Где это место?.. Куда она ехала?.. Наемная каретка долго-долго катилась, Одиберта сидела около нее, держала ее руки, успокаивала ее, говорила с ней горячо и лихорадочно... Она ничего не видела, ничего не слыхала; и скрип этого крикливого голоска посреди стука колес не имел для нее никакого смысла, точно так же, как эти улицы, бульвары и фасады домов не являлись ей в своем обычном виде, но обесцвечивались ее внутренним волнением, как если бы она смотрела на них из траурной или свадебной кареты...

Наконец, легкий толчок, и они остановились перед широким тротуаром, залитым белым светом, на котором вырезывались черные частые тени густой толпы. Касса для билетов у входа в широкий коридор, хлопающая дверь из красного бархата, и вот сейчас зала, огромная зала, напоминавшая ей своим сводом, коридорами кругом и искусственным мрамором стен англиканскую церковь, где она была раз на свадьбе. Только здесь стены были покрыты афишами, раскрашенными объявлениями о пробковых шляпах, о рубахах на заказ в четыре с половиной франка, рекламами магазинов готового платья, чередовавшимися с портретами тамбуринера, биография которого выкрикивалась пронзительными голосами продавцов программ, привыкших торговать среди оглушительного шума; а над всем этим стоял гул снующей вокруг толпы, стук шаров на сукне английских биллиардов, требования напитков, взрывы музыки, прерываемые громкими выстрелами, доходившими из глубины залы и, наконец, непрерывный грохот коньков на колесах, катившихся взад и вперед по обширному пространству, залитому асфальтом и окруженному балюстрадами, где колыхались цилиндры и шляпы времен Директории.

Встревоженная, растерявшаяся, попеременно то бледнея, то краснея под своей вуалью, Гортензия шла позади Одиберты, с трудом следуя за нею по лабиринту между маленьких кругленьких столиков, за которыми сидели попарно женщины, что-то попивавшие, поставивши локти на стол, с папиросками в зубах, с приподнятыми коленами и скучающим видом. На некотором расстоянии друг от друга у стены помещались загроможденные прилавки, за которыми стояли женщины с подведенными глазами, чересчур красными губами и блестящими стальными украшениями в черных или рыжих копнах волос, растрепанных на лбу. И эти белила, эти подведенные глаза, эти подкрашенные улыбки виднелись на всех, точно ливрея ночных, бледных привидений.

Зловещее впечатление производило также медленное расхаживание мужчин, толкавшихся дерзко и грубо между столов и дымивших направо и налево дым своими толстыми сигарами, нагло торгуясь с женщинами, к которым они подходили поближе, чтоб разглядеть их выставку. И что еще более напоминало рынок, так это публика, космополитическая и коверкающая язык публика гостиниц, всего лишь накануне приехавшая и явившаяся сюда в небрежных дорожных костюмах, в шотландских шапочках, полосатых жакетках, в куртках, еще пропитанных туманами Ла-Манша, в русских мехах, торопящихся оттаять; тут были длинные черные бороды и спесивые лица с берегов Шпре, скрывавшие усмешки фавнов и страсти татар, и восточные фески над сюртуками без воротников, и негры во фраках, лоснящиеся точно атлас их цилиндров, и маленькие японцы в европейских костюмах, сморщенные и корректные, точно модные картинки, попавшие в огонь.

-- Bou Dion! Какой урод! -- сказала вдруг Одиберта перед каким-то очень важным китайцем, с длинной косой на спине синей хламиды; иногда она останавливалась и, подталкивая локтем свою спутницу, говорила: "Смотрите-ка, невеста..." и показывала ей женщину, растянувшуюся на двух стульях, из которых один поддерживал ее белые атласные ботинки с серебряными каблуками, всю одетую в белое, с открытым лифом, длинным шлейфом и померанцевыми цветами, прикалывавшими к волосам короткий кружевной вуаль. Потом, вдруг скандализированная чьими-нибудь словами, просвещавшими ее насчет этих померанцевых цветов, она таинственно прибавляла: "Просто негодница, знаете!.." И поскорее, чтобы удалить Гортензию от дурного примера, она увлекла ее в среднее, отгороженное пространство, где в самой глубине, на месте, занимаемом клиросом в церкви, возвышалась сцена, освещенная прерывающимся электрическим светом, падавшим из двух круглых окошечек там, наверху под фризами.

