— Ну да, — вздохнул пан Громек, сидя в трактире у Роуса, — сколько у добрых людей позади всякой нелегальщины, которой они занимались в эту войну! Конечно, как ному повезло. Наши места, я бы сказал, не располагают к подпольной работе. Радио у нас было только, в жандармерии, за все эти шесть лет мне ни разу не попала в руки ни одна подпольная листовка, а саботировать в нашей проклятой дыре нечего. Хотел бы я знать, как может саботировать лесник, живущий в таком медвежьем углу, как наш. Приказать деревьям, чтобы они росли помедленнее, я не могу, а бурелом мы всегда делили между своими, чтобы в руки нацистов и сучка не попало.
Рыжий пан Винценц Громек, судя по его словам, — лесник. Родом он из Горной Стршилки и приехал на несколько дней к сестре в Прагу. Инстинктом старого лесовика, который разнюхает любой скрытый ручеек и тайный родник, он сразу нашел прямую дорогу в трактир старика Роуса. Этот старик Роус — трактирщик, как все трактирщики: чуточку грубоват — таково свойство его профессии, но и вместе с тем добродушен, как всякий толстяк. Он наливает пану Громеку кружку, пан Громек окунает могучие рыжие усы в пену и заводит непринужденную беседу о том, что делается на белом свете.
— Итак, значит, у нас этой нелегальщины вовсе не было. Не то, чтобы мы не хотели. Нет, мы были готовы учинить фашистам любую пакость. Но все случая подходящего не встречалось. Зато всяких приключений в последнее время было вдоволь — что правда, то правда. И больше всего с этими ангелами! Это было в сорок четвертом году, перед самым рождеством, значит. Близилось полнолуние, ночи стояли тихие, ясные. «Чорт возьми, — говорю я себе, — Громек Винценц, иди погляди в Черных болотах — знаешь ведь, что эти ребята-браконьеры непременно захотят ухлопать какого-нибудь зайца для пирушки». Не то, чтобы мне было жаль для них куска мяса, а для порядка должен все-таки я знать, что у меня происходит в лесу и кто какую живность подстрелит. Так вот, иду я этак около половины двенадцатого через вырубку «у бродяги» (там замерз в прошлом году настоящий бродяга из Оубенца). Снег похрустывает под нотами, тишина, как в церкви. Тут так и подмывает закурить трубочку. Уминаю табак пальцем, чиркаю, пускаю дым, сплевываю и уже собираюсь прошмыгнуть мимо перелеска к вершине, да вдруг вздумалось мне поглядеть в другую сторону. А надо вам сказать, чтоб понятно было, когда мы вырубали на том участке деревья, то осталось там несколько сосен-семенников, таких красивых, высоких. И вдруг я вижу, чорт возьми, на одной из этих сосен лежит этакая великанская снеговая шапка, до того удивительная, что и сказать нельзя, и совсем она тут не к месту. И вдобавок, шевелится эта шапка, как живая. «Винценц, — говорю я, — а ведь это не может быть снег, если на всех остальных соснах ни единой снежинки». Бегу туда, гляжу, ну, вы не поверите: на сосне, на самой верхушке, висит живой человек, ну, точь-в-точь как кукла на рождественской елке.
— Чорт возьми, — кричу я ему, — ты кто такой?
— Я ангел небесный. Эй ты, деревенщина! — отвечает он, и я вижу, что он все с какими-то шнурочками возится и подтягивает к себе это белое над головой. Понятно, я, в ту же минуту смекнул, в чем дело.
— Ну, браток, ты перепутал малость, — говорю я, — ведь сочельник еще только через неделю!
— Конечно, — отвечает он мне на это, — но должен я подарки приготовить, как ты полагаешь?
— Так слезай вниз, я проверю, что это за подарки!
— Да я не могу. Пришло же кому-то в голову оставить посреди вырубки эти проклятые высоченные шесты!
Что же тут долго рассказывать? Мы еще минуту-другую вот так-то зубоскалили и переругивались, но скоро это занятие перестало развлекать того, кто был наверху, он и говорит:
— Чорт возьми, дядя, ты чех?
— Ну а кем другим мне быть?
— Я имею в виду: порядочный и честный чех?!
