"Война и Мир"
Справедливо было указано нашей критикою, что "Война и Мир" графа Толстого есть явление беспримерное во всей литературе нового времени. Сравнивать это монументальное произведение можно только с эпическими созданиями древности -- с Илиадой. Одиссеей или Нибелунгами. Только с ними соизмерима "Война и Мир" по широте ее захвата, по универсальности ее содержания: как и в них, в ней отразилась вся жизнь народа в известную эпоху; как и в них, изображаемая жизнь раздвинута в ней великими историческими событиями далеко за пределы ее спокойного, будничного, мирного течения. Едва ли можно указать такие возможности жизни, которых бы не коснулась эта грандиозная эпопея; едва ли можно указать тот душевный мотив, то чувство, страсть, способность, тот склад ума и характера, которые бы не были изображены словно всеведущим автором. Лица разнообразнейших положений -- от властелина полу-Европы, каким был Наполеон, до последнего нищего; события -- от первого пробуждения робкого и нежного чувства в душе молодой девушки до громадных и страшных столкновений многотысячных масс, каковы Аустерлицкое и Бородинское сражения; нравственные проявления личности -- от сцены отвратительной борьбы алчных наследников возле постели умирающего до истинно-человеческой любви, до искренней жажды добра, до подвига несомненного героизма -- все нашло себе место в этой гигантской картине, все нашло свой образ, облеклось в художественную, гармоническую, вечно-прекрасную форму. Невольно поражаешься этим богатством творчества, этой неистощимостью поэтического вымысла, этим изумительным всепониманием автора и только в этом произведении, только прочтя "Войну и Мир", начинаешь постигать необыкновенную личность и великий гений нашего писателя.
Но эпопея в девятнадцатом веке! Возможно ли это? Все известные нам эпопеи древности сложились на заре истории, в период детства народов, когда миросозерцание человека было просто, наивно и определенно, когда категории добра и зла сознавались всеми ясно и совершенно одинаково. Но как возможна эпопея в наше неимоверно усложнившееся и спутавшееся время, когда всякий народ раздробился на множество отдельных групп, едва способных понимать друг друга? Какому воззрению подчинит художник свое творчество, в какой идее обнимет изображаемую им жизнь, когда перед ним столько нерешенных проблем мысли, столько сомнений и, главное, столько искусственных систем, столько произвольных, взаимно исключающих утверждений? Выбрать идею условную и ограниченную, идею партии или доктрины, и извратить в угоду ей художественную правду своего произведения, или же, отрешившись от всякой идеи, лишить его внутреннего единства и создать только длинный ряд механически слитых сцен и картинок -- вот, казалось бы, неизбежная альтернатива, ожидающая всякого, кто задумал бы в наше время написать эпопею.
И однако же, сравнивая "Войну и Мир" с эпическими произведениями древности, мы ясно видим, что, не смотря на глубокое различие в их содержании и в приемах древнего и современного творчества, "Война и Мир" имеет сходство с упомянутыми произведениями не только по объему изображаемой ею жизни или по богатству заключающегося в ней художественного материала, но и сходство более внутреннее. "Война и Мир" также эпически выдержана, также целостна и едина по своему духу, также чужда всякой фальши и художественной натяжки, как и гармонические создания старины. Изображая сложную жизнь и сложную душу людей девятнадцатого века, Толстой сумел найти воззрение, ставшее выше современных раздоров человеческой мысли и своею правдою покорившее себе все сердца, сумел и провести это воззрение в своем творчестве, ни разу не погрешив против требований искусства, не издав ни одного художественного диссонанса.
В чем же сущность этого воззрения? Вот вопрос, которым предстоит нам заняться в настоящем очерке, вопрос тем более для нас интересный, что в рассматриваемом романе мы можем искать уже не отрывочных наблюдений и взглядов автора, но законченного и полного воззрения на жизнь. Все, что прежде говорил граф Толстой своими повестями и рассказами, все разнообразные и подчас даже противоречивые мысли и настроения, вызванные в нем отдельными случаями жизни, -- все это должно найти свое место, примириться и разъясниться в том созерцании жизни, которое открывается нам страницами "Войны и Мира".
