Моему отцу временно возвращают имущество. -- Я нахожу серебро, спрятанное по распоряжению покойной тетушки. -- Мы живем попеременно то в городе, то в деревне. -- Новые преследования и новое бегство. -- Мы отправляемся снова в Лион. -- Я возвращаюсь в Ешероль. -- Смерть моей сестры. -- Реакция в пользу, затем против эмигрантов. -- 18-е Фруктидора. -- Новое изгнание отца. -- Я уезжаю опять в Омбр. -- Поездка в Батуэ, где находили убежище многие священники и другие изгнанники. -- Последнее пребывание в Омбре. -- Размолвка с m-elle Мелон. -- Я принуждена уехать от нее. -- Для меня снова начинается скитальческая жизнь. -- 18-е брюмера.

Это лето, которое мы провели частью в городе, частью в деревне, было одно из счастливейших во всей моей жизни. Дом наш в Мулене, где прежде заседал Революционный Комитет, был нам возвращен и мы останавливались в нем, когда приходилось приезжать по делам в город. Кажется, я нигде не упомянула в своем рассказе о том, что моя покойная тетушка, предусматривая в будущем большие лишения, распорядилась заблаговременно, чтоб часть нашего серебра спрятали в нашем погребе в Ешероле. "Если из семьи кому суждено вернуться сюда, то вернее всего -- тебе", сказала она мне; и в самом деле я первая вернулась в Ешероль.

В это время у нас в доме случайно жил военнопленный валах, едва говоривший по-французски, впрочем благовоспитанный молодой человек, которого мой отец взял в себе в услужение, чтоб спасти его от ужасов казарменной жизни. Я объяснила ему, что мне нужно, и мы вместе спустились в маленький погреб, где [180] хранились мои сокровища. Иностранное вино, которого оставалось очень много, когда мы уехали отсюда, не все исчезло, но видно было, что им хорошо попользовались. Несколько бутылок было разбросано в разных углах, а часть их еще лежала в порядке, прикрывая то место, где я велела рыть. Ящик был разбит, и серебро, в перемежку с землей, скоро бросилось нам в глаза. Хорошо понимая, что оно случайно уцелело от поисков якобинцев, не раз посещавших этот погреб, Иосиф радостно вскрикивал при каждой вновь находимой вещи, словно он праздновал победу над этими разбойниками, этими ворами, как он их называл. Он недурно применял к делу тот немногий запас французских слов, которым владел, и пустил его при этом весь в ход. Я велела отнести к отцу целую корзину, полную серебряными блюдами, тарелками, приборами, и еще раз благословила тетушку, потому что благоразумная предосторожность ее доставила нам средства существования за несколько лет.

Есть особого рода политическое чудовище о двух лицах, -- одно из них спокойное и приветное, другое жестокое и кровожадное, чье доброе или злое влияние мы ощущали попеременно; ему имя -- реакция. Брала ли верх умеренная партия, все успокаивались и надежда оживляла унылые лица -- это была реакция; входили ли опять в силу революционеры, и террор, пробужденный их грозными голосами, леденил сердца; все страдало и стремилось бежать вдаль, -- это реакция, говорили вам опять. Я не знала ничего иного, будучи ребенком и затем молодой девушкой, гонимая революционными бурями, не ведая причин и видя лишь одни следствия. Когда мир снова водворялся, или когда бешеные волны грозили поглотить нас, я безропотно покорялась своей участи, повторяя за другими: это реакция, -- и думала, что этим все сказано.

И вот однажды, когда отец послал меня в Мулен по делам, я нашла там всех в великом смятении; из Парижа были получены тревожные известия; оттуда только что прибыл депутат Коввента; временное исключение отца из списка эмигрантов было отменено и уже шла речь о том, чтоб его арестовать: это опять была реакция. Я поспешно вернулась в Ешероль. В несколько часов все у нас было уложено и к вечеру мы уже были на пути в Лион. Вследствие этой новой реакции, мы по дороге не находили лошадей. Многие депутаты отправлялись на юг Франции, и содержатели почтовых станций, тяготясь столь обременительными требованиями, отсылали часть своих лошадей в окрестные села, оставляя у себя на конюшне только крайне необходимое число. Поэтому мы только на шестые сутки добрались до Лиона, -- всего в каких-нибудь полутораста верстах от Мулена; да и то мы непременно застряли бы на последней станции, все по недостатку лошадей, если бы ваша счастливая звезда не послала нам совершенно неожиданно [181] дилижанс, курьер которого оказал нам помощь. Мы пересели в его узкую карету с жестким сиденьем и еще более тряскую, чем наша. В ней было только два места, а нас сидело трое, поэтому я приехала в Лион, сидя на коленах нашего добрейшаго толстяка-кондуктора.

Наш экипаж был доставлен нам на другой день в предместье Вез, к г. Гишару, у которого мы остановились; это он посоветовал отцу возвратиться во Францию и воспользоваться амнистией, дарованной бежавшим из родного города лионцам. У этого преданного друга мы нашли надежный приют. Новый возврат террора привлек в Лион большое количество людей, которые надеялись укрыться от него, найдя здесь пристанище или средства перебраться в Швейцарию. Еще несколько других лиц, кроме нас, нашли у г. Гишара такой же радушный прием; таким образом, составляя небольшой, но тесный кружок, мы жили совершенно уединенно, не имея никакого соприкосновения извне.

Лион представлял в то время странное зрелище: две власти вели здесь непримиримую борьбу; общество Иисуса (иезуиты) мстительной Немезидой грозило, преследовало, разило якобинцев и, вселяя страх в их порочные сердца, педостуишые раскаянию, этим смущало их покой и сон.

Говорят, будто многие из молодых людей, возвратившихся с войны, где они доблестно сражались, не находя по возвращении ни своих близких, ни родных, ни семейного очага, который они защищали от врагов с опасностью жизни, и узнавши о том, что причинило их гибель, стали вызывать на дуэль доносчиков, которых немало погибло вследствие такой личной мести, очень страшной для всех партий.