Здесь отдыхали от шумных и скандальных променуаров. В креслах сидели семьи мелких буржуа, лавочников квартала. Женщин было мало. Можно было бы подумать, что находишься в каком-нибудь зрительном зале, если бы не ужасный, непрестанный гвалт, над которым слышался еще регулярный, преследующий звук катанья по асфальту, покрывавший все, даже медные инструменты и барабаны оркестра, так что на сцене возможна была лишь мимика живых картин.

Занавес опускался в эту минуту над патриотической сценой, представлявшей огромного Бельфорского льва из картона, окруженного солдатами в победоносных позах на обрушившихся укреплениях, с кепи на дулах ружей, выбивавших такт совершенно неслышной Марсельезы. Этот шум и гвалт возбуждали Одиберту; глаза ее точно собирались выскочить из орбит и она сказала, усаживая Гортензию:

-- Ведь нам хорошо, правда? Да поднимите же свой вуаль... да не дрожите же... вы дрожите... Вам нечего бояться, раз я с вами.

Молодая девушка ничего не отвечала, страдая от этой медленной, оскорбительной прогулки, во время которой она перемешалась со всеми этими, точно покрытыми масками лицами. И вдруг она опять увидела перед собой эти ужасные маски с красными, точно окровавленными губами, в гримасах двух клоунов, ломавшихся в трико, с колокольчиками в руках, вызванивавших арию из "Марты" посреди своих прыжков. Затем занавес снова упал и крестьянка, раз десять встававшая, снова садившаяся, волновавшаяся и поправлявшая свой чепчик, вдруг воскликнула, глядя на программу:

-- Гора Корду... Стрекозы... Фарандола... начинается... вот, вот...

Занавес опять поднялся и глазам предстала задняя декорация с лиловым холмом, на котором странные, белые каменные постройки, наполовину замок, наполовину мечеть, поднимались минаретами, террасами, вырезывались стрельчатыми окнами и амбразурами, с цинковыми алоэ и пальмами у подножия неподвижных башен под резко синим небом. В парижском пригороде, среди вилл разбогатевших купцов, попадается такая смехотворная архитектура, несмотря на все, несмотря на кричащие тона склонов, покрытых цветами тмина, и экзотических растений, попавших сюда из-за слова Корду, Гортензия испытывала смущенное волнение перед этим пейзажем, вызывавшим ее самые лучшие воспоминания; и эта восточная постройка на горе из розового порфира, этот вновь отстроенный замок, казались ей осуществлением ее сна, но смешным и искаженным, как это бывает, когда сон готов перейти в удручающий кошмар. По сигналу оркестра и струи электричества, на сцену выскочили длинные стрекозы, представляемые женщинами, раздетыми в своих плотно облегающих шелковых трико изумрудно зеленого цвета; они шевелили длинными перепончатыми крыльями и скрипящими трещотками:

-- Это стрекозы?.. вот уж нет! --сказала Одиберта, в негодовании.

Но они уже выстроились в полукруг, аквамариновым полумесяцем, продолжая взмахивать своими трещотками, теперь ясно слышными, ибо шум катка стихал, гул кружившейся толпы приостановился и целая куча голов теснилась, нагибаясь и выглядывая из-за разнообразных головных украшений. Внутренняя грусть Гортензии еще увеличилась, когда она услыхала, сначала вдалеке, а потом все ближе и ближе, разраставшийся, глухой рокот тамбурина. Ей хотелось убежать, не видать того, что должно было появиться; флейта в свою очередь издавала свои тонкие ноты; и, поднимая в темп своих шагов пыль на ковре цвета земли, развертывалась фарандола с фантастичными костюмами, бросающимися в глаза яркими, короткими юбками, красными чулками с золотыми стрелками, куртками, шитыми блестками, головными украшениями с секинами, шелковыми платками, итальянских, бретонских или нормандских форм, носившими отпечаток удивительного парижского презрения к правдивости и верности костюмов. Позади, мерными шагами, подталкивая коленом тамбурин, обтянутый золотой бумагой, шел высокий трубадур, изображенный на афишах, в плотном двухцветном трико, так что одна нога была желтая и обутая в голубой башмак, а другая голубая, обутая в желтый башмак; на нем была атласная курточка с кисточками и зубчатый бархатный ток, оттенявший лицо, которое оставалось смуглым, несмотря на белила и на котором хорошо можно было различить только усы, торчавшие от венгерской помады.