Первое, в чем уже сказывается отношение нашего художника к действительности, есть та особая манера творчества, которая характеризует его, как несомненного и последовательного реалиста. В "Войне и Мире", как и во всех других своих произведениях, граф Толстой прежде всего стремится к правде. Изобразить действительную природу, действительные возможности жизни, изобразить то, что есть, и избежать всего фантастического, выдуманного, ложного -- вот постоянная цель и неизменный принцип его творчества. И он неуклонно, спокойно и беспощадно подчиняет этому принципу все возникающие в его душе образы и не пускает на страницы своих произведений ни одного из них, несогласного с правдою земной жизни. Он ничего не утаивает из действительности и ничего не выдумывает, чего бы не могло быть в этой действительности. Показывая добро, счастье, красоту или величие человека, он не забывает тут же отметить и то зло, страдание, безобразие и ничтожность, которые связаны с ними роковыми законами жизни. Все свойства человеческой природы, послужившие когда-либо основанием идеалов, введены у него в полную личность реального человека, слиты с остальным ее содержанием, часто весьма непривлекательным, невозможным в безукоризненном идеале и неизбежно его разрушающим. Взгляните на героев "Войны и Мира", на тех людей, которых автор заставил вас полюбить, которых он несомненно сам любит: между ними нет ни одного безупречного, ни одного свободного от черт низменной, противоидеальной стороны человеческой природы. Пьер, несмотря на его доброту, на высокий полет его дум и стремлений, своим слабым характером привязан к пошлой и беспорядочной жизни; Андрей Болконский с своим недюжинным умом и благородным характером соединяет неприятную жесткость и сухость души; открытый, пылкий и честный Николай Ростов показан нам человеком ограниченным; прелестная, поэтическая, жизнерадостная Наташа должна почему-то заплатить дань грубой чувственности; княжна Мари Болконская действительно безгранично самоотверженна и чиста душой, но она так некрасива, неграциозна и так запугана... О таких лицах, как Долохов, Анатоль и Элен, и говорить нечего. О них можно сказать разве то, что они настолько же не образцы зла и порока, насколько вышеупомянутые лица не образцы добродетели. В Долохове, этом сильном и жестком эгоисте, автор открывает искреннюю и нежную любовь к матери; Анатоль же и Элен так наивно и естественно развратны, что представляются как бы совершенно невиновными и неответственными за это... Словом, во всем романе вы не найдете блестящих и грандиозных идеалов, поражающих воображение, не найдете рыцарей без страха и упрека, страстей пламенных и неудержимых, не найдете блаженства неземного, страданий сверхчеловеческих и тому подобных иллюзий, которыми питалась поэзия романтическая. В этом отношении реализм графа Толстого действительно беспощаден. В этом смысле он действительно может быть назван отрицателем.
Но мы глубоко бы ошиблись, если бы сказали, что дух, разлитый в романе, есть вообще дух отрицания Не презрением, ненавистью, не насмешкою над человеческой жизнью веет со страниц этого романа, но теплою любовью к ней, признанием ее могущества, ее захватывающей поэзии. Только автор "Войны и Мира" любит действительную жизнь, любит землю, как ее создал Бог, с ее относительным добром, с ее ограниченным счастьем, а не те восторженные и экстатические мечты, в которых человек создал новые миры, новую жизнь бесконечной красоты, сияющего счастья и непреходящего величия. В своем ясном и спокойном созерцании жизни граф Толстой не мог не видеть призрачности и фальши этих аффектированных вымыслов; его не удовлетворяли слепой пафос и односторонняя правда романтической поэзии; он не мог забыть презираемую ею действительность, не мог успокоиться, пока не достигал полной правды этой действительности.
Но отрицательное отношение творчества графа Толстого к романтическим идеалам не есть его исключительная особенность; отношение это свойственно всем вообще произведениям истинного реализма, и говоря о нем, мы не коснулись еще того особенного значения, которое специально принадлежит "Войне и Миру" и отличает этот роман от произведений одинакового с ним направления.
Если мы обратимся к неособенно длинной истории нашего художественного реализма, то увидим, что начался он у нас отрицанием и довольно долгое время с успехом развивал только отрицательные мотивы. Попытки создать что-либо положительное, идеальное, делаемые время от времени нашими художниками-реалистами (Гоголь, Гончаров), всегда встречали протест и осуждение и со стороны критики, и со стороны общества. Да это и понятно. Мысль наша и наше эстетическое чувство слишком тяготели еще к сфере блестящих и красивых идеалов, завещанных нам романтизмом, чтобы мы могли найти что-нибудь доброе в том презренном Назарете, каким представлялась нам наша действительность.