Выведенные из себя всеми неистовствами, которые были им теперь обнаружены, эти молодые люди скоро перешли к более быстрой расправе: считая себя справедливыми мстителями, они сделались убийцами; поединок казался им слишком большой честью для таких противников: их стали убивать не только ночью, но и днем, прибегая к хитрости или к силе и считая все законным для их истребления. Трупы убитых бросали в Рону или Сону, смотря по месту, где совершалось убийство, и волны реки далеко уносили несчастную жертву. Часто даже среди белого дня ее отмечали для народной мести криками: "Вот головорез!" (matevon) ( на лионском наречии matevonner значит срезывать верхушки деревьев, отсюда matevon - человек, который снимает головы. - Прим. автора.) -- и несчастного, обозначенного этим именем, травили, били, терзали и полуживого бросали в реку. Проходящие едва останавливались -- ведь это был головорез. Раздраженные продолжительным и несправедливым преследованием, многие уклонялись от правого пути и [182] ссылались на отсутствие справедливости для того, чтоб в свою очередь самовольно производить расправу.

И действительно, тюрьмы были переполнены террористами всякого рода: муниципальными сановниками, доносчиками, неверными охранителями секвестра, и прочими преступными людьми, которые новые власти отказывали в суде, не внимая заявляемым на этот счет со всех сторон справедливым требованиям. Тогда реакция надменно подняла голову, и в свою очередь жаждая воздать казнь за казнь, смерть за смерть, кровожадная и исступленная, она сказала себе: теперь месть в моих руках. Гордо и властно направилась она к тюрьмам, заключавшим ее добычу, и стала совершать казнь в таком порядке, с таким хладнокровием и жестокостью, от которых волос становится дыбом. Держа в руках тюремные списки, она вызывала каждого заключенного с ужасающим спокойствием; все те, которые своей деятельностью оставили кровавый след, были хладнокровно избиваемы. Воры, фальшивые монетчики и другие преступники такого рода били пощажены. "На вас есть закон", было им сказано; "мы не хотим вступаться в его права"; и со всех сторон поднимались голоса: "Пощадите меня, я только вор".

При одном из таких избиений погибли гражданин Форе, его злая жена, их сын -- муниципал и невестка, которая стоила их всех (она обыкновенно носила шляпу с букетом, составленным вместо цветов из маленьких сабель, пушек, ядер и гранат. Ужасный букет, -- но он совершенно шел к этой кровожадной женщине. В нем была даже маленькая гильотинка.). Два священника и один эмигрант были заключены в роанской тюрьме; им было сказано: "Ступайте отсюда; такой благоприятный случай другой раз не представится"; и, приостановившись, убийцы сделали между собой складчину для того, чтоб дать им возможность перебраться в Швейцарию; потом снова принялись за свое кровавое дело.

Когда мы вернулись в Лион, эта жестокая расправа была окончена; но несколько отдельных убийств напоминали еще все ее беззаконие. Якобинцы снова вошли в силу и их по-прежнему стали бояться. Гидра подняла все свои головы, временно подавленные, и явилась снова в полной силе и с жаждой отмщения.

Существовал закон, который повелевал родителям эмигрантов возвратиться в жилища, где они обитали в 1792 г., и оставаться в них под надзором местных властей. Отец мой, живший в предместье Вез с начала августа того года, надеялся удовлетворить требованиям этого закона, оставаясь теперь здесь же. Но и город Мулен со своей стороны заявил требование, чтоб отец явился туда и оставался под его надзором. Отец настаивал на своем праве жительства в Везе, а муденские городские власти знать [183] этого не хотели и возбудили против отца судебное преследование; а в наказание за сопротивление отец был приговорен к двухлетнему заключению в кандалах, хотя процесс еще не кончился. За этим последовал приказ об его аресте, но к счастью моему отцу удалось вовремя скрыться. Таким образом, для нас открылась новая эра страданий и гонений.

Между тем здоровье г. Гишара, давно подорванное, заметно становилось все хуже и хуже. Он уже несколько лет страдал сильным удушьем, к которому в последнее время присоедипилась водянка, быстрое развитин которой не дозволяло ему ровно никакого занятия и делало его сущестнование очеиь тяжелым; он уже не в состоянии был выходить из своей комнаты и вскоре мы его потеряли. Сам он не ожидал такого быстрого конца и еще наканупе смерти, с наслаждением вдыхая запас фиалок, принесенных мною больпому, он мечтал о своем родном крае и говорил, что невременно поедеть туда, как только выздоровеет. На другое утро он уже был в агонии. Мы все собрались вокруг постели умирающего и стали молиться за того, на ком в эту минуту были сосродоточены все наши мысли и чувства; поглощенные этим несчастьем, подавленные горем, мы забыли про все остальное, не позаботясь о мерах предосторожности. Вдруг к отцу подходит мальчик, без препятствий проникший в дом, и подает ему пакет от лионского городского правления на имя г. Гишара. "Он умирает, отвечает отец; отнеси это письмо в правление нашего предместья". Вскоре после того мальчик вернулся опять. "Я нашел там только одного члена, который открыл пакет и сказал мне: "Это меня не касается; ступай опять в дом Гишара и скажи, что там должны принять это письмо". Отец развернул его и прочел: это был новый приказ об его аресте. Наскоро написали росписку и вручили ее посланному, который с тем и ушел. Так нам осталось неизвестно лицо, которое так великодушно сумело предупредить нас вовремя об этой новой опасности.

Мы и после смерти Гишара оставались у него в доме, благодаря доброму расположению и участию к нам его вдовы. Но отцу приходилось тщательно скрываться от продолжавшихся розысков и преследований; такое положение ужасно тяготило его и ожесточало его характер; находили минуты, когда, исполненный горечи и нетерпения, он громко призывал свободу или смерть. Сколько раз случалось мне в то время слышать от него: "лучше умереть, чем жить так, как я живу; пусть возьмут меня, пусть казнят, и все будет кончено; я не могу долее выносить подобного существования, лучшо смерть. -- "А я-то, батюшка, а я! Что же станется со мной?" Какого труда стоило мне, чтоб его успокоить, чтоб внушить ему хоть сколько-нибудь смирения и надежды; а едва только мне удавалось достигнуть этого, как новый прилив [184] раздражения разрушал всю мою работу. Не будучи в состоянии сладить с собой и все повторяя: "лучше умереть, чем жить вечным узником", он вышел однажды в сад -- и был замечен, так как его постоянно сторожили.

