Постучав в дверь ребром пятака. Величкин вошел, не дожидаясь ответа.

Хотя Зотов приехал только несколько часов назад и сразу после приезда ушел на демонстрацию, в комнате уже лежали серые пласты густого табачного дыма.

Зотов умывался из обветшалой эмалированной миски. Голый до пояса, он внимательно рассматривал в зеркале свое отражение. Его тело нравилось ему. Зотов с удовольствием набирал в пригоршни холодную воду и, рассыпая ее на некрашенный пол и на стены, звонко шлепал себя по волосатым, монументальным плечам, по твердому, отчетливо размежеванному животу. Легкие задористые струйки сбегали с его крутой спины. Зотов встряхивался и фыркал, как лошадь, подымающая намокшую длинную морду из ведра. Подражая виденному в цирке атлету, он закинул руки за голову и, насвистывая невообразимый мотив, в такт поигрывал сильными мускулами, раздувавшимися как резиновые мячи.

Величкин радостно потряс мокрую руку Зотова. Он хлопал своего друга по намокшему затылку, отходил в сторону, сощурившись, рассматривал Иннокентия издали и снова подходил. Зотов наспех обтерся серым холстинным полотенцем и, не надевая рубашки, сел на кровать.

Друзья не обменялись ни одним из банальных и неизбежных приветствий. Они не спрашивали — «как живешь?» и не пытались узнать: «как твои дела?» Вместо этого Зотов, откинувшись на подушку, стал рассказывать о свой работе на крупном южном заводе. Он говорил по обыкновению обстоятельно и подробно, не опуская ни цифр, ни дат, ни технических терминов и деталей.

Но хотя речь шла о предметах, очень интересовавших Величкина: о конвейерах, рационализации предприятий, о новых машинах и тарифах, — он вместо того чтобы слушать, в двадцатый раз слово за словом обдумывал сегодняшний разговор.

— Иннокентий, — сказал Величкин, неожиданно перебивая Зотова, — для чего ты учишься?

— Что ты хочешь этим сказать? — удивился Зотов.

— Очень просто: для чего ты поступил в институт сдаешь зачеты, много работаешь, ездишь вот на практику, чертишь, читаешь учебники? С какой целью ты все это делаешь? Просто для собственного удовольствия? Или чтобы потом получить хорошую должность?

Зотов встал с кровати, надел рубашку и аккуратно оправил на ней все складки. Он закурил, выбросил спичку в форточку и сел на подоконник.

— Вот для чего я учусь, — сказал он, — я намерен стать настоящим человеком.

— Что такое настоящий человек? Это — настоящий, коммунист или еще что-нибудь?

— Настоящий человек, разумеется, прежде всего коммунист. Но одного партийного билета недостаточно. Нужно еще уметь делать настоящую работу.

— В переводе на русский — быть инженером? — спросил Величкин.

— Приблизительно.

— Да не приблизительно! Я ведь тебя отлично знаю. По-твоему, кто не инженер, тот вовсе и не двуногое, а так, ерунда какая-то. Я вот, например.

Величкин отщипнул клочок покрывавшей стол промокательной.

— Ты — народник, — спокойно сказал Зотов. — Светлая личность! Тебе бы отрастить длинные волосы, пенснэ на черном шнурочке и поезжай хоть в самые шестидесятые годы.

— Это потому, Иннокентий, что я работаю в цеху и не хочу учиться на инженера?

— По всему, — отрезал Зотов.

— Ладно, прения пока отложим. Стало быть, только ради такой цели ты карабкаешься через всю эту музыку?

Величкин широким жестом указал на комнату. Зотов с любопытством оглянулся вокруг, как бы ожидая увидеть что-нибудь новое и неожиданное. Но он только в тысячный раз увидел свисающие лохмотьями обои, беспредельную и выжженную пустыню стола, смятую постель, где складки одеял громоздились, как горные хребты.

— Да, здесь паршиво, — согласился Зотов. — Но я здоровый, как чорт, и для меня это пустяки! — Зотов с силой затянулся, досасывая папироску. — Я решил так, — продолжал он, выпуская дым кольцом и протыкая эти кольца папиросой. — Сперва кончу институт с тем, чтобы знать не меньше любого другого, самого знающего студента. Потом прочту по своей специальности все книги, какие только напечатаны за последние четыреста лет. А третье — я сам выдумаю что-нибудь новенькое.

