"Детство, отрочество, юность"
Повесть "Детство, отрочество и юность" -- если не самое первое произведение графа Толстого, то во всяком случае одно из первых. Писалась она впродолжении пяти лет, от 1852 до 1857 года, с значительными, впрочем, перерывами, так как в течении этого же времени начинающим тогда художником были написаны и некоторые другие из его произведений. Повесть эта, рассказанная от лица ее героя, изображает жизнь русского человека помещичьей среды, начиная от первых воспоминаний детства и кончая его юношеским возрастом. Судя по некоторым словам автора, как бы нечаянно сорвавшимся у него в повести, можно думать, что у него был грандиозный план -- проследить жизнь человека до самой могилы, описать все возрасты, как описал он детство, отрочество и юность. Так, в одном месте он пишет: "Я убежден в том, что ежели мне суждено прожить до глубокой старости, и рассказ мой догонит мой возраст" и т.д. (I, стр. 240). Если наше предположение верно, то можно от души пожалеть, что граф Толстой не выполнил этого плана. Вышедшая из под его пера книга человеческой жизни, судя по началу ее, могла бы быть смелым и поучительным раскрытием правды этой жизни, особенно интересным потому, что уже по самой задаче она должна бы представить всю эту правду, все содержание жизни от первых проблесков сознания и до потери его в наступающем бессилии смерти и вследствие этого должна бы полно и законченно выразить воззрение художника на жизнь.
Возвращаясь от этих несбывшихся возможностей к действительности, мы прежде всего встречаемся с вопросом об основной идее или замысле рассматриваемой повести. Богатый бытоописательный материал, заключающийся в ней, а еще более господствовавшие одно время в нашей литературе обличительные стремления, заставили некоторых критиков видеть центр тяжести всей повести в изображении помещичьего быта крепостной России. Самый выбор сюжета объяснялся желанием показать те условия, под влиянием которых неизбежно приходилось расти и развиваться в известный характер всякому ребенку привилегированного класса нашего общества. С своей стороны мы охотно признаем, что всякий желающий действительно найдет в повести графа Толстого много характерных черт изображаемого времени и известной общественной среды, что многие лица повести, как, например, отец Николая Иртеньева, его бабушка, немец-учитель -- всем известный Карл Иваныч, -- несколькими штрихами схваченная Наталья Савишна, Дубков, князь Нехлюдов, имеют несомненное значение типов, принадлежащих определенному времени; но, несмотря на это, нам кажется, что граф Толстой писал свою повесть, подчиняясь иному творческому мотиву, что перед ним стояла задача показать формирующуюся душу человека не в зависимости от тех или других общественно-исторических условий, но в зависимости от присущих ей законов развития; что он хотел представить постепенное изменение жизни, как последствие неизбежных метаморфоз души. Как реалист, он воплотил свою идею в формы действительной жизни тогдашней (т.е. дореформенной) России; как художник, он создал образы, исполненные правды и силы, образы, естественно поднимающиеся до значения типов, -- но все это только необходимый для выражения идеи материал, только канва, по которой художник вышивает узоры внутренней жизни человека. За такое предположение говорит прежде всего избранная автором форма повести. Форма эта, как известно, автобиографическая. Для объективного изображения быта эта форма самая неудобная, так как она ставит всегда между изображением и читателем личность рассказчика и заставляет постоянно считаться с его характером (если только рассказчик не безличное и бесхарактерное я, чего нельзя, конечно, сказать про Николая Иртеньева).
Если же художник на первый план выдвигает интерес к внутренней жизни человека, если его задача заключается в изображении того или другого психического состояния, то автобиографическая форма произведения, напротив, является весьма целесообразною, так как позволяет весь рассказ обратить в характеристику героя-рассказчика. И граф Толстой с замечательным искусством воспользовался удобствами избранной им формы. Вчитайтесь в язык, вслушайтесь в тон, всмотритесь в манеру рассказа в отдельных частях повести, соответствующих детству, отрочеству и юности, и вы увидите, что в первой -- рассказ этот дышит свежестью и наивною поэзиею детских впечатлений; во второй -- вы уже чувствуете первые вспышки еще неосознанных страстей и понятий, вносящих пока только какую-то смутную тревогу в спокойный дотоле мир детской души; в третьей -- вы слышите рассказ юноши, постоянно увлекающегося какой-нибудь идеею, постоянно стремящегося осуществить в своем лице того или другого героя и больше всего боящегося простоты и естественности жизни. Но не одна только форма повести подтверждает высказанную нами мысль об ее основной задаче; к тому же заключению приводит и содержание ее, значительную долю которого составляет никогда непокидаемый графом Толстым психологический анализ, направленный в разбираемом произведении на раскрытие тех своеобразных и забытых уже нами душевных состояний, которыми мы жили в детстве и юности.