Но если так было, то это не значит еще, что так и должно быть всегда. Художественный реализм по природе своей не ограничен только отрицательной потенцией: ему нисколько не чужды и положительные задачи творчества. Он ставит художнику единственное условие, чтобы его образы не противоречили правде действительности Весь вопрос, следовательно, в том, возможно ли идеальное в природе, или иначе: способен ли человек настолько полюбить действительную жизнь, настолько проникнуться ее красотою, чтобы, не украшая я не очищая ее, признать в том или другом из ее проявлений удовлетворяющий его идеал? Самый беглый взгляд на историю литературы легко убеждает нас, что общего ответа нельзя дать на этот вопрос. То или иное разрешение его обусловливается не общечеловеческим содержанием души, но теми своеобразными комбинациями психологических элементов, которыми определяется тип человека известной нации, культуры или исторической эпохи. Уравновешенная натура древнего грека, умевшего свободно и радостно пользоваться благами жизни, способна чувствовать и удовлетворяться прекрасным действительности; но суровый, аскетический дух средних веков, стремящийся осуществить те строгие и чистые идеалы нравственности, которые возможны только в мысли, всегда враждебно и отрицательно относился к действительной, земной жизни. Европа позднейшего времени, Европа восемнадцатого и девятнадцатого века жила идеалами разума и воображения. Это была эпоха страстной веры в человека, эпоха рационального антропоморфизма. Человек увлекался достигнутою им свободою духовной жизни, увлекался открывшимися ему мыслями, чувствами и настроениями, которыя несли ему то наслаждение, то страдание, и подчиняясь этим субъективным увлечениям, невольно идеализировал их внутренние источники. Выразительницей этих-то увлечений и явилась романтическая поэзия. Служа отголоском личной жизни, она ставила себе только одно требование -- искренность творчества, правду аффекта, как поэтического стимула, и затем в этих пределах покорно отдавалась прихотливой игре субъективных настроений. Она идеализировала все силы и способности духа, дававшие содержание жизни человека в ее эпоху, идеализировала не за их добро или внутреннее достоинство, но потому, что человек жил и увлекался ими, да потому еще, что логика и воображение -- ее постоянные орудия -- давали возможность к этому. Действительно, что такое эти Фаусты, Вертеры, Дон-Жуаны, Манфреды и Чайльд-Гарольды, Симурдены и Торквемады, как не идеализированные возможности духа; и почему они -- идеалы, как не потому только, что поэтическая фантазия сумела найти грандиозные образы для пережитых человечеством состояний сомнения, неудовлетворенности, разочарования, фанатизма и т.п.? Отнимите у них это величие, столь действующее на воображение, разрушьте абстрактную чистоту образов, уменьшите их размеры, и вы лишите их всякого обаяния, так как оно закреплено за ними исключительно их эстетическим достоинством. А между тем, вы должны это сделать, если хотите быть верными природе. Романтические образы не умещаются в действительности: это типы другого мира, извлеченного, правда, из той же действительности, но очищенного и преображенного поэтическим идеализмом. Понятно теперь, почему реализм, явившийся как бы литературным преемником романтизма, должен был отнестись к нему отрицательно. Поэты-романтики не изображали действительную жизнь, но создавали блестящую мечту жизни, в которую страстно хотели уйти из бедной действительности. Реализм, стремящийся прежде всего к правде, не мог не отвергнуть эти красивые образы в силу их призрачности, их недействительности.
Но с чем же остался сам реализм, отвергнувший прежние идеалы? Чем он жил? Как он относился к действительности?