— План почтенный. Все это затем, чтобы быть хорошим советским инженером и настоящим коммунистом? Правильно я тебя понял?

— Я же сказал, что правильно.

— И ты говоришь это твердо и откровенно? — В голосе Величкина звучали почти симфонически-торжественные нотки.

— Что за глупости? — нетерпеливо спросил Зотов. — Когда это я с тобой говорил не откровенно.

— Не сердись, Иннокентий. От твоего ответа очень многое зависело. Но я, конечно, не сомневался, что ты ответишь именно так.

— Я не понимаю ни чорта! Говори толком, в чем дело!

Зотов резко открыл окно, с силой вышвырнул окурок и потер рукой колено.

— Сейчас, — сказал Величкин, — сейчас я скажу толком. — Он молча прошелся по комнате, осторожно обходя два зотовских стула. Зотов услышал, как билась о стекло и гудела большая зеленая муха.

— Скажи, — начал наконец Величкин, — скажи, старик, что, если бы тебе начать свой план с конца?

— С конца?

— Да. Начать не с книг, написанных за последние 400 лет, а с выдумки своего.

— Что можно выдумать свое, не зная о старом? Открыть давно открытую Америку? Право, не стоит.

— Ну так вот что. Скажу прямо: ощупью и случайно я набрел на очень значительное изобретение. Предлагаю тебе работать над ним вместе.

Величкин остановился напротив Зотова и заложил руки в карманы.

— Это дешевый розыгрыш, Сережа. Если уж ты хотел меня купить, выдумал бы что-нибудь поправдоподобнее. Изобретения не падают с веток, как яблоки. И чего ты там изобрел? Самозакрывающуюся банку для мыльного порошка?

— Экий ты чудак! Ну, так вот послушайте, товарищ Зотов. Я приблизительно додумался — подчеркиваю: приблизительно — до нетупящегося резца. Понял ты?

— Понял. Кстати сказать, мой покойный дядя Осип тоже «приблизительно» изобрел машину вечного движения. Но, очевидно, дорога на тот свет оказалась короче дороги от «приблизительно» «до точно». Тоже был умный человек. Нет, брось дурака валять!

— Если среди нас, присутствующих, и есть дурак, то это не я. Лаврентьич, последний раз спрашиваю: хочешь вместе крутить шарманку или не хочешь? И не виляй хвостом, а отвечай прямо!

Зотов обернулся и взглянул на улицу. Он понял, что Величкин говорит серьезно.

Переулок, в котором жил Зотов, какой-то злой шутник остроумно назвал Прямым. Звание Горбатого, пожалуй, лучше подошло бы к нему. Он изгибался трижды на ста шагах.

Милиционер и двое дворников вкладывали в пролетку подобранного с тротуара пьяного. Это было нелегкой задачей. Когда человека в синем френче окончательно всаживали на место, он вдруг неожиданно вскакивал, воздевал руки к небу и, нагнувшись, валился то на одну, то на другую сторону, так что попеременно то длинные его руки, то ноги в блестящих сапогах безжизненно падали на мостовую.

Зотов равнодушно отвернулся от этой привычной сцены и, оставляя насмешливый тон, сказал:

— Расскажи подробнее, в чем дело.

Величкин молча закурил, и спичечный коробок в его руках щелкнул, как кастаньета.

— Итак, что же мы видим? — еще раз спросил Зотов. — Чем этот вечный резец разнится от простого русского резца?

— Я сказал не «вечный», а  н е т у п я щ и й с я. Это. Иннокентий, весьма существенная разница.

— Не вижу таковой.

— Очень просто. Он будет снашиваться, стачиваться постепенно, в течение всего дня. Его не нужно будет затачивать через каждые сорок минут. Но через некоторое время, может быть, к концу недели, он все-таки будет окончательно негоден.

— Новый металл, что ли?

— Да, новый металл было бы здорово. Но то, что я выдумал, не требует никакого нового металла. Видишь ли, меня с первых дней работы поразила эта глупейшая затрата времени. Почти пятая часть рабочего дня уходит на возню с резцом. Он затупляется чорт знает как часто. Наши механические заводы выпускают продукции на четверть меньше, чем могли бы. Ты знаешь, какую гибель миллионов пожирают резцы?

— Вероятно, порядочная цифра. Хотя я над этим никогда не задумывался.