Фабула повести проста в высшей степени. Можно даже сказать, что она вовсе отсутствует, так как действие повести движется не сцеплением каких-либо внешних событий и обстоятельств, но естественным процессом роста ее героя. Поэтому и мы не будем следить за ходом ее событий, а обратимся прямо к тому достоинству, которое имеет в глазах автора каждый из описанных им возрастов. -- Самым гармоническим возрастом, самою счастливою порою в изображении нашего художника является детство. В душе ребенка не возник еще мучительный разлад внутренних противоречий, для него не настало еще время неизбежных сомнений в каждой привязанности, в каждом чувстве; он радуется беззаботными и чистыми радостями, он любит полно и цельно, он жадно ловит еще новые для него впечатления жизни. Все интересно для маленького Николеньки Иртеньева: и Карл Иванович, которого он уже умеет любить, как сироту, как одинокого человека; и папа, в котором является ему безупречный образ того, чем должен быть мужчина, и о возможности осуждения которого ему не приходило в голову еще ни одной мысли; и юродивый Гриша с своими веригами и молитвами; и охота, и лошади, которых он знал в подробности. Но на вершине всех воспоминаний детства, на недосягаемой высоте красоты и поэзии стоит для него образ матери. В образе этом граф Толстой представил ту русскую женщину нашего обеспеченного дворянства -- чистую, нежную, строгую к самой себе, безгранично любящую и прощающую, -- которая каким-то чудом явилась в нашей жизни среди господствующей грубости и распущенности и которая в наше более "просвещенное" время готова, кажется, отойти в область предания. Этот образ матери замечателен еще и тем, что во всем творчестве графа Толстого это едва ли не единственная личность с идеальным характером. Художник пощадил ее от разлагающего действия своего анализа и, создав ее несколькими легкими штрихами, окружил тем поэтическим сиянием, которое так идет к воспоминаниям сына, еще в детстве потерявшего свою любимую мать.
Сравнивая свое настоящее с давно пережитою порою детства, автор пишет: "Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели -- невинная веселость и беспредельнае потребность любви -- были единственными побуждениями в жизни? Где те горячие молитвы? Где лучший дар -- те чистые слезы умиления? Прилетал ангел-утешитель, с улыбкой утирал слезы эти и напевал сладкие грезы неиспорченному детскому воображению. Неужели жизнь оставила такие тяжелые следы в моем сердце, что навеки отошли от меня слезы и восторги эти? Неужели остались одни воспоминания?"
Строки эти производят впечатление какой-то сознанной человеком утраты. Было что-то большое и прекрасное, мелькнуло в детстве и затем исчезло навсегда, оставив в душе только воспоминание о каком-то блаженстве, о каком-то эдеме, из которого изгнали тебя проснувшиеся страсти да развившийся разум.
Этот-то процесс развития и изображает автор далее, описывая отрочество и юность, -- изображает с присущею ему смелостью и правдою. "Случалось ли вам, читатель, в известную пору жизни вдруг замечать, что ваш взгляд на вещи совершенно изменяется, как-будто все предметы, которые вы видели до тех пор, вдруг повернулись к вам другою, неизвестною еще стороной? Такого рода моральная перемена произошла во мне в первый раз во время нашего путешествия, с которого я и считаю начало моего отрочества. Мне в первый раз пришла мысль о том, что не мы одни, т.е. наше семейство, живем на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании".
Вскоре с душею маленького героя произошла еще одна перемена: он начал постигать какое-то особенное значение женщины. Началом этого откровения послужила следующая сцена. Однажды, стоя на лестнице, он услышал голос Маши (молодой горничной): "Ну вас, что вы балуетесь! А как Марья Ивановна придет -- разве хорошо будет?" -- Не придет, шепотом сказал голос Володи (старший брат Николая), и вслед за этим что-то зашевелилось, как будто Володя хотел удержать ее. "Ну, куда руки суете? Бесстыдник!" И Маша со сдернутой на бок косынкой, из под которой виднелась белая, полная шея, пробежала мимо меня.
"Не могу выразить, до какой степени меня изумило это открытие; однако, чувство изумления скоро уступило место сочувствию поступку Володи: меня уже не удивлял самый его поступок, но то, каким образом он постиг, что приятно так поступать. И мне невольно захотелось подражать ому".
Познакомился наш герой и с чувством ненависти (он ненавидел своего учителя -- Жерома), и с чувством одиночества. Началась в нем и разрушительная работа мысли, словно на зло человеку направляющаяся прежде всего на то, что для него наиболее дорого. "Я люблю отца, рассказывает Иртеньев, но ум человека живет независимо от сердца и часто вмещает в себя мысли, оскорбляющие чувство, непонятные и жестокие для него. И такие мысли, несмотря на то, что я стараюсь удалить их, приходят мне".