Ограничивая наши вопросы сферою русской литературы (потому, во-первых, что в русских произведениях реализм нашел наиболее художественное выражение, и потому, во-вторых, что мы не можем далеко отклоняться от нашей главной задачи), мы должны сказать, что, по справедливому замечанию Ап. Григорьева, в первом из наших художников-реалистов -- в Пушкине -- уже сказался поворот поэтического миросозерцания. Пушкин уже может любить действительную жизнь, может поэтизировать скромные картины родной природы, скромных и простых людей своей страны. Но решить вопрос об основаниях этой любви, о содержании нового идеала по произведениям Пушкина было бы затруднительно. Тут-то и является перед нами другой реалист с своей великой эпопеей. Граф Л.Н. Толстой не безразлично изображает действительность. "Война и Мир" не есть сплошное отрицание или сплошная идеализация жизни. Что-то такое разделяет эту жизнь, определяет ваши чувства к ней, властно заставляет вас любить одно, презирать другое, сожалеть о третьем Вы не можете не любить Наташу, Пьера, Андрея Болконского, княжну Марью, старого графа Ростова, даже Денисова, вы не можете полюбить Берга, Бориса Друбецкого, Анну Михайловну, Долохова, вы не можете не презирать Элен, Ипполита и Анатоля Курагиных. Что же руководит автором в его различных отношениях к жизни? Каким созерцанием создана "Война и Мир?" Мы сказали уже выше, что образы "Войны и Мира" не подкупают нашего воображения своим величием или чистотою, что герои рассматриваемого романа далеко не безупречны. Следовательно, если мы все-таки симпатизируем некоторым из них, то единственно только за те достоинства человека, которых нельзя не любить. Автор верит в существование вечного и неизменного добра на земле, того добра, которое имеет значение само по себе и не теряет своей цены оттого, что по неизбежным законам действительности к нему всегда примешаны некоторые черты бессилия и несовершенства. Любовь, доброта человека не становятся меньше, не тускнеют оттого, что он некрасив, неловок, необразован, простоват, не силен волею и т.п. Человеку действительно даны прекрасные потенции, человек действительно может быть хорош, говорит граф Толстой своей эпопеей и в строго-объективном и замечательно правдивом изображении жизни заставляет почувствовать ее красоту.
Многим прельщаются и увлекаются люди: их манят к себе и богатство, и роскошь, и слава, и власть, и чувственное наслаждение -- все это идолы, которым приносятся на земле обильные жертвы. Прекрасно знает это наш сердцевед-художник и в широко-развернутой перед нами картине людских страстей и увлечений показывает их узкий, эгоистический характер неспособный удовлетворить и успокоить человеческую душу, над этими целями и бесконечно выше их, как несомненное благо, как достойное содержание идеала, он ставит жизнь по естественным влечениям сердца к добру и правде, сознание которых никогда не иссякает в душе человека. Посмотрите на толпы одержимых какою-либо из упомянутых эгоистических страстей, посмотрите на этого князя Василия, Анну Михайловну, Бориса, Анатоля, Элен, на этих Бенигсенов, Вольцогенов, Барклаев, Ростопчиных -- разве это не вечные мученики своих страстей, разве они спокойны и разве испытываемые ими минуты торжества и довольства могут сравняться с моментами того высокого счастья, которое доступно Пьеру, Николаю Ростову, княжне Марии или Наташе?
Интерес романа значительно поднимается тем обстоятельством, что в него введены два лица с замечательно широким диапазоном души -- Андрей Болконский и Пьер. С первого появления своего в романе, среди тщеславного и искусственного петербургского общества, Андрей Болконский привлекает наше внимание тем видом скуки и неудовлетворенности, который свидетельствует о присутствии в его душе иных стремлений и запросов. Скоро перед нами раскрывается эта душа и мы видим, что ею владеет жажда славы, жажда людской любви. Накануне Аустерлицкого сражения, возбужденный близостью опасности и давно ожидаемого им от себя подвига, Андрей думал: -- "Я не знаю, что будет потом, не хочу и не могу знать; но ежели хочу этого, хочу славы, хочу быть известным людям, хочу быть любимым ими, то ведь я не виноват, что хочу этого, что одного этого я хочу, для одного этого я живу. Да, для одного этого. Я никогда никому не скажу этого, но Боже мой! что же мне делать, ежели я ничего не люблю, как только славу, любовь людскую. Смерть, раны, -- ничто мне не страшно. И как ни дороги, ни милы мне многие люди, отец, сестра, жена -- самые дорогие мне люди; но как ни страшно и неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать". После позорно проигранной Аустерлицкой битвы, после полученной здесь раны, после смерти жены для Андрея закрылись все радости жизни и осталась только одна обнаженная необходимость эгоистического существования, да холодные интересы ума. "Каждый живет по своему, говорит он теперь Пьеру, посетившему его в деревне: -- ты жил для себя и говоришь, что этим чуть не погубил свою жизнь, а узнал счастье только тогда, когда стал жить для других. А я испытал противоположное. Я жил для славы (ведь что же слава? та же любовь к другим, желание сделать для них что-нибудь, желание их похвалы). Так я жил для других, и не почти, а совсем погубил свою жизнь. И с тех пор стал спокойнее, как живу для одного себя.
-- Да как же жить для одного себя! -- разгорячась спросил Пьер. -- А сын, а сестра, а отец?
-- Да это все тот же я, это не другие, сказал князь Андрей, -- а другие ближние, le prochain, как вы с княжной Марьей называете, это главный источник заблуждения и зла".