И когда я ему сказал, что у меня на этот счет все в порядке, он мне вдруг и говорит:
— Ну, так вот, лесник, слушай. Я парашютист, зовут меня Лойза, с тебя этого хватит. Я запутался здесь, на этой сосне, уже добрый час вишу и не могу двинуться ни туда ни сюда. Я сейчас, значит, перережу эти шпагаты и свалюсь вниз. Если поломаю себе руки-ноги, а это почти непременно случится, так тебе придется взвалить меня на спину и тащить домой. Или ты можешь также передать меня жандармам, но денька через два-три сюда придут мои товарищи, и тебе тогда несдобровать.
Я вышел из себя от таких дурацких слов. Болтун этакий! Точно я нехристь какой, или сволочь, или чорт его знает кто! За такую грубость самое правильное было бы оставить его повисеть еще часок-другой, но мороз трещал вовсю, не до шуток было. Вот я ему и говорю:
— Ты, парень, смотри, ничего не режь, побудь-ка тут еще немножко. Я сбегаю домой за лестницей, может, мне удастся снять тебя без поломки костей.
Не пожелал бы я вам видеть, что это было, когда я тащит по снегу пятнадцатиметровую лестницу в гору до самой вершины. Сначала я нес лестницу подмышкой, балансировал ею, точно комедиант на канате, потом просунул голову между перекладинами, наконец, снял ремень от штанов и поволок ее, как санки. Ну и вывалялся я весь в снегу — ноги у меня скользили каждую секунду; то я падал на лестницу, то лестница — на меня; две недели спустя у меня еще по всему телу были синяки. Когда я добрался до сосны, парень до того закоченел, что еле языком ворочал. Влез я туда, послал паренька вниз, а проклятый парашют в конце концов распутал и снял с веток. Упарился я при этом больше, чем при распилке трех кубометров дров. Потом мы подхватили лестницу за концы — и марш ко мне в лесную сторожку. Жена вертелась на постели от бессонницы, ломая голову, где я пропал…
— Кого это ты, скажи на милость, ведешь? — говорит она кисло, точно уксусу хлебнула.
Что я мог ей ответить?
— Ангела, — говорю я.
А она выпучила глаза, подумала, что я вовсе спятил.
Но потом она все-таки заговорила, Встала, надела юбку и кофту, пошла и сварила чай с ромом. Наш «ангел» оттаял и до трех часов ночи все нам рассказывал. Жена, понятное дело, в слезы, расчувствовалась, когда он нам расписал, как русские гонят нацистов, бьют их и с земли и с воздуха, а весной придут уже и сюда, к нам; что фашисты уже дочиста все проиграли; у нас будет республика, и в этом, говорят, русские поручились нашим и сумеют сдержать слово, какие бы там громы ни гремели.
Я и сам расчувствовался. Понимаете, ведь человек целую вечность не слышал такого чистого и правдивого слова. Говорю:
— Ну, брат парашютист, ты ведь взаправдашний ангел. Об этом я должен завтра же утром рассказать нашему лесничему. Он от радости с ума сойдет.
А он отвечает, что лесничему на этот счет лучше ничего не докладывать.
— Лучше, говорит, ты разузнай, между прочим, по округе, нет ли где по хатам еще других «ангелов», тут их спрыгнул целый десяток: трое наших и семеро русских — и теперь они должны поскорей собраться все вместе, потому что их ждет большая работа.
Рышанек — самый ловкий браконьер в наших местах — наверняка был вчера ночью в засаде на зверя; он мог кое-что знать! Спозаранку я побежал к этому подлому человечку. Было около половины девятого, когда я ввалился к ним в хату. Жена этого бессовестного браконьера что-то коптила на дворе у забора; она только глазами захлопала, увидев меня. Его милость Рышанек еще валялся на перинах. Я говорю:
— Рышанек, проклятый ты парень, не запирайся! Ты был ночью в лесу?
Он простачком прикинулся и гудит:
— Да вон там с Марьянкой в ягоднике!
— Не ври, ведь я тебя видел! — кричу я снова и показываю ему кукиш со злости. — Стану я шутить со всяким мужланом, очень мне нужно!
— Ни черта вы не видели, Громек! Это перед вами в лесу ангелы небесные пронеслись!
Как только эти слова слетели у него с языка, я мигом понял, что я у своего человека. Что ни говори, когда дело касается дичи, нет хуже человека, чем Рышанек, но во всем остальном это парень порядочный и на него можно положиться. Итак, я говорю:
— Ангелов небесных я тоже видел, Рышанек, и из-за них-то я и пришел сюда!
