Голодать невесело при любых обстоятельствах. Но голодать в большом городе, где на каждом углу дразнят сдобные ароматы борщей и кондитерских особенно тяжело.

Зотову и Сергею случалось проходить мимо столовых. Из раскрытых форточек и дверей в морозный воздух вырывались тяжелые, почти видимые и поддающиеся ощупи волны капустных, масляных, говяжьих запахов. Они стлались по земле и подымались из камней мостовой, как зной из раскаленного асфальта. На голодных изобретателей эти запахи действовали сильней, чем тонкий шелк женских духов на обветренного в трехлетнем парусном рейсе матроса.

На тридцать рублей зотовской стипендии Иннокентий едва перебивался один. Жить на эти деньги вдвоем было слишком тяжело.

Червонцы, вырученные от продажи комнаты и мебели, Сергей разделил пополам. Пятьсот рублей отдали Елене Федоровне, а другие пятьсот друзья положили на книжку.

Эти деньги были нужны изобретению.

Снова, как когда-то, они спали на одной узкой кровати и по субботам брились одной бритвой. Даже и бритва была все та же узенькая полоска стали, купленная Зотовым в Рыльске у мастера Жоржа Егорова (вывеска: «Убедитесь в нашей работе! В ожидании вас, побывать у нас!»)

Изобретатели быстро распродали большую часть своего гардероба. Свинченная на дворе стосвечная электрическая лампочка принесла им два рубля семьдесят три копейки чистой прибыли. Но операция с зеркалом сильно разочаровала их.

Зеркало было единственной скудной радостью зотовской комнаты. Оно стояло рядом с никогда не топившимся камином и отражало противоположную сторону Прямого переулка. Зеркало это принадлежало бывшему домохозяину, а теперь почтовому работнику гражданину Магила. Гражданин Магила регулярно дважды в месяц с переменным успехом судился с Зотовым из-за зеркала в разных инстанциях, и в конце концов для обоих вопрос о зеркале стоял вопросом чести.

Иногда гражданин Магила, не стучась, входил в комнату и, не обращая внимания на присутствие Зотова или Сергея, принимался рассматривать свою собственность. Он пальцем или носовым платком стирал пыль с резной рамы и пощипывал свою неправдоподобную, картинную бороду. Не произнося ни слова и не об’ясняя цели своего посещения, Магила поглаживал безразличное стекло, покашливал и, постояв три — четыре минуты, уходил так же молча, как пришел.

Друзья долго крепились. Они продавали старые брюки и ботинки, простыни и учебники, распростились даже с фронтовыми кожаными куртками, но зеркала не трогали.

Однако эта штука должна была очистить им никак не меньше двадцати пяти рублей двухнедельного обеда. Это был их последний шанс; и в воскресенье утром, завернув невинное сияющее зеркало в бумагу, они незаметно прошмыгнули в ворота.

Была случайная оттепель. Мокрый снег чавкал и оседал под ногами. На Смоленском рынке толпа стояла вплотную голова к голове, от Новинского бульвара до Арбата.

Первый же торговец мебелью, у которого Зотов запросил за зеркало тридцать пять рублей, постоял минуту молча, как бы обдумывая, убить ли ему опасного идиота сразу или отложить исполнение этого необходимого предприятия до ужина. Не остановившись окончательно ни на одном из этих двух решений, он просто повернулся к Зотову спиной.

Приятели путешествовали от одного ларька к другому, но всюду они совершенно тщетно простирали зеркало торговцам. Коричневые двухспальные кровати и мощные шкафы стояли сомкнутым строем, щетинясь против чужака и не желая принимать в свой избранный, порядочный круг подозрительного пришельца. Странная сомнительная профессия зеркала — молчаливое созерцание красоты — казалось им нереспектабельной.

Многопудовые торговки и торговцы возвышались перед своими ассортиментами уютов, сами смахивая на громоздкие шкафы. Мелкая стая пискливых этажерок, неудобных стульев и нелепых пуфов злобно тявкала и хватала за икры оборванцев, продающих украденную стекляшку.

Заблудившись в этой дубовой пыльной фантасмагории, друзья забыли, где они уже побывали, и спутали все казавшиеся одинаковыми ларьки. Торговцы, видя, как возвращаются странные люди с зеркалом, заблаговременно отворачивались или извлекали из нафталина приличествующие случаю каламбуры. Цены на зеркало быстро упали до десяти, затем до семи рублей, но спрос упорно не повышался. Совершенно озверев, Величкин предлагал хватить проклятой побрякушкой о тротуар и, наказав таким способом недалеких торговцев, с честью удалиться; но тут один из крокодилов проявил неожиданное человеколюбие и предложил за зеркало три рубля. Как он впоследствии признавался в семейном кругу, ему «просто невыносимо было смотреть на несчастных молодых людей».

Час назад и червонец показался бы им оскорбительной ценой. Но сейчас они охотно покончили дело, на трех с полтиной.