Любовь к Наташе снова возвратила князя Андрея к жизни, снова возвратила ему "счастье надежды, свет". Но исключительная любовь к женщине, к одной личности -- непрочная опора счастья. Увлекшись вспышкой страсти к Анатолю Курагину, Наташа разбила возникающий в душе Андрея новый мир радостной, светлой жизни. Он снова остался одиноким и безучастным зрителем жизни, опять началось существование без радости, без цели, пока он опять не был ранен и пока приближающаяся смерть не открыла ему нового, вечного и независимого ни от каких случайностей смысла жизни. "Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам, да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!" думал князь Андрей, лежа раненый в госпитале и слыша стоны недавнего врага своего Анатоля.
Но и это последнее настроение князя Андрея не может нас удовлетворить. Это ведь уже не жизнь, а только мысли и чувства умирающего, и не эти мысли дают ответ на вопрос о раскрываемом автором идеале жизни. Более поучительна в этом отношении судьба Пьера. Духовная сторона преобладает в Пьере еще очевиднее, чем в Болконском. Пьер деятельно и неотступно искал правды жизни, мучился каждым ложным поступком своим, тосковал и томился пустою и безотрадною жизнью. Целый ряд этих исканий показывает нам автор: показывает увлечение Пьера масонством и филантропией, стремление его забыться в рассеянии светской жизни, его надежду удовлетвориться невысказанной, неразделенной любовью к Наташе, его обращение к подвигу самопожертвования, когда для спасении России он задумал убить Наполеона. Искания эти не дали ему желаемого успокоения и "согласия с самим собою", обманули его. И только попав в плен к французам, только пройдя через ужас смерти и всевозможные лишения, он получил наконец внутреннее спокойствие и довольство жизнью. Учителем, открывшим ему новый путь к счастью, был товарищ его по плену, нищий и простой солдат, Платон Каратаев -- эта олицетворенная стихия русского народного духа. Пережив и переработав то, что открылось ему в Каратаеве, Пьер понял смысл и радость жизни. "Отсутствие страданий, удовлетворение потребностей и вследствие того свобода выбора занятий, т.е. образа жизни, представлялись теперь Пьеру несомненным и высшим счастьем человека"... "То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это-то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастье". "Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и бесконечного ни в чем. Он только чувствовал, что оно должно быть где-то, и искал его. Во всем близком, понятном, он видел одно ограниченное, мелкое, житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое житейское, скрываясь в туманной дали, казалось ему великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия. Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум проникал и в эту даль, и там он видел тоже мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив".
Вот в чем состоял великий переворот, совершившийся в душе Пьера, и вот та высшая точка, с которой автор романа созерцает человеческую жизнь. Это созерцание его называют нередко фатализмом, поклонением слепым силам природы, полным санкционированием действительности... Не вступая здесь в спор о словах, можно согласиться, пожалуй, что миросозерцание графа Толстого проникнуто фатализмом и поклонением природе -- в том смысле, что, образовав душу человека, она предопределила для него все возможности счастья и что другого счастья, кроме дарованного ему природой, человек не может достигнуть, несмотря на свой свободный ум и деятельную волю. Но если человек не может выдумать себе нового счастья, то освободившись через сознание от власти природы, он имеет полную возможность погубить данное ему счастье. Как есть один только момент равновесия, так возможно одно только положение человека в природе, при котором существование его становится гармоническим, при котором он может быть счастлив. Каждому человеку положение это указывает внутренний голос живущей в нем природы, голос совести, выражающийся в тех состояниях тревоги и спокойствия, которыми сопровождается каждое сознательное его действие; но подчиниться этому голосу с тех пор, как освободившийся дух человека создал целый мир произвольных целей и норм действия, -- подчиниться сознательно и добровольно этой разрушенной власти природы сделалось необыкновенно трудно, и человек начал свое историческое блуждение вокруг закрывшейся для него правды жизни и недоступного ему счастья. Все это глубоко понял автор "Войны и Мира"; эта идея составляет органическую часть его миросозерцания, и потому никак нельзя сказать, чтобы он безразлично санкционировал все содержание действительности. Мы уже видели, в каком различном освещении представляет он различные возможности жизни, и как неодинаково заставляет нас относиться к изображаемым им лицам. Все эти лица с точки зрения указанной идеи