-- Барышня очень больна... Барыня никого не принимает.
Вот уже десятый раз в течение десяти дней Одиберта получала один и тот же ответ. Стоя неподвижно перед тяжелой, сводчатой дверью с молотком, какие встречаются теперь только под арками Королевской площади, и которая, захлопнувшись, казалось, запрещала ей навеки вход в дом Лё-Кенуа, она сказала:
-- Ну хорошо же... Я больше не приду... Они теперь сами меня позовут.
И она отправилась взволнованно назад, посреди оживления торгового квартала, где ломовики, нагруженные тюками, бочками, гибкими, звенящими полосами железа, перекрещивались с тачками, катившимися под ворота во дворы, где заколачивали упаковочные ящики. Но крестьянка не замечала этого адского гвалта, этого трудолюбивого дрожания почвы, заставлявшего трепетать до верху огромные многоэтажные дома; в ее злой голове происходило еще более шумное столкновение ее грубых мыслей, страшных толчков ее воли, которой осмелились противоречить. И она шла вперед, не чувствуя усталости, делая огромный переход от дома Лё-Кенуа к себе домой пешком, чтобы съэкономить на омнибусе.
Совсем недавно, после бурных странствований по различным квартирам, гостиницам и меблированным комнатам, откуда их всякий раз изгоняли из-за тамбурина, они, наконец, попали сюда, в глубь Монмартра, в новый дом, занятый для просушки по низким ценам смешанным сбродом погибших женщин, богемы, торговых агентов, целых семей авантюристов, подобных тем, которых можно видеть в морских портах торчащими бездеятельно на балконах гостиниц между приездами и отъездами, подстерегая наплыв толпы и вечно чего-то от него ожидая. Здесь подстерегают добычу. Квартирная плата была чересчур дорога для них, особенно теперь, когда увеселительное заведение, где выступал Вальмажур, обанкротилось и ему приходилось требовать судебным порядком уплаты денег за его немногие выступления. Но в этом свежевыкрашенном сарае, с вечно открытыми дверями для всевозможных неопределенных профессий жильцов, с ссорами и руганью, тамбурин никому не мешал. Но зато сам тамбуринер испортился. Рекламы, афиши, двухцветное трико и его красивые усы произвели опустошения посреди дам увеселительного заведения, менее чопорных, чем та жеманница. Он был знаком с актерами из Батиньоля, с певицами кафе-шантанов, и вся эта милая компания встречалась в одном кабаке на бульваре Рошешуар, именовавшемся "Половиком".
Этот "Половик", где время проводили в грязном бездельи, за картами, кружками пива, переливанием из пустого в порожнее, закулисными сплетнями о мелких театрах и любовных похождениях низменного свойства, был врагом, пугалом Одиберты, предлогом для таких порывов гнева, пред которыми мужчины покорно гнули спину, точно под тропическими грозами, проклиная потом за глаза своего деспота в зеленой юбке и говоря о нем таинственным или злобным тоном школьников или прислуги:
-- Что она сказала?.. Сколько она дала тебе?..
И быстро сговаривались, чтобы удрать, как только она отвернется.
Одиберта это знала, наблюдала за ними, всегда торопилась, когда выходила по делам, спеша вернуться; особенно торопилась она сегодня, так как ушла из дома с самого утра. Поднимаясь по лестнице, она приостановилась на минутку и, не слыша ни флейты, ни тамбурина, сказала:
-- Ах, он, мазурик... верно опять ушел в свой кабак...
Но как только она вошла, отец бросился к ней навстречу и остановил готовящийся взрыв.
-- Не кричи!.. Тут тебя кто-то ждет... Какой-то господин из министерства.
Господин ждал ее в гостиной; ибо, как это всегда бывает в этих дешевеньких квартирах, повторяющихся в точности во всех этажах, они имели гостиную, гофрированную, сливочного цвета, похожую на бисквитное пирожное, гостиную, которой крестьянка очень гордилась. И Межан разглядывал с глубоким состраданием провансальскую мебель, имевшую растерянный вид в этой комнате, похожей на приемную дантиста, в резком свете, лившемся из окон без занавесок, все эти грубые сельские вещи, попорченные переездами и переселениями с квартиры на квартиру, стряхивавшие свою деревенскую пыль на свежую позолоту и узоры. Гордый, чистый профиль Одиберты, на голове которой была надета праздничная лента, тоже явно не на месте в этом пятом парижском этаже, окончательно разжалобил его при мысли об этих жертвах Руместана, и он осторожно приступил к объяснению цели своего визита. Министр, желая оградить Вальмажуров от новых разочарований, за которые он чувствовал себя до некоторой степени ответственным, посылал им пять тысяч франков, чтобы вознаградить их и дать возможность вернуться на родину...
