. Через несколько времени де-Герио, этот дорогой друг семьи нашей, в то время еще командовавши артиллерией города, выдал ему вид комиссара при артиллерийском парке, с поручением сделать закупки железа и угля для лионского арсенала, что объясняло пребывание брата в Рив-де-Жие. Шамболь не являлся более к нам, чтоб избежать двойной опасности -- встретиться со знакомыми и быть узнанным вследствие большего сходства с нами.