Наместник Гишара, отъявленный якобинец, тотчас отдал приказ произвести обыск в квартире вдовы; сам же он, к великому своему неудовольствию, и к нашему счастью, должен был немедленно уехать по какому-то важному делу. Исполнение этого приказа было поручено комиссару, который оказался порядочнее, чем тот полагал. Он сейчас же отправился к одной знакомой нашей, объяснил ей, какого рода дело поручено ему, и просил ее предупредить нас о том. "Я уверен, что он у г-жи Гишар, но я прошу, чтоб он удалился, или же чтоб мне дали знать, где он спрятан: я не стану его там искать". Затем он ушел, назначив час обыска. Как только мы об этом узнали, все возможное было сделано, чтоб укрыть отца от всех взоров; с замиранием сердца ожидали мы критической для нас минуты, как вдруг раздается сильный звонок. У дверей стоит высокий человек, весь закутанный в плащ; он спрашивает отца. Служанка отвечает, что его здесь нет; тот уверяет, что он здесь. "Я его друг, ничего не бойтесь; меня зовут Ростеном; скажите ему, что это я". При этом имени дверь открыли и, впустивши вновь пришедшего, тотчас снова замерли.

Г. Ростен был отставной офицер, принимавший участие в защите Лиона во время осады, который отличался не одной храбростью и знанием военного дела, но и редким благородством души. Он только что возвратился из далекой поездки. Узнавши о новых преследованиях, постигших отца, он поспешил к нему на помощь. Когда мы сообщили ему наши опасения, он стал убеждать отца немедленно удалиться отсюда. "Идемте сейчас со мной, оставьте дом, где постоянно подозревают ваше присутствие". -- "Как же это, среди дня?" -- "Бог будет охранять нас; жить так, как вы, значит не жить". Когда это решение было уже принято, нужно было как можно скорее привести его в исполнение. Служанка бросилась за надежной перевозчицей, которая причалила со своей лодкой к узенькому проулочку, как раз против наших ворот. Высторожив благоприятную минуту, когда не видно было проходящих, отец мой, весь закутанный в плащ, как и его друг, вместе с ним перешел через улицу, сел в лодку -- и вот они уже посреди реки. Они благополучно переплыли Сону и скоро были вне опасности в то время, как мы испытывали за них мучительную тревогу. Комиссар явился в назначенное время, боясь поднять глаза, чтоб не увидеть слишком много; мы могли бы сказать ему: "смотрите смелее!" -- но теперь для нас лучше было, чтобы не подозревали удаления отца.[185]

Если бы не этот процесс, затеянный городскими властями Мулена против отца, мы могли бы наравне с другими пользоваться свободой, даровавший всем лионцам, вычеркнутым из списка эмигрантов. Но нет, -- преследуемый с неустанным ожесточением, гонимый из всех убежищ, попеременно укрывавших его, -- мой бедный отец очутился снова в невыносимом положении и совершенно одиноким. Процесс затянулся. Не имея возможности держать меня при себе, отец счел наиболее благоразумным отправить меня в Ешероль для распоряжения по его делам; к тому же и денежные средства не позволяли нам жить вместе. Таким образом, я возвратилась в Ешероль в сопровождение одной надежной женщины, которая тотчас вернулась в город. Я нашла здесь все в том же виде, как оставила; только на этот раз я поселилась в комнате матери и осталась там с твердой решимостью никому не уступать ее. Я нашла тех же арендаторов, которые продолжали наживаться и задавать пиры. Роскошь их увеличилась вместе с богатством; можно было бы счесть их вполне счастливыми, если бы не беспокойство, порождаемое превратностями спекуляций, постоянно смущавшее их среди всех радостей. Еще другая беда присоединилась к этим тревогам: шайка грабителей, образовавшаяся в этой самой провинции, угрожала новым богачам; и в то время как я, почти одна во всем замке, спала безмятежным сном, Аликс и его семья не могли сомкнуть глаз. Теперь уже им было не до того, чтобы проводить ночи в веселых песнях. Приходилось охранять себя от грозившей опасности, готовиться к защите, дрожать при малейшем шуме, страшиться для себя такой же участи, какой подверглись иные из соседей, которые были убиты, -- все эти страхи и тревоги омрачали их благоденствие. Было ли к тому в самом деле какое-нибудь основание, или же это пустили в ход только из злорадного желания смутить счастье, которому находилось много завистников, -- но ходили слухи, будто имя Аликса было занесено в роковой список -- и с той минуты он совсем потерял сон.

Сестра моя еще существовала, но печальная жизнь ее близилась к концу; она слабела с каждым днем и скоро угасла, совершенно состарившись в 20 лет. Кратковременная жизнь ее была лишь непрерывным страданием; конец их я считала для нее великим счастьем; и все-таки потеря ее глубоко огорчила меня, я стала как будто еще более одинокой; вокруг меня образовалась новая пустота; опять смерть поражала меня в том, что я любила -- и у меня явилась потребность хоть на некоторое время уйти куда-нибудь из этого места, где я вновь почувствовала себя так сиротливо!

Я отправилась погостить к г-же Гримо, где нашла приятное общество и радушный прием. Она в это время жила в Люрси, [186] имении, купленном ей в Ниверне на немногие средства, оставшиеся у нее от большого состояния, которое было все растрачено ее мужем. Я оставалась здесь недолго и вернулась снова в Ешероль в ожидании дальнейших распоряжений отца.

Прошло довольно много времени, как мы с ним не видались; между тем, он выиграл свой процесс против города Мулена и мог теперь без всякого опасения снова переехать и поселиться в прежнем помещении своем в предместье Вез; он вшивал к себе меня и я отправилась к нему туда в сопровождении Бабеты.