Он вынул деньги из бумажника и положил их на стол.
-- Значит, нам придется уехать? -- спросила крестьянка в раздумьи, не двигаясь.
-- Министр желает, чтобы отъезд состоялся как можно скорее... Ему желательно поскорее узнать, что вы у себя дома и попрежнему счастливы.
Старик Вальмажур рискнул взглянуть глазком на бумажки.
-- Мне кажется, что это благоразумно... Что ты скажешь об этом?
Она об этом ничего не говорила, ожидая продолжения того, что Межан собирался еще сказать, вертя в руках свой бумажник.
-- К этим пяти тысячам франков мы прибавим еще вот эти пять тысяч, для того, чтобы получить обратно... получить обратно...
Он задыхался от волнения. Какое жестокое поручение возложила на него Розали. Да, часто приходится платиться за свою репутацию спокойного и сильного человека: от вас требуют гораздо больше, чем от других. Он прибавил очень поспешно:
-- Портрет мадемуазель Лё-Кенуа.
-- Ах, вот оно что! Ее портрет... Я так и знала!.. Ну, еще бы!-- Она подчеркивала каждое слово прыжком дикой козы.-- Значит, вы думаете, что заставили нас приехать с того конца Франции, наобещали нам с три короба, когда мы ничего не просили, и затем так и прогнали, точно мы какие-то нагадившие повсюду собаки!.. Берите назад свои деньги, сударь... Будьте уверены, что мы не уедем... так вы им это и скажите!.. А портрета мы им тоже не возвратим... Я берегу его в моем мешке... Я никогда не расстаюсь с ним и стану показывать его всему Парижу, и то, что на нем написано, для того, чтобы все знали, что все эти Руместаны лгуны и обманщики...
У нее показалась пена на губах.
-- Мадемуазель Лё-Кенуа очень больна, -- сказал очень серьезно Межан.
-- Ай-ай!..
-- Она скоро уедет из Парижа и, вероятно, не вернется назад... живой.
Одиберта ничего не отвечала, но немая усмешка в ее глазах, непреклонное отрицание ее античного, низкого и упрямого лба под маленьким чепчиком мысом, достаточно ясно выражали твердый отказ. Межан почувствовал искушение броситься на нее, сорвать ситцевый мешок с ее пояса и убежать с ним. Тем не менее, он сдержался, попробовал еще, но напрасно, склонить ее, и наконец, сказал, весь дрожа, в свою очередь, от ярости:
-- Вы еще в этом раскаетесь, -- и вышел, к великому сожалению Вальмажура-отца.
-- Подумай, ангел мой... Уж навлечешь ты на нас какую-нибудь беду.
-- Вот уж нет!.. А им вот мы насолим... Пойду посоветоваться с Гильошем.
На двери, находившейся против двери их квартиры, приколота была пожелтевшая визитная карточка с именем "Гильош". За этой дверью жил один из тех ужасных дельцов, вся обстановка которых состоит из кожаного портфеля, содержащего полные коллекции документов по разным нечистым делам, чистую бумагу для доносов и шантажных писем, корки паштета, искусственную бороду и даже иногда молоток для того, чтобы убивать молочниц, как это выяснилось в одном недавнем процессе. Это тип, очень часто встречающийся в Париже, если бы этот Гильош не прибавил к своей профессии совершенно новой и характерной подробности. Гильош был поставщиком школьникам заданных им в наказание уроков. Его единственный писец, бедный, забитый малый, отправлялся поджидать выхода учеников, собирал все распределенные штрафные работы и просиживал поздно ночью над перепиской песен Энеиды или чего-нибудь другого. Когда дел у него не было, Гильош, сам баккалавр, тоже принимался за эту оригинальную работу, приносившую ему доход.
