Иннокентий Зотов приехал в Москву осенью 1923 г., чтобы поступить в один из технических вузов. Этой осенью для него и закончился широкий юношеский отрез пройденной дороги.

С четырнадцати лет для Зотова слова «комсомол» и «жизнь» были синонимами. Встречая человека, он не спрашивал «как живешь?», а говорил: «где работаешь?» Но этой осенью старая гимнастерка обузилзсь на нем и стала тесна. Бессменный жуликоватый управдел губкома в последний раз выписал ему паек ядовитого, сильно действующего сыра и скрепил его командировку большой печатью. Широкая жизнь без берегов и без пленумов губкома развертывала перед ним безразличные об’ятия. Пришла пора перейти на хозрасчет и показать, сколько стоит Иннокентий Зотов.

Зотов, как и тысячи других, как и все поколение, знал до того только одну Москву (он видел ее по дороге на западный фронт), так же как и одну только Россию. Страна мешочников и агитпунктов, печек-буржуек и комбедов была для них единственной реальностью, а мягкие шляпы и рестораны — абстракциями из учебников археологии. Но Зотов не был ни обижен, ни ущемлен открывшимся ему новым, насурмленным и раззолоченным лицом Москвы.

Может быть, Москва 23-го года и была еще полунищенским городом. Но после уездной базарной площади, где крестьянские телеги, задрав к небу вопиющие оглобли, утопали в навозе, все эти розовые рыбы которые раскинулись в витринах, как голые девушки на пляже, женщины в ярких похожих на афиши платьях, даже самый запах асфальта и бензина, трудовой будничный запах понедельничной Москвы показались Зотову непревзойденным великолепием. Хотя на нем были архаические, свистящие брезентовые штаны и вовсе не было шапки, он не ругался, не злобствовал и не сжимал кулаков при виде дефилирующих по улицам персонажей плакатов. Ему нравился этот новый город, расположившийся в старых, горбатых переулках, сочный, как невзрезанный арбуз.

Зотов не кончил курс учения нигде, кроме приходской школы. За последние годы он, правда, изрядно почитывал и мог назваться развитым человеком. Он, например, поставил себе целью в короткий срок овладеть литературной речью и, действительно, достиг этого. Но четыре таинства арифметики, не говоря уже о десятичных дробях, рисовались ему смутно, из тумана.

На первый курс его зачислили по командировке, без экзамена, и теперь ему оставались сущие пустяки. Предстояло только в один год изучить все, на что в обычной средней школе тратят 7—9 лет, да еще к осени сдать по крайней мере полагающийся минимум зачетов, чтобы не отстать от других и подняться в следующий курс.

Трудность этой задачи не особенно страшила Зотова отчасти потому, что он неясно представлял себе ее размеры. Самое слово «учеба» не вызывало в его мозгу никаких реальных ассоциаций. Это было нечто неопределенное и заманчивое, что-то в роде теплого душа. К тому же на заводе, в армии и в комсомольских комитетах Иннокентий привык считать, что всякую работу, какую может сделать другой, исполнит и он. В губкоме знали, что Зотов никогда не отказывался ни от какой «нагрузки».

— Стране нужны инженеры, — говорил Зотов, когда его спрашивали о причинах выбора именно данного вуза. — Если бы потребовались дрессировщики слонов, я бы поступил в Зоологический сад, к Бим-Бому.

Если же собеседник указывал на то, что стране нужны и агрономы, и статистики, и доктора, и даже, как это ни странно, педагоги, Зотов отвечал неопределенно:

— Все-таки промышленность — основное. И мне лично завод как-то ближе, чем ветеринария.

Все эти расспросы он считал нестоящей болтовней. С детства Зотов привык к мысли, что если и стоит на кого-нибудь учиться, то только на инженера. Инженер держал в своих замшевых руках судьбу многих сотен рабочих и железных всемогущих машин. Он командовал стихиями и мартеновскими печами. Бога бы нужно рисовать в церквах не с длинной марксовой бородой, а в технической фуражке и бритого.