Между тем, правительство со всяким днем выказывало более терпимости, и множество эмигрантов решилось вернуться на родину. Огромное число их стекалось в Лион, где они находили много сочувствия. Следуя этому примеру, и мой старший брат прибыл сюда к нам. После того, как корпус его был распущен, он направился в Голландию, где некоторое время жил уроками французского языка. Меньшой брат мой, опять пристроенный в артиллерии, благодаря неиссякаемой доброте и участию г. де-Герио, стоял в Гренобле с гарнизоном, что давало ему возможность приезжать по временам, чтобы повидаться с нами. Таким образом, мы собирались иногда всей семьей, и к радости отца видеть всех детей вокруг себя присоединялась еще надежда, что скоро ему будет, быть может, возвращено право пользоваться его имуществом. Мы зажили почти беззаботно -- так были мы полны самых радужных надежд; мы как-то усиленно жили, пользуясь настоящим. Я наслаждалась этой жизнью, для меня столь новой и прекрасной, не думая, что все это так скоро кончится; не прошло и трех месяцев, как новая реакция рассеяла наши мечты, разрушила наши лучшие надежды и довершила наше разорение.

То было 18-е фруктидора ( под этим названием известен насильственный переворот, произведенный Директорией 3-го августа 1797 года. После падения Робеспьера господство якобинцев стало быстро ослабевать и расположение французского общества к восстановлению монархии так усилилось, что в 1797 году большинство Законодательного Корпуса, состояло из приверженцев конституционной монархии. Предстоявшие в этом году новые выборы в Законодательный Корпус, как видно было по ходу их, должны были обеспечить окончательное торжество за этой партией. Тогда три члена Директории, во главе которых стоял Баррас, опираясь на вооруженную силу, решили предупредить это насильственными мерами; занявши войском здание Законодательного Корпуса, они арестовали двух товарищей своих (между прочим Карно), большое число депутатов, множество журналистов и пр., сослали их в Кайену, кассировали выборы и восстановили господство якобинцев, впрочем несколько смягченное сравнительно с эпохой террора. Непосредственным последствием этого переворота и диктатуры якобинской Директории был новый переворот -- 18 брюмера (10 ноября 1799 г.), доставивший диктатуру Наполеону. -- Прим. переводчика.). Из истории этой злополучной эпохи мне известно было лишь одно: печальная необходимость снова бежать, скрываться, оторваться от отца, которого я так нежно любила, и опять начать эту одинокую, скитальческую и беспорядочную жизнь, -- для меня неспоспейшее из всех бедствий. [187]

Эмигранты, которые до того не были окончательно вычеркнуты из списков, получили приказание удалиться из Франции, где доселе терпели их пребывание. Их снабдили паспортами для перехода в ближайший заграничный пункт от той местности, где они находились в минуту обнародования этой новой революционной меры. Мой отец и старший брат испросили себе паспорта в Швейцарию. Что же касается меня, то хотя имя мое и стояло в списке эмигрантов, но было явно, что я не покидала Францию, и отец надеялся, что этот декрет меня не коснется; поэтому было решено, что я возвращусь в нашу деревню, в надежде, что мое присутствие поможет спасти хоть какие-нибудь крохи от состояния, которое было обречено на неминуемую гибель.

Сборы наши были короткие, потому что нам дали на это очень мало времени. Как только нашлись в дилижансе свободные места, отец сам довел меня до станции. Сопровождаемая моей верной Бабетой, я выехала из Лиона несколькими часами раньше отца. Меньшему брату моему, кажется, удалось избегнуть этой новой проскрипции, благодаря вымышленному имени, под которым он давно был известен в отряде, где служил, -- но главным образом он обязан своим спасением великодушию г-на де-Герио.

Эта новая перемена в нашей жизни произошла неожиданно, так что пережитые светлые дни показались мне прекрасным сном, который быстро исчез, уступивши место самой суровой действительности. В почтовых каретах не хватало места для огромного количества людей, покидавших Лион. То были не одни только обращавшиеся в бегство эмигранты. Гонения, грозившие последним, внушали такой страх, что их родные, друзья, прибывшие с разных сторон для свидания с ними, поспешили вернуться каждый под свой кров. Но не все изгнанники переходили через границу, как было предписано; кому раз удалось ступить на родную землю, тому было слишком тяжело снова пуститься блуждать изгнанником на чужой стороне. Многие из них остались во Франции, несмотря на новые преследования.

Прощай, отец мой! Прощайте братья! Прощайте! Дилижанс двинулся... Кроме Бабеты, я видела кругом себя одни только мужские лица, и такие все серьезные, задумчивые! Без сомнения, каждый из них также сожалел о покинутых родных, друзьях, об утраченных надеждах; каждый из нас, замкнутый в себе, молча наблюдал за другими, стараясь отгадать политическую окраску своих спутников, -- а затем вполне отдавался течению собственных мыслей, не обращая более внимания на соседей. Я сама совершенно забыла на некоторое время, где нахожусь, и перебирала в своем уме все бедствия и испытания, которых мы были несчастными жертвами. Из этого глубокого раздумья меня вывели под конец шутки одного из спутников, -- доброго старичка, чья искренняя[188] веселость сообщилась и другим и рассеяла то состояние оцепенения, в которое все мы были погружены. Мало помалу завязался общий разговор, который дал нам возможность несколько ознакомиться друг с другом; впрочем дело скоро само собой выяснилось, и мы поняли друг друга без объяснений: мы все были одной окраски и убедились в этом еще более, когда все мы вдруг почувствовали стеснение при появлении в карете нового лица, несомненного якобинца, севшего к нам, когда мы отъехали уже несколько станций от Лиона.

Через несколько дней я была в Ешероле. Едва я успела переступить порог дома и поздороваться со своей доброй с няней, как сельский староста прислал секретно предупредить меня, что он советует мне как можно скорее уехать отсюда, потому что имя мое занесено в список эмигрантов, и я следовательно, подлежу ответственности по последнему закону, не допускавшему никаких исключений. Он умолял меня не ставить его в печальную необходимость прибегать к силе и во исполнение этого закона велеть препроводить меня по этанам за пределы республиканской территории. Ах, отец мой! Зачем же меня заставили покинуть вас? -- Я вторично простилась с моей верной няней и, оставивши Бабету в Ешероле, я в эту же самую ночь совсем одна уехала оттуда в бричке, которой правил наш садовник Верньер; я навсегда покинула отеческий кров.