Когда он узнал, в чем дело, он объявил, что это превосходная афера: министра надо притянуть к суду, раструбить об этом в газетах; портрет сам по себе стоил бочки золота. Но только на это понадобится много времени, хлопот и авансов, и он требовал немалых денег, ибо наследство Пюифурка казалось ему чистейшим миражем; это приводило в отчаяние жадную крестьянку, уже жестоко поплатившуюся, тем более, что Вальмажур, имевший так много приглашений на вечера в течение первой зимы, совсем не бывал больше в аристократических гостиных...
-- Тем хуже!.. Стану работать... Буду наниматься поденно!
Энергичный маленький чепчик Арля суетился в огромном новом здании, поднимался и спускался по лестнице, рассказывая повсюду свою историю с "менистром", волновался, трясся, пищал, трепыхался и вдруг из-под него таинственно раздавалось: "И потом, у меня есть портрет"... И тогда, с косым, подозрительным взглядом тех торговок фотографиями в пассажах, у которых старые развратники спрашивают женщин в трико, она показывала карточку.
-- Красивая девушка, неправда ли?.. А вы прочли, что написано внизу...
Эти сцены происходили в домах подозрительных особ, у дам кафе-шантана или "Половика", которых она торжественно величала: "Мадам Мальвина... Мадам Элоиза"... подавленная их бархатными платьями, их рубашками, отороченными прошивками и лентами, всей обстановкой их профессии, ничуть не интересуясь, в чем именно состоит эта профессия. И портрет милой девушки, такой изящной и нежной, проходил через это оскорбительное любопытство и критики; ее подробно, разбирали, читали, смеясь, ее наивное признание, до той минуты, пока Одиберта не брала назад свою собственность и не затягивала над нею шнурки своего мешка с деньгами таким яростным жестом, точно душила кого-то.
-- Я думаю, что теперь они в наших руках!
Да! И она отправлялась к судебному приставу; у нее были переговоры с приставом из-за дела с увеселительным заведением, из-за Кадальяка, из-за Руместана. И точно этого не было достаточно для ее сварливого нрава, она имела еще препирательства с привратником из-за вечной истории с тамбурином, которая на этот раз кончилась тем, что Вальмажура вогнали в одну из тех подвальных портерных, где попеременно звуки охотничьих труб чередуются с шумными уроками бокса. Отныне здесь, в этом погребе, при свете газового рожка, за который платили по часам, рассматривая кожаные перчатки и медные трубы, висевшие на стенах, тамбуринер упражнялся целыми часами, бледный и одинокий, точно узник, и вариации на флейте, подобные пронзительным нотам кузнечика за печкой булочника, неслись к тротуару.
В один прекрасный день Одиберту пригласили к полицейскому комиссару ее квартала. Она поспешно бросилась туда, убежденная, что дело идет о кузене Пюифурке, вошла улыбающаяся, гордо поднимая кверху чепчик, и вышла оттуда через четверть часа, вне себя от истинно крестьянского ужаса перед жандармом, благодаря которому она с первых же слов отдала портрет и подписала расписку в получении десяти тысяч франков, обязуясь отказаться от судебного процесса. Но зато она упорно отказывалась уезжать, продолжая верить в гений брата: до такой степени в ее глазах застряло ослепительное впечатление от длинной вереницы экипажей в тот памятный зимний вечер, во дворе ярко освещенного министерства.
Вернувшись домой, она объявила обоим мужчинам, гораздо более боязливым чем она сама, чтобы они не говорили больше ни слова об этом деле, но не заикнулась о полученных ею деньгах. Гильош, подозревавший о получении этих денег, употребил всевозможные средства, чтобы получить свою часть, но, добившись только ничтожного вознаграждения, затаил сильнейшую злобу против Вальмажуров.
-- Ну что же! -- сказал он раз утром Одиберте, пока та чистила на площадке лестницы самые нарядные одежды спавшего еще музыканта.-- Ну что же, вы довольны... Он, наконец, умер.
-- Кто это?
-- Да Пюифурк, ваш кузен... В газетах напечатано.
Она вскрикнула, побежала домой и стала звать, чуть не плача:
-- Отец!.. Братец!.. Скорее... Наследство!