Три дня они безумствовали. Они без конца пожирали жареную, вареную, печеную, снова жареную, печеную и вареную картошку. В разные часы дня они радовали себя этими картофельными оргиями. Затем они случайно встретили на Тверской Валентина Матусевича. Он посадил их к себе в такси и угостил их опьяняющим обедом в хорошем ресторане. Но короткие дни купленного за три рубля счастья пробежали быстро. Снова началась голодовка.

Это не был тот голод, какой испытывает плохо позавтракавший человек за полчаса до обеда. Не была это и веселая литературная голодовка студентов Латинского квартала или Малой Бронной. Нет, это был настоящий, тяжелый, жгучий голод, выворачивающий желудок, как наволоку, грызущий внутренности, отшибающий работоспособность, придающий глазам волчий блеск.

О папиросах друзья забыли уже к концу первого месяца. Перед продажей зеркала дело дошло то того, что, возвращаясь вечером домой, они собирали окурки и дома вытряхивали из них табак.

И однако Величкин не жалел о том, что ушел с завода, а Зотов ни разу не вздохнул о вечерней чертежной работе, от которой отказался. Освобожденные от забот о пище и почти от самой пищи, они тем больше времени отдавали изобретению. А это и было главное.

Вернувшись домой из лаборатории в одиннадцатом часу, Зотов не нашел спрятанной утром половины моркови.

Чтобы хоть чем-нибудь обмануть желудок, Зотов принялся жевать случайно уцелевшую от лучших времен луковицу. Он ел ее без хлеба, но из озорства густо посыпав сахаром. Вместо того, чтобы зажечь электричество, разбудить Величкина и начать работать, Зотов лег на кровать и закрыл глаза.

Никогда после он не мог определить, было ли виденное им в тот вечер сном или воспоминанием: для сна все было очерчено чересчур отчетливо; для воспоминания — слишком образно и ярко. Он даже чувствовал, как жжет голые плечи июньское волжское солнце.

Иннокентию не было еще двенадцати лет. Это был последний вольный год перед заводом. Как и все мальчишки, он жил на реке. Трудно было подсчитать, сколько раз в день купались мальчики. Они попросту сидели в воде весь день, с короткими и редкими перерывами для еды. В свободное от купанья время они либо ловили рыбу, либо уезжали на легкой лодке за Волгу, на песчаный отлогий берег.

Плавали и ныряли все они отлично, но широкогрудый Кешка Зотов превосходил всех. Ему ничего не стоило просидеть под водой полминуты. На семисаженной глубине он, ныряя без камня или груза, выносил со дна ил. Вынырнув, он шумно мотал головой, жмурил ослепшие от яркого света глаза и потрясал измазанной славной грязью ладонью.

В этот день все шло обычным чередом: удили стерлядь, купались в крутых волнах самолетского парохода, переплывали Волгу. Часов около трех на берег пришел сторож пакгаузов, обросший и злой мужик. Его маленькие глазки терялись в густых, непролазных дебрях бороды и бакенбард. Он не спеша разделся, аккуратно, чтобы не унес ветер, придавил белье большим камнем, намочил темя и медленно, крестясь и вздрагивая, осторожно наступая на каменистое дно, полез в воду.

Ребятишки смеялись и взвизгивали, глядя, как он тяжело и неумело поплыл. Он фыркал, громко бил по воде ладонями и отплевывался.

— Чучело! — кричали мальчишки. — Плывет по-бабьи.

Потом они решили утопить мыло. Розовое мыло было дешевое и очень пахучее.

Зотов завел руку подальше, размахнулся, как размахивал камнем по голубям, и запустил скользким тяжелым комочком в белый свет. Далеко от берега мыло мягко скользнуло в воду.

Сторож вылез из реки, похлопывая себя по мокрым ляжкам, вытряс из ушей воду и решил помыться. Он подошел к белью и увидел, что мыла нет.

Ребята, насторожившись, ждали, что он станет делать дальше. Они готовились к крику, ругани и погоне, но сторож молча принялся одеваться.

Зотов почувствовал даже некоторое разочарование. Он рассчитывал на больший эффект от своей выходки.

Не решив еще, что собственно он сделает, Иннокентий подошел почти вплотную к сторожу и остановился. Сторож не обращал на него внимания. Зотов обернулся к ребятам. Он видел, что они ждут от него какого-нибудь трюка.

— Чорт рыжий! — закричал он неожиданно для самого себя почти в самое ухо невозмутимому сторожу.

Однако сторож только сопел и даже не обернулся. Он нагнулся и завязывал тесемки кальсон. Вопреки установившейся за ним репутации, враг был настолько смирен и незлобив, что, собственно, не стоило бы его и задирать.

Зотов подошел еще ближе, с любопытством разглядывая татуировку на волосатой груди мужчины.

Совершенно неожиданно, не крикнув и не выругавшись, сторож вскочил, и, прежде чем Зотов успел понять, в чем, собственно, дело, его уже крепко держали за плечи.

— Пусти, дяденька! — взмолился Иннокентий. — Ей-богу, я больше не буду!

