„Что может быть лучше во всем мире, во всем биоскопе, чем двое, идущие рядом?“ О’Генри
Давно уже письмо было дочитано, а Величкин все стоял у стола и молча сощипывал поля с бумаги. Галя несколько раз повторила какой-то один и тот же вопрос, но он не слышал и не слушал. Галя взяла у него письмо, и Величкин даже не заметил этого. Сгорбись, он отошел к темному окну, в котором висела и колебалась повторенная трижды электрическая лампочка. Уступы огней спускались к замерзшей реке. Далеко, почти уже в снежной равнине, горело сквозь шесть рядов окон большое фабричное здание. Был тихий час воскресного вечера. Город отдыхал, как усталый рабочий, присевший на скамье сквера.
— Телеграмма… — высловил наконец Величкин. — Я бы ему послал телеграмму в одно слово — сволочь! Сволочь! — повторил он несколько раз. — Эх, сволочь!
От найденного крепкого слова Величкину несколько полегчало, но все же к собственным фразам он прислушивался еще с удивлением… Их как бы приносило ветром.
— Он-то сволочь, — говорил Величкин, — но ведь и я хорош. Стоял лицом к лицу и не разобрал ни чорта. Как я мог! Как я только мог! Как я только мог так опростоволоситься!
Величкину разом припомнились все недомолвки Зотова, все его нешуточные шутки, его мысли о женщинах, разговор с Матусевичем о смысле жизни… Все это в свете письма было так понятно, так, казалось, легко было давным-давно распознать, кто разгуливает под зотовской шкурой.
— И ведь мы с ним вместе спали, ели, ходили… Куда же я гожусь! Гнилье, трухлявая порода, сдрейфил как-раз, когда бы нужно стиснуть зубы.
— Да, — сказала Галя задумчиво. — Ты бы мог у него многому научиться… Все-таки он сильный человек. Какая цепкость! Бульдожья хватка… А бранных слов телеграф не принимает.
Величкин промолчал. Все это было лишним пустословием. Зачем и как говорить? Он сшиблен с ног окончательным и метким ударом. Арбитр может считать хоть до тысячи, но Величкин больше не подымется из кровавого тумана. Конец! Нок-аут!
— Все, — сказал он вслух, — точка!
Г а л я. — А правду он пашет, что можно начать сызнова?
В е л и ч к и н. — Может быть, и правду. Мне безразлично. Я не буду и не могу работать.
Г а л я. — Не будешь? Но ведь это нужно! Ведь ты должен! В чем, собственно, дело? Что тебя подкосило? Ну, хорошо, был друг, оказался гадом, но что же из этого? Разве ты не знал, что в нашей среде, с нами рядом живут мерзавцы? В одном ведь Зотов прав наверняка — он не один. Этих, лезущих на рожон, увертливых деляг с цепкими руками и скользкой кожей — тысячи. А мы, значит, сложим руки, и пусть они нас бьют по морде, да? Ну, чего же ты молчишь?
В е л и ч к и н. — Не уговаривай!..
Г а л я. — Нет, буду уговаривать! Ты — винтик и не смеешь выпадать из машины! Помнишь, что ты сам мне говорил? Ты сделал большую и нужную работу и обязан ее докончить.
В е л и ч к и н. — Обязан? Ну, а если я слаб? Ну, хорошо, пусть мне пятак цена, но я не могу, понимаешь!
Г а л я. — Ты сумеешь. Сережа. Мы не имеем права быть слабей их. И мы сильней! Потому что они все-таки одиночки, а мы… А за нами, за винтиками — вся машина… Ну ответь же, Сереженька! Довольно тебе рисовать треугольники по стеклу.
— Сережа… — позвала еще раз Галя. Но он не ответил.
— А если вместе, Сережа? — сказала она очень тихо.
— Вместе? — устало и непонятливо переспросил он.
И, еще не понимая, что с ним и почему, Величкин всеми нервами, всей кожей и сердцем почувствовал особенное, дикое и радостное напряжение. Странное и небывалое чувство накатилось на него теплой смолистой волной, оно облило и обласкало его, как морская вода, как южный ветер. Но в следующую секунду он понял. Галя, одной рукой обняв его, другой гладила и перебирала его волосы. Величкин обернулся к ней. Сердце его расширилось и заныло. Ему досталось слишком много работы для одного часа.
Нужно было немедленно сказать что-нибудь очень глубокое, умное и необыкновенное, что-нибудь, полностью передающее и об’ясняющее всю великолепную сумятицу его горячих мыслей, все горькое счастье разделенной любви, рожденной в час крушения надежд. Медленно наклоняясь, Величкин сказал: «Галя!»
Темный большой мир качнулся и загудел, как примус. Впрочем, может быть, это и в самом деле гудел примус, позабытый в углу.