Взволнованные и задыхающиеся, они плотно окружили Гильоша, который развернули "Официальную газету" и прочел им, очень медленно, следующее: "Сего первого Октября 1876 г., Мостаганемский суд, по департаменту государственных имуществ, предписал довести до всеобщего сведения нижеследующие наследства... Попелино (Людовик), поденщик..." Не то... "Пюифурк (Досифей...)".
-- Это он, -- сказала Одиберта. Старик счел нужным потереть глаза.
-- Бедняга!.. Бедняга Досифей...
-- "Пюифурк скончался в Мостаганеме 14 января, 1874 г., родился в Вальмажуре, Апской общины..."
Крестьянка спросила нетерпеливо:
-- Сколько?
-- Три франка тридцать пять сантимов! -- крикнул Гильош голосом уличного торговца. И оставив им газету для того, чтобы они могли сами проверить свое разочарование, он убежал со смехом, и смех этот пронесся из этажа в этаж, добрался до улицы и развеселил весь большой Монмартрский квартал, по которому ходила легенда о Вальмажурах.
Три франка тридцать пять сантимов наследство Пюифурка! Одиберта смеялась притворно больше всех: страшная жажда мести, тлевшая в ней против Руместанов, ответственных в ее глазах за все их невзгоды, еще увеличилась от этого, подыскивая выхода, средства, первого попавшегося оружия.
Странное было лицо у отца в этом разгроме. Пока его дочь сохла от истощения и ярости, а узник хирел в своем склепе, он, цветущий, беззаботный, даже не завидующий уже, как прежде, сыну, устроил себе, повидимому, вне дома спокойное существование в стороне от своих близких. Он исчезал из дома, как только кончал завтрак; иногда утром, когда чистилось его платье, из карманов падали сухие винные ягоды или другие южные фрукты, происхождение которых кое-как объяснялось стариком.
Он встретил на улице землячку с родины, которая придет навестить их на днях.
Одиберта качала головой.
-- Ай, ай! Надо будет последить за тобой...
В действительности же, бродя по Парижу, он открыл в квартале Сен-Дени большой магазин съестных припасов, куда он вошел, привлеченный вывеской и искушенный экзотической витриной с яркими фруктами, серебряной и гофрированной бумагой кругом них, сверкавшей в тумане многолюдной улицы. Место, где он сделался нахлебником и другом, хорошо знакомое всем южанам, превратившимся в парижан, называлось: Торговля продуктами Юга.
Никогда не было более правдивой вывески. Здесь все было продуктами теплого Юга, от хозяев, господ Мефров, двух продуктов жирного Юга с носом с горбинкой, как у Руместана, с пылающими глазами, акцентом, выражениями, демонстративным радушием Прованса, до их прикащиков, фамильярно говоривших им "ты" и не стесняясь кричавших, картавя, в сторону прилавка: "Послушай-ка, Мефр... куда ты положил колбасу?" От маленьких Мефров, хныкающих и грязных, которым ежеминутно грозили вспороть живот, скальпировать и изрезать на кусочки и которые все-таки совали свои пальцы во все открытые кадки, до покупателей, жестикулировавших, болтавших по часам из-за какой-нибудь мелочи в десять сантимов или рассаживавшихся в круг на стульях рассуждать о преимуществах колбасы с чесноком или с перцем, громко обменивавшихся всеми выражениями тетушки Порталь, тогда как какой-нибудь "дорогой брат" в черной перекрашенной рясе, друг дома, приторговывал соленую рыбу, а мухи, масса мух, привлеченных сладкими фруктами, конфектами и почти восточными сладостями и печеньями, жужжали даже в зимнее время, сохраняясь в этой удушливой жаре сушью из печки. И когда какой-нибудь, нечаянно попавший сюда парижанин терял терпение от медленности прикащиков, и рассеянного равнодушия этих лавочников, продолжавших переговариваться друг с другом, отвешивая и завязывая кое-как товар, надо было видеть, как его отделывали с местным акцентом:
-- Té! если вы торопитесь, дверь, знаете, отворена, и конка, знаете, тоже проходит мимо.
В этой среде соотечественников старика Вальмажура приняли с распростертыми объятиями. Господа Мефры помнили, что видели его во время оно на ярмарке в Бокэре, на состязании тамбуринеров.