Учиться было трудно. Выспрашивать раз’яснения у товарищей Иннокентий не хотел. Этим он бы сразу определил себя в приниженное и ложное положение. Один, локтями и зубами прорывал он дорогу сквозь дебри логарифмов и дремучие чащи тригонометрических треугольников. Вдвоем с Сергеем дело пошло бы иначе и легче. Сергей знал все на свете и, конечно, помог бы ему. Но Сергея не было.

Зотов любил помногу и вкусно есть, долго и мягко спать, любил девчонок, танцы и веселую компанию. А вместо этого нужно было жить одним скудным студенческим супом да пустым чаем, много работать и спать пять часов в холодной жесткой постели.

С вечера Иннокентий отмечал, сколько из какого учебника пройти на завтра. Начинал он с самых трудных и затем переходил постепенно к более легким, заканчивая политической экономией. К концу дня он иной раз колотил себя кулаком по голове, чтобы встряхнуть онемевшие мозги и принудить их дотянуть до конца.

В общежитии было беспокойно и шумно. То парни приставали с дружескими шутками или шашками, то девицы чересчур сильно хлопали его по плечу и взвизгивали, точно он их щекотал или обливал водой. Зотов знал, что это просто одна из манер ухаживания, но ему некогда было заниматься любовью, кинематографом и дружбой. Спасаясь от этих неудобств, он и поселился в Прямом переулке, в маленькой холодной комнате с таким низким потолком, что, приподнявшись на носках, он касался до него макушкой. Выбитые стекла на ночь затыкались кожаной курткой.

Почти все студенты служили в учреждениях или промышляли уроками и поденщиной. Одни выгружали на вокзалах обледенелые дрова и липнущее к рукам, промерзшее железо, другие брошюровали книги в типографиях. У Зотова не было времени и на это. Вечера и праздники были нужны ему самому, и он не мог жертвовать ими ради каких-нибудь топливных трестов. Он растягивал стипендию на месяц, и она, как короткое дырявое одеяло, соскальзывала то с плеча, то с пяток.

Впрочем, однажды Зотову пришлось урвать несколько ночей на работу. Это произошло, когда ботинки окончательно отказались скрывать природный цвет зотовской кожи и даже видавший виды студенческий сапожник отступился от них, заявив, что «о починке не может быть и речи». Вдобавок к этому же времени Зотову непременно понадобилась готовальня.

Нужно было итти счищать снег с крыш.

Зотова привязывали длинной веревкой к дымовой трубе и вручали ему широкую деревянную лопату с выщербленными краями. Стоя почти по пояс в рыхлом предвесеннем снегу, он отрывал глыбины и сбрасывал их вниз. Снег рушился с грохотом альпийского обвала. Марлевые полосы легкой морозной пыли протягивались от мостовой до закраины крыши. Около похаживал дворник, предостерегая редких ночных прохожих и заставляя храпящих на козлах ночных извозчиков жаться к противоположному берегу улицы. Время от времени этот мужчина в тулупе подымал голову и, зевая, без всякого воодушевления кричал Зотову:

— Эй, студент, — орал он, — ходи умнее!

Зотов старался и в самом деле ходить умнее, чтобы не сорваться с обледенелой крыши и не повиснуть на непрочной мокрой веревке между пятым этажом и Арбатом.

Зотов работал один там, где обычно трудилась целая артель хилых студентов или отощавших безработных. Утром он отряхивал куртку, умывал лицо и руки снегом и, спрятав в боковой карман пять рублей, шел на лекцию.

Под пасху из дому от стариков пришло письмо.

Женьку взял Мартьянов из вагоно-ремонтного завода. Свадьбу сыграли весело, хотя без попа. Молодым от ячейки поднесли кувалду. Конечно, кувалда в хозяйстве не бог весть какая нужная штука, но дорог почет.

Далеко позади описания свадьбы сообщалось то главное, ради чего и было затеяно письмо.