Так как мне некуда было деваться, то я опять отправилась в Люрси к г-же Гримо, которая приняла меня с обычным радушием и приветом; Жозефина встретила меня как нежно любимую сестру; но г. Гримо был не особенно рад моему приезду. Я собственно и не могла быть за это в претензии: ведь я была подозрительной личностью; правда, что я ни на один день не покидала Франции, -- но то обстоятельство, что мое имя попало, хоть и случайно, в список эмигрантов, делало мое присутствие стеснительным и могло, не взирая на мою юность, компрометировать тех, кто принимал меня к себе. На меня смотрели как на изгнанника, или какого-нибудь зачумленного, от которого все сторонятся. Впрочем -- надобно правду сказать, -- время было тогда ненадежное; террор при первой возможности готов был снова ожить. Приверженцы его, снова завладевшие властью, грозно поднимали головы. Ходили тревожные слухи; новый проект закона наводил ужас на людей самого твердого характера: дело шло о ссылке всех родственников эмигрантов. Если бы этот проект закона осуществился, он дал бы широкий простор нашим гонителям; такой закон был бы возвратом самого террора; но, к счастью, он не прошбд, и мы отделались на этот раз одним лишь страхом.

Очень хорошо понимая опасения, какие могло внушать хозяину мое присутствие, я вскоре объявила ему о своем намерении [189] отправиться к m-elle Мелон, которой я немедленно и написала, прося ее прислать за мной лошадей и позволить к ней приехать.

И вот через несколько времени я снова очутилась в Омбре, в той же самой хорошо знакомой мне комнате племянниц. Тетушка встретила меня чрезвычайно приветливо. Я уже описывала ее образ жизни, поэтому не стану более возвращаться к нему. Я нашла только, что за мое отсутствие здесь произошла перемена; умеренность правительства раскрыла церкви для духовенства, давшего присягу новому церковному уставу, и здешний священник мог теперь открыто совершать церковную службу в воскресенье и другие праздники. Я воспользовалась добрым расположением m-elle Мелон ко мне, чтоб просить ее уволить меня от посещения обедни, так как убеждения моего отца и мои были совершенно несогласные с убеждениями тех, кто перестал признавать папу главой церкви. Тетушка стала уверять меня, что я могу пользоваться полной свободой действий, находя справедливым, говорила она, чтобы каждый следовал голосу своей совести. Выговоривши себе это условие, я почувствовала себя как-то свободнее и даже счастливее. В этот приезд m-elle Мелон вообще обращалась со мной, особенно вначале, очень ласково; она была настолько добра, что дозволила мне съездит к некоторым из моих родственников погостить. Она отпустила меня даже к дяде Леблан де-Леспинасс, жившему в это время в своем имении Батуз, несмотря на то, что вовсе не была расположена к нему за его убеждения. Старшей его дочери, которая одно время вместе со мной гостила у тетушки Мелон, -- уже не было в живых; но она завещала свою дружбу ко мне младшей сестре, и я уже не раз имела доказательства ее расположения; вообще я должна считать свое пребывание в этой благочестивой семье одним из величайших благ, ниспосланных мне Провидением. В этом доме, который был обителью мира, царствовали чисто патриархальные добродетели. Отец и дочь были исполнены благочестия и любви к ближнему и, считая это самым обыкновенным делом, не думали вменять себе это в достоинство. Я нигде не встречала такой любви к добру, соединенной с такой снисходительностью к тем, кто мыслил несогласно с ними. M-elle де-Леспинасс, набожная, как сестры милосердия, и наружностью походила на них; ее отчуждение от света и светских обычаев выражалось даже в ее одежде; но эта монашеская простота одежды нисколько не поражала вас; она так гармонировала со всем ее существом, что нельзя было представить себе ее иначе. Управляя всем отцовским домом, она посвящала все остававшееся свободное время бедным, убогим и молитве. Невозмутимо ровное расположение духа никогда не давало возможности подметить ее собственные огорчения, тревоги или страдания. Ее благочестие было так велико, что испытания не поколебали твердости ее духа; сильная своей верой в Бога, она, без [190] сомнения, болела душой, но никогда не ослабевала. Как скромный ручеек, без шума и плеска, струится между цветами и тернием, окаймляющими его берега, так протекала ее жизнь в поведении того добра, которое она расточала вокруг себя и в уверенности, что она ниже всех; с чистосердечным смирением она видела лишь свои недостатки и достоинства других.

Я снова ожила в обществе своей кузины, имевшей на меня самое благотворное влияние; наставляемая и подкрепляемая ее примером, я нашла в этом мирном жилище нравственную опору, которой была уже давно лишена; в этой семье, где св. Писание было настольной книгой, мой юный ум образовался под влиянием мыслей истинных, великих и простых. С тех пор я пришла к сознанию, что простота есть принадлежность истины.

Дядя Леспинасс удостоился чести тюремного заключения. После смерти Робеспьера он получил свободу и вернулся к себе в деревню. Благотворительность и гостеприимство возвратились сюда вместе с ним; несчастные скоро нашли к нему дорогу. В Невере было не мало таких лиц, которые находились под тяжелой опалой революционных законов. Множество оппозиционных священников, не желая покинуть свою паству, пережили здесь террор, спрятанные в тайных убежищах, откуда они выходили только среди глубокой ночи для того, чтобы подать помощь и утешение больным и умирающим. Некоторые из них, захваченные врасплох при самом исполнении апостольских обязанностей, или преданные коварными друзьями, поплатились жизнью за свое благочестивое рвение.

Жизнь этих людей божьих была очень тяжелая. Лишенные движения, воздуха, а часто и света в тесных жилищах, где они укрывались от гонения, многие из них не в состоянии были вынести всех этих лишений. Дом дяди Леспинасса, где все были полны сострадания к ним, представлял им пристанище, куда они по очереди приходили, чтоб подышать чистым воздухом и несколько восстановить свое здоровье, подорванное продолжительным заточением. Они приходили и уходили ночью. Их присутствие оставалось тайной для большей части прислуги; а так как дом был не велик, то с нашей стороны требовалось непрерывное зоркое наблюдение, представлявшее живой интерес и даже некоторую прелесть, ибо человеческая натура такова, что всегда ищет новых ощущений. При постоянных волнениях и тревоге, среди воторой мы жили, время летело быстро. То было ддя меня счастливое время! Как хорошо нам жилось! Меня там любили и оберегали, а своими посильными заботами я в свою очередь могла быть полезной и оказывать покровительство таким существам, которые были еще более достоины жалости, чем я сама.