Между стариками Юга, эта ярмарка Бокэра, теперь совсем упавшая и существующая лишь по имени, осталась чем-то в роде масонского знака.
В южных провинциях она была ежегодной феерией, развлечением всех этих тусклых существований, к ней готовились задолго до наступления ее, и потом долго о ней говорили. Она служила наградой женам и детям и, если их не могли туда возить, то непременно привозили им оттуда испанское кружево или игрушку, спрятавши их подальше в сундук.
Ярмарка в Бокэре служила еще, под предлогом торговли, возможностью прожить недели две или даже месяц на свободе, на просторе, с непредвиденными случайностями цыганского лагеря.
Спали где попало, у местных жителей, в лавках, на прилавках или прямо на улице под холщевыми навесами телег, при теплом сиянии июльских звезд.
Ах, эти сделки без лавочной скуки, заключаемые за обедом, или на пороге, без сюртука, в одной рубашке, эти вереницы ларей вдоль "Луга" на берегу Роны, которая сама по себе представляла волнующееся ярмарочное пространство, на которой покачивались разнообразнейших форм суда и лодки, приплывшие из Арля, Марсели, Барцелоны, с Балеарских островов, нагруженные винами, анчоусами, пробками, апельсинами, разукрашенные флагами и вымпелами, хлеставшими воздух при свежем ветерке и отражавшимися в быстротечной воде. Ах, эти крики, эта пестрая толпа испанцев, сардов, греков в длинных туниках и вышитых туфлях, армян в меховых шапках, турок в куртках с галунами, с их веерами и широкими шароварами из серого холста, толпившихся у ресторанов под открытым небом, у выставок детских игрушек, тростей, зонтиков, серебряных вещей, курительных свечек, фуражек. А так называемое "лучшее воскресенье", т.-е. первое воскресенье по устройстве ярмарки, а пирушки на набережных, на судах, в знаменитых трактирах, в "Винограднике", в "Большом Саду", в "Кафе Тибо"! Те, кто видел это хоть раз, тоскуют по ним до конца своей жизни.
У супругов Мефров каждый чувствовал себя свободно, отчасти как на ярмарке в Бокэре; и по правде сказать, лавка в своем живописном беспорядке сильно походила на импровизированную ярмарочную выставку продуктов Юга. Здесь мелькали полные, клонившиеся от тяжести мешки муки в виде золотого порошка, белый горох, толстый и плотный, точно мелкие пули, сморщенные, запыленные каштаны, походившие на маленькие лица старых жен дровосеков, тазы зеленых или черных, сырых или вареных оливок, бутылки рыжего масла, имевшего вкус фруктов, кадки варенья из Апса, сваренного из дынных корок, винных ягод и айвы, точно остатки рынка, свалившиеся в патоку. Наверху, на полках посреди соленых продуктов, стояли консервы в разнообразнейших бутылках и жестянках, лакомства, составлявшие специальность разных городов -- Нима, Монтелимара, Экса, все это завернутое в золоченые бумажки, с ярлыками, подписями, бандеролями.
Далее шли примеры, точно тут разгрузили целый южный фруктовый сад, лишенный тени, где фрукты в жидкой зелени похожи на драгоценные камни. Тут лежали: твердые ягоды прекрасного цвета свеже-отполированного красного дерева, бледные итальянские боярышники, винные ягоды всех сортов, сладкие лимоны, стручковый, зеленый или ярко-красный перец, огромные дыни, крупные луковицы, похожие на цветы, мускатный виноград с длинными и прозрачными зернами, в которых мясо дрожит внутри, точно вино в мехе, грозди бананов с черными и желтыми полосами, груды апельсинов и гранат с бронзовыми оттенками, точно ядра из красной меди с светильней ив палки, скрученной в виде короны на шлеме. Наконец, повсюду, на стенах, на потолке, по обеим сторонам двери, посреди кучи сожженных пальмовых листьев, мелькали связки луку, сухих сладких рожков и стянутых ниточкой колбас, кисти маиса, целый потоп ярких цветов,-- настоящее лето, все южное солнце в ящиках, мешках, тазах, сверкающее до самой улицы через пар на оконных стеклах.