могут быть распределены по трем группам. К первой относятся люди, давно оторвавшиеся от природы и до того ушедшие в свои искусственные цели, что им некогда прислушаться к голосу своей совести, что они не хотят его слышать и всячески стараются заглушить его шумом и внешним движением жизни. Сами они не всегда, правда, страдают, зато жизнь их сплошная ложь и пустота. Сюда принадлежит прежде всего Наполеон в котором противоестественное и противочеловеческое стремление достигло высочайшего своего напряжения и в котором наш автор видит глубокое помрачение ума и совести, -- его свита, его генералитет; сюда же входит и высшее петербургское общество, салоны m-me Шерер и Элен с их аббатами, посланниками, эмигрантами, князем Василием, Анатолем, Друбецким и т.п. Вторую группу образуют лица того же склада жизни, того же положения, что и первые, с тою однако существенною разницею, что они глубоко недовольны своим положением, что они слышат протестующий голос своей души и мучительно ищут выхода к правде. Это -- Пьер и Андрей Болконский, это как бы звено между первой и третьей группой, как бы формирующийся поток, которым первая может перелиться в последнюю, вполне покорную власти природы и состоящую из тех солдат, которые сражались за свою родину под Бородиным, -- из Платона Каратаева и других лиц огромной крестьянской массы. К этому же разряду лиц стал принадлежать и Пьер после того, как открылся ему новый смысл жизни. Пьер действительно нашел свое счастье, женившись на Наташе и основав себе семью. Его семейная жизнь не отличалась каким либо особым изяществом, поэтичностью отношений между мужем и женой; это была обыкновенная семья со всеми ее естественными принадлежностями -- с деторождением, кормлением детей и хлопотливым уходом за ними, с опустившеюся и погруженную в тысячу мелких и прозаических забот женою-матерью, с привычною и необходимою любовью друг к другу. Такая семья может дать счастье человеку, говорит автор, так как видит в ней одно из проявлений той правды жизни, которая составляет сущность его идеала.
До сих пор мы говорили только о мире и о жизни обычной. Но автор эпопеи показал нам и события другого порядка, других размеров, события исторического значения. Какою же внутреннею связью соединены эти изображения различных порядков жизни, зачем понадобилось автору для раскрытия своего миросозерцания коснуться исключительных событий истории? Ответом может служить только указанная идея о том, что великое, вечное жизни, способное удовлетворить человека, существует не в дали где-нибудь, не в тайнах грандиозных событий, но везде и во всем. Чтобы убедиться в этом, нужно было взять из человеческой жизни что-либо несомненно великое, несомненно героическое и показать, что и там действует тот же обыкновенный человек, что и оно состоит из моментов столь же простых и свойственных человеку, как и обычные его положения, что и оно покорно общим и неизменным законам человеческой жизни и счастья. Автор так и сделал. Едва ли во всей нашей истории есть факт крупнее отечественной войны 1812 г. В своей эпопее граф Толстой и дает нам художественное воспроизведение этого факта, представляет его в сценах и лицах, и лица эти не перестают быть у него теми же обыкновенными людьми, каких показывал он нам во время мира. Те же простые солдаты, те же офицеры и генералы, тот же Ростов, Денисов, Болконский, Тимохин. Но все эти обыкновенные люди, в то же время, несомненные герои, так как дело, совершенное ими, -- действительно великое дело.
Истинное добро и высшие блага жизни -- не в исключительных, блестящих и грандиозных ее проявлениях, но -- в скромном и простом счастьи, основанном на удовлетворении естественных, общечеловеческих потребностей. Истинный героизм не нуждается в красоте формы и внешнем величии, -- он возможен и в обыкновенном человеке, как бы он ни был мал и прост, как бы он ни был даже комичен... Вот к какому выводу привело графа Толстого его бесстрашно-правдивое созерцание жизни. Он не побоялся сочетать героическое с комическим и их эстетический антагонизм стремился примирить в том мужественном и глубоком чувстве, которое умеет ценить добро и нравственную красоту ради их собственного достоинства и не смотря на неизбежную примесь к ним черт обычной человеческой мелочности и ограниченности.
Событиям войны посвящено еще в романе довольно много страниц историко-философского содержания. Но мы не будем на них останавливаться, потому, во-первых, что между художественным содержанием романа и философскими взглядами автора нет органической связи, и во-вторых потому, что настоящий очерк наш отнюдь не претендует на полноту критической оценки романа. Полная критика "Войны и Мира" есть крупная задача и потребовала бы весьма обширной работы. В настоящем же очерке мы имели в виду показать только основные черты того созерцания жизни, которое выразилось в "Войне и Мире".