Наконец, подрастающей мысли нашего героя стали доступны и отвлеченные вопросы, и он сильно увлекался ими. "Детский слабый ум мой со всем жаром неопытности старался уяснить те вопросы, предложение которых составляет высшую ступень, до которой может достигать ум человека, но разрешение которых не дано ему". То ему приходила мысль, что счастье наше зависит от нас самих и что человек, привыкший переносить страдания, не может быть несчастлив; -- и вот, чтобы приучить себя к этим страданиям, он уходил в чулан и, как маленький факир, стегал себя веревкой по голой спине так больно, что слезы невольно выступали на глазах; то вспоминалось ему, что его ежечасно ожидает смерть и что поэтому нелепо заботиться о будущем, а нужно только пользоваться настоящим, -- и он под влиянием этой мысли бросил уроки и три дня "занимался только тем, что, лежа на постели, наслаждался чтением какого-нибудь романа и едою пряников с кроновским медом, которые покупал на последние деньги"; то увлекался он скептицизмом и думал, что кроме него никого и ничего не существует во всем мире. "Были минуты, что я, пишет он, под влиянием этой постоянной идеи, доходил до такой степени сумасбродства, что иногда быстро оглядывался в противоположную сторону, надеясь врасплох застать пустоту (neant) там, где меня не было".
Для нас здесь интереснее всего тот общий вывод, который делает автор о значении ума в вопросе человеческого счастья. "Жалкая ничтожная, пружина моральной деятельности, -- ум человека!" читаем мы. "Слабый ум мой не мог проникнуть непроницаемого, а в непосильном труде терял одно за другим убеждения, которые, для счастья моей жизни, я никогда бы не должен был сметь затрагивать. Из всего этого тяжелого морального труда я не вынес ничего, кроме изворотливости ума, ослабившей во мне силу воли, и привычки к постоянному моральному анализу, уничтожившей свежесть чувства и ясность рассудка".
И так -- вот жребий человека! Выше и выше поднимаясь но ступеням духовного развития, полнее и полнее освобождая свое сознание от господства страстей и привычек, человек в то же время дальше и дальше отходит от своего счастья. Для счастья нужна какая-либо святыня, какая-либо заветная область, нужно что-либо безусловно прекрасное и обязательное, а развившаяся и свободная мысль человека не знает для себя преград, все делает предметом своего анализа, в силу природы вещей всюду находит пятна и тени, в самой прекрасной действительности видит лишь слабое подобие идеального и, облетая жизнь человека, отнимает у него одно за другим условия его счастья. Мысль эта, впрочем, не новая: еще Шекспир подметил этот фатум, тяготеющий над человеческим духом, и дал ему вечное выражение в Гамлете. Характерно только, что и граф Толстой находит нужным высказать эту же мысль.
Юность, по словам графа Толстого, начинается с того времени, когда благородные мысли и стремления к нравственному усовершенствованию, нравившиеся прежде только уму, становятся доступными и чувству и находят для себя живой орган в сложившейся уже моральной природе недавнего ребенка. Сущность нового настроения нашего героя всего лучше выражается в следующем искреннем и сильном порыве: "Как мог я не понимать этого (что красота, счастье и добродетель легки и возможны для него), как дурен я был прежде, как я мог бы и могу быть хорош и счастлив в будущем!" говорил он сам себе: -- "надо скорей, скорей, сию же минуту сделаться другим человеком и начать жить иначе". Всякий, у кого была юность не с одним только разгулом физических сил, но и с нравственным содержанием, вспомнит, что именно эти слова говорил он себе, что эти же образы красоты, счастья и добродетели манили его в будущее и что вне их он не понимал и не хотел жизни. Но мы живем... А кто из нас осуществил в своей жизни эту красоту и счастье? Есть ли между нами даже такие, у кого бы сохранилась вера в эти лучезарные идеалы, у кого бы потребность красоты не сменилась стремлением к комфорту, жажда счастья -- исканием приятных ощущений, желание добродетели -- необходимостью всепризнанной морали?.. Как же свершается это падение жизни -- не внешней жизни, которая всегда одинакова, а нашего внутреннего мира, нашей души? -- Обратимся к повести и посмотрим, что вышло из стремления юноши Иртеньева "сделаться другим человеком".