Старик ходил туда с раздувавшимися ноздрями, очень возбужденный и довольный. Он, отказывавшийся дома от малейшей работы и вытиравший себе по часам лоб потому только, что пришил пуговицу к жилету, хвастаясь, что он совершил "подвиг Цезаря", здесь он всегда был готов подсобить снять пиджак, чтобы заколотить или распаковать ящики, съедая тут ягодку, там оливку развлекая работающих своими ужимками и россказнями; и даже раз в неделю, в день приготовления особого кушанья из трески, он дежурил поздно вечером в магазине, помогая приготовлять посылки.
Это специальное южное блюдо, "брандада" из трески, продается только здесь; но зато она здесь самая настоящая, белая, тонко протертая, похожая на сливки с легкой примесью чеснока, такая, какая изготовляется в Ниме, откуда Мефры и выписывают ее. Она прибывает в четверг вечером, в семь часов, со "скорым" поездом и рассылается в пятницу утром в Париже всем хорошим покупателям, имена которых внесены в шнуровую книгу магазина. В этой-то торговой книге с помятыми страницами, пахнущей пряностями и закапанной маслом, написана история завоевания Парижа южанами, тянутся столбцы имен богачей, политических деятелей, крупных промышленников, знаменитые имена адвокатов, депутатов, министров, и между ними имя Нумы Руместана, южного вандейца, оплота алтаря и трона.
За одну эту строчку, на которой записан Руместан, Мефры бросили бы в огонь всю книгу. Он всего лучше воплощает для них их религиозный и политический образ мыслей. По выражению г-жи Мефр, еще более страстно верующей в него: "Ради этого человека, можно продать свою душу чорту".
Тут любят вспоминать то время, когда Нума, уже на пути к славе, не брезговал лично заходить сюда за покупками. И как он ловко умел выбрать по осязанию арбуз или сочную колбасу, потрогавши ее ножиком. И какая доброта, какое прекрасное величественное лицо; всегда-то он сделает комплимент г-же Мефр, скажет доброе слово "дорогому брату", приласкает ребят, которые провожали его до экипажа, таща его свертки. С тех пор, как он стал министром, с тех пор, как эти подлые красные задают ему так много дела в обеих палатах, его, к сожалению, больше не видели здесь. Но он оставался верным подписчиком на "продукты", и ему всегда все посылалось первому.
Раз, в четверг вечером, около десяти часов, когда все горшечки с "брандадой" были завернуты, завязаны и аккуратно расставлены на скамейке, семья Мефров, их прикащики, старик Вальмажур, со всеми продуктами юга в полном комплекте, потные и отдувающиеся, отдыхали, развалившись, как люди, добросовестно справившие тяжелую работу, закусывали, размачивая разные бисквиты в теплом вине или в оршаде, словом, "вкушали сладенькое", ибо южане не любят ничего крепкого.
Городской народ, так же как и деревенские жители, почти не знает опьянения алкоголем. Вся раса инстинктивно боится и не терпит его. Она чувствует себя пьяной от рождения, пьяной и без вина.
И действительно, ветер и солнце вливают в них ужасный природный алкоголь, который более или менее сказывается на всех тамошних уроженцах. Только одни из них как будто выпили немножко лишнее, что развязывает язык и жесты, заставляет видеть жизнь в розовом свете и находить повсюду приятное, обостряет зрение, расширяет улицы, уничтожает препятствия, удваивает смелость и подкрепляет робких; на других же это действует сильнее, как на молоденькую Вальмажур или тетушку Порталь и они сейчас же доходят до заикающегося, бешеного, слепого бреда... Надо видеть наши избирательные праздники в Провансе, этих крестьян, влезающих на столы, ревущих, топающих своими толстыми желтыми ботинками и кричащих: "Гарсон, газесу!". Целые деревни, совершенно пьяные от нескольких бутылок лимонада. А этот неожиданный упадок сил у пьяных людей, это крушение всего существа после взрыва злости или энтузиазма, следующие непосредственно, точно перемена погоды в марте!? Какой южанин не испытывал их? Не обладая южным безумием дочери, старый Вальмажур все-таки родился с достаточным запасом огня; сегодня его бисквиты в оршаде привели его в безумную веселость и он посреди магазина, с стаканом в руке и липкими губами, усердно паясничал, выкидывая все свои штуки старого плясуна, платящего таким образом свою часть. Семья Мефров и их прикащики хохотали, рассевшись на мешках муки.