Мы обыкновенно вставали очень рано, чтоб слушать обедню в [191] маленькой часовне рядом с гостиной. Домашняя прислуга привыкла в тому, что моя кузина входила в часовню во всякое время и что в ней был свет, -- так как она нередко проводила там часть ночи в молитве. Это позволяло нам собираться в часовне очень поздно, не возбуждая ровно никаких подозрений. Немало детей получили таким образом крещение, а один раз я присутствовала там при венчании. Мы сходились туда тихонько, избегая всякого шума, и точно также расходились.

Опасность, сопряженная с этими таинственными сборищами, еще увеличивала их торжественность. Молчаливо преклонив колена, мы пламенно молились, возносясь душой к Богу. Эти тайные вечные собрания напоминали нам гонения первых христиан и придавали нам их рвение.

Помню, как однажды в Батуэ приехал один родственник семьи; он был важным лицом в тогдашнем официальном мире и ревностным приверженцем правительственной системы ( это был тот самый генерал Леспинасс, который, между прочих, командовал артиллерией во время осады Тулона, имел Бонапарта под своим начальством. Он был впоследствии сенатором и министров внутренних дел во время империи. -- Прим. автора.).

Мы вовсе не знали, до какой степени можно было ему доверяться, поэтому и решили, что обедня будет отслужена очень рано. Едва только служба началась в 4 часа утра, как мы услышали, что наш гость расхаживает по гостиной, рядом с часовней. Кузен мой подходит осторожно к священнику: "Господин аббат, говорит он в пол голоса, вас слышат; пожалуйста потише! Как можно потише!" -- Но господин аббат был глух и, не обращая никакого внимания на предостережение, продолжал себе служить по-прежнему. Гость в свою очередь продолжал ходить взад и вперед, ничего не слыша или не желая слышать, -- затем удалился, не коснувшись двери, которая нас разделяла и которую он так легко мог отворить. Об этом пребывание в семье дяди я могла бы рассказать много подобных эпизодов, которые среди всех тревог и волнений подчас нас забавляли.

Иногда мы сопровождали одного из этих достойных священников к больным, которым он нес св. дары. Мы шли вслед за служителем Божьим, повторяя за ним в пол голоса молитвы. Лес прикрывал нас сенью густой листвы и эти зеленые своды верно хранили нашу тайну; таинственное пение наше оставалось без отголоска. Чаша с св. дарами мирно подвигалась вперед по самые уединенным тропинкам, не имея иной охраны, кроме детей и слабых женщин; она приносила помощь и утешение бедным и страждущим, взывавшим к ней. Мы оставляли за собою в этих убогих жилищах жизнь и свет; и когда мы [192] возвращались назад, исполненные благоговейного ликования, наши уста тихо шептали еще песнь божественной любви.

Из Батуэ я отправилась в Мон к двоюродному брату Шалиньи, у которого нашла такой же сердечный прием. Вообще все мои родственники словно соперничали между собой, кто окажет мне больше расположения и внимания, как бы желая вознаградить меня своей нежной и деятельной дружбой за все лишения, каким я подвергалась. Я никогда не забуду с какой женственной чуткостью дочь Шалиньи, заметив мою крайнюю бедность, которую я тщательно старалась скрыть, поделилась со своим бедным другом всем, что имела. Она была мне самой любящей сестрой; потому понятно, какую прелесть я находила в жизни близ нее, в их маленьком домике в Мон ( в Неврском департаменте, где местность очень гористая, домик был маленький; бассейн живописно заканчивал окруженный тополями сад, откуда вид был очень красивый. -- Прим. автора.), где поселился отец ее с ней и с младшим своим сыном после террора, когда темница раскрылась для них и им было дозволено вернуться сюда дышать чистым воздухом среди родных гор. Они нашли в своем жилище одни только голые стены, -- мебели не было и следов; все было дочиста обобрано, так что на первых порах опрокинутая кадка служила им столом и сиденьем; это была единственная вещь, которой не брезгали жадные грабители.

Радушие, с каким я была принята в этой достойной семье, запечатлелось в моем сердце неизгладимыми чертами и я с любовью возвращаюсь к тому времени, когда мое несчастье открыло мне в них столь преданных и столь великодушных друзей, что я могла бы остаться у них совсем и, без сомнения, они никогда не дгаи бы мне почувствовать, что мое присутствие им в тягость.

В отношениях, которые тогда вновь складывались между дворянскими семьями, была большая прелесть, которая потом, с возвращением к ним имущества, исчезла. С обретением своего прежнего положения многие из них, по-видимому, утратили доблестные и добрые качества, порожденные одинаковыми страданиями, развившиеся среди испытаний тюремного заключения, где одинаковые лишения делали их действительно равными. Накануне еще, находясь в оковах, а ныне пользуясь полной свободой, каждый чувствовал потребность разделить со своими товарищами в несчастье новые приятные ощущения и насладиться наставшими счастливыми днями с теми, которые пережили вместе с ними тяжкую годину. Дома были опустошены, но требовательности не было никакой; счастье быть у себя дома мешало заметить, как много недоставало. Эта радостное чувство делало людей сообщительными; все посещали, поздравляли друг друга. Никто не затруднялся тем, [193] как разместить гостей; если общество было слишком велико по помещению, молодежь спала просто на соломе; дамы размещались, как могли; над этими маленькими неудобствами и затруднениями от души смеялись; утром просыпались так же весело, как засыпали накануне. Стол был уставлен самыми простыми кушаньями; полная свобода и непринужденность служили им самой лучшей приправой; слишком радуясь настоящему, чтобы трезво относиться к будущему, все наслаждались удовольствиями сообща, этим самым удваивая их цену.

Когда это сладостное опьянение миновало, когда с течением времени, благодаря сбережениям и покровительству, состояния понравились, это радушие исчезло. Неравность титулов и богатств нарушила прежние благодушные отношения. А как только пробудились высокомерные притязания, веселая бесцеремонность, при которой так хорошо жилось, совсем пропала. Своекорыстие и тщеславие овладели всеми умами. Всякий стремился возвыситься, а любить друг друга перестали. Так закончилось это счастливое время, новая золотая пора между двух железных веков.