Но «дяденька» только сопел и крепче стискивал плечо ма льчика. Товарищи кинулись в разные стороны. Они даже не попробовали запустить камнем в озлобленного сторожа. Уж очень был он страшен: с раздувающимися от злости ноздрями, заросший по всему телу рыжей шерстью, лохматый, в голубых облипающих подштанниках.

Все дальнейшее сделалось быстро и молча. Сторож не говорил, как-будто боялся зря расплескать злобу. Зотов тоже молчал, чувствуя, что просьбы и всхлипывания напрасны.

Он только вертанулся раза два, пробуя вырваться, но рыжий держал крепко.

Сторож сгреб мальчика в охапку и, прижимая его к волосатой, пахнущей потом груди, прошел до конца далеко выступающих в реку мостков. К этой деревянной пристани причаливал два раза в день маленький пароходик местного сообщения.

«Топить хочет», — подумал Зотов.

И в самом деле, рыжий хотел утопить мальчишку. Пятикопеечный кусок мыла стоил примерного наказания.

Сторож осмотрел пустой берег. Никого в этот дневной час не было видно. Мальчишки разбежались.

Он быстро с силой оторвал руки Зотова от своих плеч и погрузил мальчика с головой в воду.

Присев на корточки, он держал Иннокентия, не давал ему вырваться наружу или высунуть из воды голову.

На второй минуте у Зотова затрепыхали веки, зеленые круги пошли перед его глазами. Легкие и грудь распирало изнутри. Они готовы были взорваться. Хотелось открыть рот и втянуть в себя побольше воздуха, распахнуть губы навстречу жизни. Но Зотов знал, что это была смерть, и стискивал зубы. К концу второй минуты это уже не был волевой импульс, а инстинктивное, почти судорожное движение.

Сторож отпустил мальчишку. Прошел достаточный срок для того, чтобы утопить даже кошку.

Каким-то обломком сознания Зотов понял или скорее почувствовал, что выныривать сейчас нельзя Рыжий стоял на мостках над ним, и, покажись он, пытка началась бы сначала. Зотов нырнул под мостки и, медленно разгребая воду, поплыл к берегу, к тростникам. В обычное время эти пять — шесть метров он проныривал в несколько секунд. Сейчас ему потребовалось не меньше минуты. Но он плыл и плыл. Колокола гудели вокруг него и зеленые круги плыли рядом с ним. Вода протекала меж его растопыренных пальцев. И вдруг он головою коснулся камыша. Еще несколько движений — и со всех сторон его загородили зеленые тонкие тростники.

Голубая стрекоза села на край длинного листа и перегнула пополам резиновое тело. Зотов дышал и глядел на солнце. Пересохший язык с трудом помещался во рту.

Иннокентий никогда не думал, что дышать так приятно.

Воздух втекал в рот, как имбирный квас. Зотов осторожно выглянул в просвет тростников и увидел, что рыжий в одних кальсонах сидит на краю мостков, свесив ноги в воду.

Зотов, скорчившись, пролежал в камышах до заката. Кожа на концах пальцев сморщилась и покрылась мелкими складками.

Рыжий все сидел и оглядывался по сторонам, не вынырнет ли утопленный озорник. Наконец, успокоившись, он обулся и пошел домой.

Зотов, одеваясь на-бегу, бросился к насыпи. Он ничего целый день не ел, перед глазами еще иногда суетились зеленые круги, плечо ныло, ссадненное и почти вывихнутое грубыми пальцами сторожа.

По их собственной мальчишеской тропинке, где столько раз игрывали в казаки-разбойники, Зотов взбежал на насыпь. От быстрого под’ема сердце его колотилось. Он залег за колодой снеговых щитов и, стискивая захваченный с берега булыжник, стал ждать.

Сторож показался вскоре. Тяжело дыша, он взбирался по другой, более отлогой тропинке, проходившей под тем самым местом, где лежал Зотов. Как нарочно он снял шапку и обмахивал ею потное лицо.

Зотов присел на корточки. Лохматая голова и нос, плавающий в волосах, как красный бакен в волжских волнах, все приближались.

Голова поровнялась с краем насыпи. Вот уже она выдвинулась из-за песчаного борта, как луна из-за каемки облаков.

Зотов размахнулся доотказу и изо всей силы ударил камнем по этой выдвигающейся луне. Сторож охнул и опустился на колени. Иннокентий бросил потеплевший от крови камень и побежал домой.

Рыжего на другой день свезли в больницу. Две недели он пролежал на меже между жизнью и смертью.

Темнота сгущалась в углах комнаты. Пятна скорпионами крались по обоям. Зотов разбудил Величкина и зажег свет. Скорпионы и воспоминания пропали. И только много позже, когда к двум часам изобретатели, в третий раз проверив вчерашние расчеты, убедились, что ошибка в знаке сделала недействительной трехдневную работу, что вычисления нужно начинать сызнова, Зотов сказал:

— Ни чорта, вынырнем! Надо только не дышать раньше времени.

— Что? — переспросил Величкин, не поняв