-- Ох, этот Вальмажур... ишь какой!
Вдруг задор старика упал и его комичный жест оборвался при появлении маленького, трясущегося провансальского чепчика.
-- Что вы тут делаете, отец!
Г-жа Мефр подняла руки к колбасам на потолке.
-- Как! это ваша дочка?.. И вы нам этого не говорили!.. Э! какая она малюсенькая!.. а все-таки хорошенькая... Успокойтесь, барышня.
Настолько же из привычки ко лжи, насколько из желания сохранить свободу, старик не сказал ничего о своих детях, выдавая себя за старого холостяка, живущего своими доходами; но между южанами одной выдумкой больше или меньше, это решительно все равно. Если бы за Одибертой явилась целая куча маленьких Вальмажуров, их точно также приняли бы радушно, шумно и горячо. За ней ухаживали, усаживали ее, говоря:
-- Ну вы тоже, конечно, закусите с нами?
Одиберта так и опешила. Она пришла с улицы, с холода, мрака ночи, декабрьской ночи, посреди которой, несмотря на поздний час, продолжала кипеть лихорадочная парижская жизнь, посреди густого тумана, перерезываемого во всех направлениях быстрыми темными силуэтами, цветными фонарями омнибусов, хриплым рожком конки; она явилась с севера из зимы и вдруг, без малейшего перехода, очутилась посреди полного Прованса в этом магазине, сверкавшем перед рождественскими праздниками лакомыми, светлыми богатствами, посреди знакомых акцента и запахов. Ей показалось, что она снова обрела родину, словно вернулась к себе после целого года изгнания и испытаний далекой борьбы среди варваров. Ей делалось тепло, нервы успокаивались, по мере того, как она крошила свой бисквитик в рюмочке карфагенского вина, отвечая веем этим добрым людям, обращавшимся с нею также свободно и фамильярно, как будто они были знакомы целых двадцать лет. Она чувствовала себя вернувшейся к своей жизни, к своим привычкам, и слезы подступали ей к глазам, этим жестким, с огненными жилками, глазам, никогда не плакавшим.
Имя Руместана, произнесенное около нее, вдруг высушило эту влагу. Это говорила г-жа Мефр, производившая обзор своим посылкам и повторявшая своим мальчишкам, чтобы они не ошиблись и не снесли бы "брандаду" Нумы на Гренелльскую улицу или на Лондонскую.
-- Кажется, на улице Гренелль "брандада" не очень то долюбливается, -- заметил один из "продуктов".
-- Еще бы, -- сказал Мефр. -- Дама с Севера, с самого настоящего Севера?.. Кухня на коровьем масле, уж чего же... тогда как на Лондонской улице это сам Юг, веселье, песни и все на прованском масле... Я понимаю, что Нуме там лучше.
Об этой второй семье министра, жившей в удобной квартирке совсем рядом с вокзалом Сен-Лазар, где он мог отдыхать от трудов парламента, приемов и парада, говорилось совсем открыто. Вспыльчивая госпожа Мефр непременно бы раскричалась, если бы с ее мужем случилось то же самое; но для Нумы это было и симпатично и естественно. Он любил женщин; но разве все наши короли не были женолюбцами, разве Карл X и Генрих IV не волокиты? Это зависело от его бурбонского носа, чорт побери, té!..
И к этому легкомысленному насмешливому тону, которым Юг всегда говорит о любовных делах, примешивалась расовая ненависть, антипатия против северянки, чужеземки и кухни на коровьем масле. Они подстрекали друг друга, повторяли разные анекдоты, разбирали прелести маленькой Алисы и ее успехи в Большой опере.
-- Я знавал мамашу Башельри во времена Бокэрской ярмарки, -- сказал старый Вальмажур. -- Она пела романсы в "Кафе Тибо".
Одиберта слушала не дыша, не пропуская ни слова, врезывая себе в память имя и адрес; и ее маленькие глазки блистали дьявольской пьяной радостью, в которой карфагенское вино было не при чем.