Такова окраска этой быстро пролетевшей эпохи, когда страсти, притомленные борьбой, затихли; но они недолго спали; вскоре пробужденныя снова, они появились в другой лишь форме, под иныки знаменаыи, переходя через все оттенки, только бы сохранить власть или достигнуть ее.

Около этого времени я имела несчастье потерять своего лучшаго друга, г-жу Гримо. По этому случаю мне было дозволено поехать навестить Жозефину, с которой мы оплакивали вместе нашу общую мать. Я провела с ней те немогие дни, нока она оставалась еще в Люрси; затем я печально вернулась в Омбр.

После того, как я пожила довольно долго среди таких нежных и заботливых друзей, жизнь в Омбре показалась мне очень горькой: это была полная пустота изгнания. Ничего для души, ничего для сердца, никакой пищи для ума; чисто животная жизнь; а с другой стороны распри, столковения мелочных интересов, какие-то партии, враждебно следящия за тем, как-бы повредить одна другой, взаимная клевета -- такова картина, которую представлял тогда дом моей тетушки. Сама m-elle Мелон, вовсе не покидавшая более своей коматы, ничего не знала о смутах, нарушавших мир в ее царстве; она смотрела на все глазами Бабеты, своей горничной, которая совершенно забрала ее в руки. Все в доме трепетали перед Бабетой, по все соединялись в глубокой ненависти к ней. Я долго но знала, как далеко простиралась ее власть, или, лучше сказать, как она ей пользовалась, потому что я держалась вдали от всех интриг по какому-то инстинктивному страху узнать их ближе.

Расположение, оказываемое мне тетушкой, беспокоило два лица -- священника, которого я оскорбила тем, что не ходила к нему в[194] обедню, и Бабету, которая подозревала во мне соперницу. Тетушка со всяким днем становилась со много все холоднее и суше; необъяснимые капризы ее делали мое положение очень затруднительным. Что было хорошо сегодня, завтра не правилось более; иногда она встречала меня приветно, когда слушалась внушения своего сердца -- через минуту она меня снова отталкивала, не давая мне никакого объяснения; а между тем неудовольствие ее росло со всяким днем. Но смея спросить самой m-elle Мелон о причине такой немилости, я в простоте сердечной прибегала за помощью к Бабете: "Вы, которая близко знаете тетушку и все ее вкусы, научите меня, как ей угодить!" -- И эта лукавая женщина пользовалась моим доверием, чтоб давать мне коварные советы, радуясь, что нашла такое легкое средство подкопать привязанность, возбуждавшую ее зависть. Когда тетушка хотела быть одна, Бабета посылала меня к ней, а когда та желала меня видеть, она мне советовала не ходить к ней, так что а, сама того не подозревая, всегда действовала нанерекор ее желаниям. Таким образом, меня не только лишили доброго расположения тетушки, но ей сделали, наконец, мое присутствие неприятным, и положение мое стало просто невыносимым.

При всем этом я давно уже не имела никаких вестей от отца. Подавленная своим одиночеством, я предавалась самым мрачным мыслям. Куда ведет меня эта жизнь? Когда настанет вечер этого печального дня? Когда же, наконец, я буду избавлена от жизни? Да, жизнь становилась мне в тягость. Здоровье мое, подорванное глубоким душевным угнетением, заметно ухудшалось. Не стану входить в мелочные подробности моих ежедневных огорчений и коварных происков, которые привели, наконец, к разрыву. Я узнала обо всем этом уже в последствии; тогда поведение тетушки показалось мне извинительным и я искренно пожалела, что приняла слишком к сердцу ее исполненные горечи упреки. Но все же я никак не могла бы успешно бороться против всесильной Бабеты, вполне подчинившей себе тетушку; и когда последняя высказала мне однажды, как неприятно ей иметь при себе молодую особу, которая ей не по душе, я поняла, что мне нужно удалиться, и тотчас решилась на это. Перед прощанием я уверяла ее, что всегда в сердце своем сохраню должную благодарность к ней и просила даже позволения лично засвидетельствовать ей об этом когда-нибудь, на что она милостиво дала свое согласие. Зная, что я лишена всяких средств, тетушка приняла было сначала мое решение за минутную вспышку. Она была, по-видимому, озадачена и огорчена моим отъездом и была даже настолько добра, что высказала мне это; но ее последние слова уязвили меня в сердце и ничто не могло заставить меня изменить свое намерение. Я просила ее извинить меня, если я в чем была виновата перед ней; это очень тронуло ее и мы обе расплакались в последнюю минуту [195] прощанья. Для меня снова началась скитальческая жизнь. Не имея постоянного пристанища, я снова принуждена была просить приюта то у одних родственников, то у других. Я не имела никаких известий ни от отца, ни от старшего брата. А меньшой брат мой, после участия в одной неудачной экспедиции, томился в заключение уже восьмой месяц. Я сама томилась, не предвидя конца всем нашим бедствиям, когда неожиданно получила письмо от самого Шамболя с вестью об его освобождении и возврате в Париж. Через несколько времени к г. Шалиньи, у которого я жила тогда, явился молодой военный с ранцем за плечами: то был сам Шамболь! Такие минуты заставляют забыть много горьких дней! Он был весел, здоров; он предложил мне свой кошелек, в котором оказалось 50 блестящих луидоров. Я знала, что он вернулся без копейки, что к нему придрались за что-то и задержали его жалованье; что имя его все еще находилось в списке эмигрантов, между тем как он сидел в темнице. "Откуда же взялось это золото? Твое ли оно?" -- "Без всякого сомнения мое". -- "Уж не ограбил ли ты какой-нибудь дилижанс" (это было тогда сильно в ходу), сказала я ему в шутку. -- "Избави Бог! Я это просто выиграл в лотерее, куда поместил свои последние четыре франка, составлявшие все мое богатство. Меня сочли безумцем, а вышло, что я был вовсе не так безумен! Я уже отдал то, что занял на дорогу сюда; а это осталось для тебя!" -- Он не долго пробыл с нами; весело вскинув свой ранец за плечи, он направился в Гренобль, где наш верный и достойный друг де-Герио предложил ему место у себя. Около этого времени мы узнали о возвращении из Египта генерала Бонапарта, который быстро пронесся через всю Францию и неожиданно явился в Париж; а скоро сделались известны правительственные перемены, введенные им. Видя, как он твердыми шагами подвигался к власти, одни предчувствовали то, чем он стал впоследствии; другие льстили себя надеждой, видя в нем опору королевской партии и предтечу Бурбонов, которым этот могучий человек расчищал, по их мнению, дорогу для возврата. Многие воздерживались от суждений; но все жаждали покоя, все стремились к возможности спокойно заснуть с вечера, не боясь, что вас на другое утро уведут революционные сыщики -- эта шайка, жаждавшая смут, составлявших ее силу, всегда готовая исполнять приказания тиранов. Такое общее настроение умов сильно благоприятствовало видам Бонапарта ( Бонапарт был назначен первым консулом 13-го декабря 1799 г. - Прим. автора ), и умеренность, которая вскоре стала заметна в распоряжениях его правительства, повидимому, оправдывала все ожидания. [196]