Стремление это выливается у Иртеньева в целом ряде мечтаний. Так, перед исповедью он мечтал, что очистится от всех грехов и больше не будет совершать поступков, которые его теперь мучат; мечтал о том, что каждое воскресенье будет ходить в церковь, что из своих денег будет помогать бедным, что сам будет прибирать свою комнату, чтобы не затруднять человека; мечтал он и о том, как сделается первым ученым в Европе; мечтал о том, как будет ходить гулять на Воробьевы горы и встретит там ее. О ней, о воображаемой женщине (которая была для него немножко Соничка, немножко Маша, жена лакея, в то время, когда она моет белье в корыте, и немножко женщина с жемчугами на белой шее, которую он видел в театре), мечтает он очень много; мечтает он и о славе, о том, как люди будут знать и любить его, -- и Бог только знает, о чем он не мечтал тогда. Мечтания эти не остаются без влияния на его жизнь: так, вспомнив "один стыдный грех", который он утаил на исповеди, он решается ехать в монастырь и исповедаться вторично. Эпизод этой поездки в художественном отношении истинный шедевр: граф Толстой передает его с легким оттенком юмора, не мешающим ему отметить и искреннее умиление юноши в момент исповеди, и в то же время позволяющим указать и то тщеславное чувство, которое заставляет молодого ревнителя своей нравственной чистоты рассказать извозчику о цели своей поездки в монастырь.
Сдав последний экзамен в университет, герой наш, чтобы походить на большого, едет по магазинам и тратит все свои деньги на покупку совершенно ненужных ему вещей; покупает он также себе и табаку, так как ему, как студенту, нужно курить. Приехав домой, он пробует курить, но с непривычки у него закружилась голова, ему сделалось тошно и он, лежа на диване, грустно думал с разочарованием: "верно я еще не совсем большой, если не могу курить, как другие, и что видно мне не судьба, как другим, держать чубук между средним и безымянным пальцем, затягиваться и пускать дым через русые усы".
Дальше автор рассказывает нам, как стремящийся к красоте и правде юноша выдумал себе любовь. "Мне давно уже было совестно, глядя на всех своих влюбленных приятелей, за то, что я отстал от них", говорит откровенный и правдивый рассказчик. И вот, увидевшись с одною барышней, Сонечкой, которую он знал еще в детстве, он решил в тот же миг, что влюблен в нее. Об этом чувстве он рассказал своему другу Дмитрию Нехлюдову; по приезде же в деревню, на каникулы, он, подражая влюбленным, целые два дня ходил перед своими домашними грустным и задумчивым; на третий день однако притворства уже не хватило и он совсем забыл о своей любви.
Затем граф Толстой раскрывает в своем герое столь свойственное юношам тщеславное желание выказать себя другим человеком, чем есть, желание, заводившее студента Иртеньева в дебри самой отчаянной лжи, заставлявшее его рисоваться фразами, мысли которых он вовсе не сочувствовал, или напускать на себя несвойственные и чуждые ему настроения.
Но показывая всю ложь и фальшь, которыми полна действительность юности, граф Толстой не забывает и того прекрасного, что живет в мечтах, порывах и стремлениях этого возраста. Стоит прочесть, например, следующий исполненный поэтической прелести, отрывок, изображающий юношеские грезы, навеянные картиною ясной летней ночи: "Все (в этой картине) получало для меня странный смысл -- смысл слишком большой красоты и какого-то недоконченного счастья. И вот являлась она, с длинною, черною косой, высокою грудью всегда печальная и прекрасная, с обнаженными руками, с сладострастными объятиями. Она любила меня, я жертвовал для одной минуты ее любви всею жизнью. По луна все выше и выше, светлее и светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее, свет прозрачнее и прозрачнее, и вглядываясь и вслушиваясь во все это, что-то говорило мне, что она с обнаженными руками и пылкими объятиями еще далеко-далеко не все счастье, что и любовь к ней далеко-далеко еще не все благо; и чем больше я смотрел на высокий, полный месяц, тем истинная красота и благо казались мне выше и выше, чище и чище, ближе и ближе к Нему, к источнику всего прекрасного и благого, и слезы какой-то неудовлетворенной, но волнующей радости навертывались мне на глаза".
Итак, вступая через отрочество, разрушившее наивный и очаровательно-чистый мир детства, в юность, человек встречает в ней много прекрасных надежд, чувствует в себе много сил и стремлений, которые должны бы дать ему полное и высокое счастье; но едва он начинает жить, тратить этот многообещающий запас сил, как жизнь его наполняется какою-то мелочностью и ложью, столь непохожими на великие ожидания от нее. Сбываются ли эти ожидания в позднейшие периоды человеческой жизни, об этом не говорит рассматриваемая повесть, опускающая перед нами занавес раньше даже, чем оканчивается юность; но об этом говорят другие произведения художника-Толстого, к которым мы теперь и обратимся.