У отца стали подгибаться и дрожать ноги. А в его деле это, конечно, не резон. (Отец Иннокентия служил сцепщиком на железной дороге). Его, правда, оставили ночным сторожем при депо, но какой же заработок у ночного сторожа? Вся надежда теперь на него, на Иннокентия, как он в Москве, а раз в центре, в городе Москве, то значит какой-нибудь очень высокий комиссар и уж наверное не оставит под старость отца и мать и малолетних братьев, как и его не оставляли, а кормили, учили и довели до дела. А то ведь приходится все с себя продавать и даже вплоть до стенных часов-ходиков.

Старики не писали Зотову три года, и, верно, уж очень туго им пришлось, если отец вложил в конверт такое письмо.

Стариковские слезы соленые, едкие, они не облегчают и не уносят в своих потоках горе, а камнем ложатся на сердце.

Лаврентий Зотов всю жизнь из трех копеек одну клал на книжку, чтобы в сумерки не зависеть от детей, а спокойно, сидя со старухой на терраске, пить чай с вишневым вареньем и гонять голубей, до которых был он всегда великий охотник. Однако сберегательные кассы несвоевременно сгорели в восемнадцатом году, а жалованья ночного сторожа не только что голубям, самим нехватало.

Иннокентий жалел стариков. Его умиляло их горестное доверие и наивная лесть. Он живо представлял себе, как отец в больших, связанных ниткой очках медленно рисует тяжелые, сучковатые буквы, а мать с тревожной надеждой заглядывает через его плечо на бумагу, покрывающуюся загадочными и всемогущими значками. Комната опустела, a or часов осталось только светлое пятно на обоях, словно след ушедшего на мягкой земле.

Но для того, чтобы помочь родителям, нужно было время. Время, время! Его и так было слишком мало. От недостатка часов можно было задохнуться, как от недостатка кислорода.

Нужно было бы служить, чтобы помочь старикам. Это значило навсегда, на всю жизнь остаться мелким полуграмотным чиновником с двухсотрублевым пределом месячных желаний. Это было не по нем. Его ждали дифференциалы, а за ними сама жизнь, соблазнительная и доступная.

Нет, конечно же, Зотову и самому было тяжело в этой постылой нетопленной клетке с замерзшим окном и немытым полом. Но это был порог, а дальше начинался Кузнецкий, где блестели брильянты в ювелирных витринах, где женщины шумели пышными платьями и взывали покорными глазами о хозяине.

Зотов ответил старикам письмом, коротким и жестким, как «нет».

Когда письмо было кончено и запечатано, Зотов подошел к охну. Стекло едва сдерживало натиск темноты. Близко, над крышей противоположного дома, покачивалась луна. Фонари затмевали ее, и она горела слабо, как тусклая, засиженная лампочка в уборной. Зотову очень хотелось отправить в баню незадачливое светило.

Глядя сверху на город, Зотов вспомнил день своего приезда в Москву. В ноздрях Зотова почти окаменел тогдашний возбуждающий, утомительный запах большого города, дразнящий запах асфальта и легкой жизни.

Конечно, именно этот день был поворотным, как бы днем солнцестояния, в жизни Зотова. Теперь Иннокентий это понимал.

Но, если так, почему же вот теперь, спустя целый год, он все еще тот же Зотов?

Никто, кроме ответственной с’емщицы не зовет его по отчеству, и он не может даже послать несколько червонцев старикам.

«А все-таки, старая карга, — пробормотал Зотов, мысленно похлопывая город по добротному животу, — все-таки я задеру твою юбку. Увидите, — обратился Зотов к оконному стеклу и шеренгам уличных фонарей, — увидите: Иннокентий Зотов будет-таки спать на мягкой постели!»

Зотов сжал и поднял кулак. В это время под дверью послышались чьи-то шаги. Иннокентий поспешил перевести свое движение на другое, обыденное и робкое: он откинул волосы со лба. В комнату однако никто не вошел. Зотов лег спать.

Снова потянулись одинаково скроенные недели, отличающиеся друг от друга только количеством прочитанных страниц.