-- О!.. -- сказала Одиберта в экстазе. Фарандола выстроилась с двух сторон сцены перед стрекозами с их большими крыльями, трубадур остался один посередине и поклонился с уверенным и победоносным видом под электрическим лучом, серебрившим его курточку светлым инеем. Началась деревенская, жидкая серенада; едва переходя за рампу, слегка вздрагивая над ней, она билась на минуту под флагами потолка, о столбы огромного корабля залы и падала вниз посреди скучающего молчания. Публика смотрела, ничего не понимая. Вальмажур заиграл другую арию, но с первых же тактов раздались смех, ропот и восклицания. Одиберта взяла Гортензию за руку.

-- Это подстроено заранее... смотрите!

Но здесь весь заговор ограничился восклицаниями: "Тс!.. Громче!.." или шутками в роде следующей, которую прокричал какой-то хриплый женский голос по поводу сложной мимики Вальмажура.

-- Да кончишь ли ты, ученая обезьяна?

Затем на катке снова покатились колесики, застукал английский биллиард, и этот гвалт покрыл и флейту, и тамбурин, на которых музыкант упорно выводил до конца серенаду. После этого он поклонился и подошел к рампе, при чем за ним неотступно следовал электрический свет. Видно было, как его зубы зашевелились, силясь произнести несколько слов:

-- Это случилось со мной... одна дырочка... три дырочки... Божья птичка...

Его отчаянный жест, понятый оркестром, послужил сигналом для балета, в котором стрекозы переплелись с нормандскими гуриями в пластических позах, в извивающихся, сладострастных танцах, под бенгальскими огнями, окрасившими всеми цветами радуги все, до самых острых башмаков тамбуринера, перед замком его предков в блестящем апофеозе...

И это был роман Гортензии! Вот что Париж сделал из него.

...Когда старинные часы, висевшие в ее комнате, пробили своим чистым звуком час ночи, она встала с кушетки, на которую бессильно упала, вернувшись к себе, и окинула взглядом свое милое девическое гнездышко, с успокаивающей теплотой потухающего камина и мерцающего ночника.

-- Что это я тут делаю? Отчего я еще не в постели?

Она больше ничего не помнила, испытывая лишь страшную усталость всего тела и шум в голове, так и трещавшей. Она сделала два шага, заметила, что на ней еще пальто и шляпка и память вернулась к ней. Она вспомнила, как они ушли оттуда, когда занавес упал, их возвращение посреди отвратительного рынка, еще более разогретого к концу пьяными барышниками, дравшимися у прилавка, цинические голоса, шептавшие какую-нибудь цифру при ее проходе, затем сцену с Одибертой при выходе, требовавшей, чтобы она пошла поздравлять ее брата, ее гнев в фиакре, ругань этой твари, потом униженно целовавшей ее руки, прося прощения; все это путалось и вертелось в ее голове, перемешиваясь с кувырканьем клоунов, пронзительными звуками колокольчиков, цимбал, трещоток и поднимавшимися разноцветными бенгальскими огнями вокруг смешного трубадура, которому она отдала было свое сердце. При этой мысли ею овладевал физический ужас.

-- Нет, нет, никогда... я предпочту умереть!

Вдруг она увидала напротив себя в зеркале призрак с провалившимися щеками, с узкими плечами, выступавшими вперед, точно она озябла. Это немного походило на нее, но еще более на ту принцессу Ангальтскую, симптомы болезни которой она разбирала с сострадательным любопытством в Арвильяре, и которая умерла с наступлением зимы.

-- Вот оно что!.. Вот оно что!..

Она наклонилась, подошла еще ближе, вспомнила необъяснимую доброту всех к ней там на водах, ужас ее матери, сцену нежности старого Бушро при ее отъезде -- и поняла... Наконец-то она нашла свою развязку... Она пришла сама... Довольно она ее искала.