— Порядочная цифра? 120 миллионов звонких золотых рублей каждый год, — вот что это такое! Ежегодный Волховстрой гибнет на токарных станках!

— Да, это сильно.

— Еще бы! Но погоди. Почему резец после того, как затупился, негоден и не берет металла?

— Потому что стал тупой, — усмехнулся Зотов.

— Да, это метко замечено. Но я не в эту сторону гну. Он негоден потому, что его острие закруглилось, потеряло свою, богом данную форму. Понял ты?

— Точно так.

— Значит, задача состоит в том, чтобы сделать резец, который, и снашиваясь, по мелочам тупясь, все же не терял бы своей формы.

Величкин чертил пальцами по зеркалу, как бы записывая свои слова.

— Ты обращал когда-нибудь внимание на лист? — спросил он.

— Какой еще лист?

— Обыкновенный древесный лист.

— Нет, признаться, не приходилось.

— Если его разрывать по поперечным прожилкам, он станет все время уменьшаться, не теряя первоначальной формы. Вот в этом и будет секрет нашего резца. Мы сделаем его из многих, наложенных один на другой слоев стали. Один износится, но тотчас же ему на смену выглянет другой, точь-в-точь такой же формы. Сношенное острие будет автоматически замешаться новым.

— Тут потребуется масса расчетов и вычислений, — задумчиво сказал Зотов.

— А то как же? Работки годика на два, на три! Никак не меньше… Но стоит поработать, Иннокентий. Знаешь, миллионы станков гремят день и ночь во всех концах республики, вытачивая тяжелые снаряды и ажурные зубчики хронометров. На четверть удлинить их работу — это же великая вещь!

— Да, — согласился Зотов. — О таком изобретении, осуществись оно, не станут шуметь газеты. Оно им не по зубам. Все слишком специальное и непонятное кажется им мелким. Им, видишь ли, подавай солнечный двигатель, никак не меньше. Но этот резец был бы, конечно, эпохой в технике.

— И притом эту эпоху выдадим миру мы с тобой, братишка. Мы вытащим ее из жилетного кармана и предъявим как входной билет в клуб Эдисонов.

— Честолюбивые мечты, — потягиваясь, сказал Зотов.

— Нет, — Величкин сразу заволновался, — никакого честолюбия!

Он помолчал немного и оторвал новый кусок бумаги.

— Помнишь, Иннокентий, — продолжал он, — как мы вызвались в подрывную команду, взрывать мост?

— Да, этот мост мне памятен, — сказал Зотов. — Под Никополем.

— Вот, вот. Помнишь, мы ползли по мокрой ночной траве, а рядом с нами лизал землю прожектор. Мы забились в канаву, помнишь?

— Да помню же!

— И знаешь, о чем я тогда думал? Не о том, что нас могут убить или взять в плен, главное не о том, что мы делаем большое настоящее дело, а о том, что моя фамилия будет в приказе по дивизии и в газетах. Дурак ведь, правда?

— Почему же дурак? Каждый хочет не быть пешкой.

— Каждый? Но мы с тобой, Иннокентий, не каждые. Мы коммунисты — ты и я. Сама по себе работа, участие в борьбе должны быть для нас высшей наградой и счастьем, а не ордена, не слава. Нет, личное честолюбие — пустяки. И это я понял еще тогда и тогда переборол в себе эту младенческую болезнь. Знаешь, — сказал Величкин, — недавно я разговаривал с… с одной девицей. И сказал ей, что если мне приведется сделать что-нибудь стоящее, какую-нибудь хорошую работу, я даже имени своего не подпишу.

— Ну и поступишь как дурак. Вообще все это — сплошная интеллигентщина. Не можете вы просто жить, работать и достигать, не отравляя воздуха высокопарной философией.

— Еще вопрос, кто из нас больше интеллигент: ты, который уже год состоящий в студентах, или я…

— Ты можешь и еще двадцать лет проработать на заводе и все-таки останешься настоящим тонконогим интеллигентом. И что бы ты ни говорил, я знаю, в глубине души у тебя прочно сидит желание наделать шуму в мире. Только ты сам себе в этом не признаешься.

— Ладно, не будем ругаться, — сказал Величкин примирительно. — Лучше скажи мне, работаем мы вместе или нет?

— Не знаю, — ответил Зотов. — Я должен подумать.