-----------------

Мы на этом закончили перевод, так как последние главы "Записок" не представляют более интереса со стороны общеисторической. Они заключают в себе подробности семейных невзгод и целый ряд испытаний, какие еще пришлось пережить автору. Уже в последних переведенных главах эта личная сторона воспоминания настолько преобладает, что мы принуждены были значительно сократить их, сохраняя лишь то, что было необходимо для связи рассказа. Может быть, и при этом многие подробности показались некоторым читателям незначительными и незаслуживающими внимания; в оправдание мы скажем одно: следя за судьбой автора в его наивном и чистосердечном рассказе, невольно испытываешь такое участие к нему, так сживаешься с ним, что он делается вам словно близким лицом; вы вместе с ним будто сами пережили страшную годину террора, перенесли все страдания, лишения и скитальческую жизнь бесприютной сироты. Под конец вам становится жаль расстаться с ней; вам хочется узнать, что с ней сталось, как и где дожила она свой век. -- Ей не суждено было испытать полного удовлетворения личной жизни. Значительное имущество семьи дез-Ешероль, подобно многим другим, было поглощено революцией; отец Александрины дез-Ешероль был совершенно разорен, так что она принуждена была поддерживать свое существование личным трудом, к которому она была так мало подготовлена. После многих неудач и разочарований и на этом поприще, она нашла себе, наконец, надежный приют и преданных друзей, но не в своем отечестве, а на чужой стороне, среди чужой семьи. Она получила место воспитательницы при дворе герцога Людвига Вюртембергского, благодаря деятельному участию г-жи Мале, сестра которой была статс-дамой герцогини Вюртембергской. Приведем собственный рассказ Ал. дез-Ешероль об этом решении, имевшем такое влияние на всю ее последующую судьбу. "Однажды я получаю записку от г-жи Мале, которая просит меня как можно скорее придти к ней, так как она имеет сообщить мне нечто очень важное. "Садитесь", сказала мне эта добрая женщина. "Вот вам бумага и перо: благодарите герцогиню Вюртембергскую, которая берет вас воспитательцицей к маленьким принцессам своим". -- "Меня! Что вы говорите! Меня в воспитательницы молодых принцесс! Ведь я ничего не имею для того! Никогда я не осмелилась бы простирать свои притязания так далеко; я совершенно лишена всяких талантов". -- "Они и не потребуются от вас; принцессы имеют наставников", -- "Но ведь я недостаточно образована". -- "Вы станете сами заниматься -- принцессы еще очень юны и вы имеете перед собой много времени". -- "Право, я не считаю себя довольно способной для этого". -- "Но я вас лучше знаю", возразила снисходительная покровительницая моя, полная горячего участия и преданности ко мне. Она так убедительно[197] уговаривала меня, представила мне в таком прекрасном свете герцогиню, что совершенно увлекла меня, и я связала себя словом прежде, чем успела зрело обдумать свое решение. Сама не помню, что я написала и как очутилась в своей комнате. Во всю ночь я но могла сомкнуть глаз.

Перед тем, как покинуть Париж, я сочла нужным отправиться поблагодарить баронессу Шуазёль за заступничество, оказанное ей мне в одном деле. Она приняла меня очень хорошо; но когда я объявила ей о своем отъезде и о причине его, она с удивлением посмотрела на меня и сказала громким голосом, показавшимся мне очень жестким: "Как, любезная кузина, вы собираетесь воспитывать принцесс? Да ведь вы сами вовсе не воспитаны!" Это замечание укололо меня в сердце; я нашла его неделикатным, грубым, оскорбительным; а в сущности оно было только справедливо. Когда передо мной предстали потом все обязанности моего нового положения, когда каждый день раскрывал мне всю их важность, каждый час требовал новых познаний и каждое мгновение своей доли предусмотрительности и самоотвержения, -- когда я сознала вполне неизмеримую обширность этих обязанностей, я сама удивлялась легкомыслию, с каким взяла на себя такую трудную задачу и замечании баронессы Шуазёль оправдывалось в моих глазах; часто, очень часто, в тяжелые минуты испытания и уныния, неизбежные в этом положении, мне казалось, что я еще слышу, но уже слишком поздно, эти жестокие и справедливые слова: "Как, любезная кузина..."

10-го мая 1807 г., Александрина дез-Ешероль приехала совершенно одна в Людвигсбург (где вюртембергский двор обыкновенно проводил часть весны и лета), не зная ни слова по-немецки. Но с самого иачала она была принята герцогиней так приветно и ласково, что ее смущение и страх скоро исчезли. Она была поражена красотой, а еще более выражением необыкновенной доброты в лице герцогини. А маленькие принцессы, ее будущие воспитанницы, с первого взгляда пленили ее своим кротким видом и необычайной простотой одежды, что придавало им еще больше прелести. Вскоре она сильно привязалась к своим воспитанницам и с тех пор стала почитать себя счастливой. Здесь она состарелась и докончила свою жизнь любимая, глубокоуважаемая и окруженная нежными попечениями всей семьи герцога Вюртембергского, распространившей свое участие и на ее любимую племянницу, для которой первоначально и были написаны эти воспоминания.

Конец

Текст воспроизведен по изданию: Картина из истории французского террора (Une famille noble sous la Terreur. Alexandrine des Echerollee. Paris. Plon. 1879) // Исторический вестник. Томы 7-8, 1882.