Рышанек сел в постели, губа у него от волнения отвисла, но он тут же ее подобрал, сплюнул на пол и накинулся на меня, как дьявол:
— Не городите чушь, лесник, оставьте ваши фантазии!
— Какие там фантазии! — отвечаю я. — У меня ведь тоже один из этих ангелов небесных прячется в хате!
Видели бы вы Рышанека! Он сразу обеими ногами выскочил из постели и прямо в штаны, будто драгун по тревоге, и вцепился мне в куртку, чуть все пуговицы не пообрывал:
— Послушайте, Громек, ведь у меня их пятеро спит в сене на чердаке!
Что же тут долго рассказывать? К вечеру мы с Рышанеком отыскали в чаще всех остальных. Десяток ангелов с автоматами, гранатами, взрывчаткой и вообще со всем ангельским снаряжением, как полагается. Пятеро жили у нас, пятеро — у Рышанеков в укромных уголках… Люди добрые, ведь я сам начал давать советы этому окаянному Рышанеку, где ставить ловушки на зайцев, чтобы как-нибудь прокормить наших ангелов! Ребята эти были, что ветер; шмыгали по нашим местам во все концы и домой возвращались поздно, под утро, когда петухи кукарекают. Утром, накануне рождества, этот Лойза, что приземлился на верхушке сосны, отвел меня в сторонку и говорит:
— Так вот, папаша, сегодня вечером мы идем раздавать подарки, но ты об этом ни гу-гу!
У меня ноги затряслись от волнения. Говорю:
— А что же такое, Лойзик? Елочки?
— Да, елочки. А главное, фейерверки, чтоб торжественнее было!
В половине пятого, едва стемнело, они исчезли из хаты. Лойза ушел последним. Он вернулся на крыльцо и шепнул мне, что если, мол, я хочу этот праздник увидеть, так незадолго до полуночи мне надо взойти на Чортов пик и полюбоваться на все эго великолепие.
Ну понятно, ужин в этот вечер для меня был не в ужин. Когда я обгладывал заячью грудку в черной масляной подливке, у меня тряслись руки, и я то и дело поглядывал на часы. Жена ворчала, что я и раз в год не могу сказать путного слова, а я сидел, как на иголках.
В половине одиннадцатого хватаю двустволку, говорю: «Жена, хоть и праздник, а служба службой», — и не успела она рта раскрыть, как я вон из хаты. Ночь, скажу я вам, — только картину рисовать. Луна полная, небо чистое, морозец крепкий, снег весело похрустывает под ногами. И тишина… аж ушам больно! Забрался я на самую макушку пика — там у старых буков есть такая еловая поросль за казнями. Уселся на кучу хвороста. Трубочку прочищаю, и тут мне вдруг в голову пришло; куда же это наши ребята все-таки отправились? Но не успело все это толком улечься в моей башке, как вдруг слышу; хруп, хруп — хрустит снег в буках… и — гром тебя разрази! — в трех шагах от меня этот негодный Рышанек — не браконьер, а разиня! Ему бы вместо сапог лапки кошачьи, чтоб подкрадываться потихоньку, как злой дух. Я обозлился;
— Убирайся вон из лесу, эй ты, а не то я тебя вышвырну!
А он только засмеялся;
— Потише вы, Громек! У каждого свое дело…
И садится рядом со мной на ту же кучу хвороста. Ну, мое почтение, если наскочит на нас обоих лесничий, так его удар хватит! Браконьер с лесником вместе в полночь сидят в засаде на зверя! Но делать нечего: ругаться с ним я не мог, этот дурень мне вообще не отвечал, уставился в сторону долины, будто хотел просверлить глазами ночную тьму. И я, понятно, тоже.
Когда мы уселись и затихли, честное слово, я услыхал, как у меня бьется сердце: Тук, тук, тук, тук… Так громко, что, наверно, и Рышанек должен был слышать. Так вот, сидим мы; сидим час, еще полчаса; внизу в Гарасицах, в Тманеве, на Белой Горке уже давно пробило полночь; мороз крепчает, только деревья потрескивают, я все ничего и ничего. Я уже превратился в ледяную сосульку… Каково же тощему Рышанеку в его потертой куртке! Однако парень и глазом не моргнул, словечка не проронил, только весь в клубочек, как ежик перед лисой, свернулся, посасывает потухшую трубочку да слюну глотает.
На меня страх напал: вдруг с нашими ребятами что-нибудь приключится? Там внизу, в деревушках, повсюду гестаповцы, на дорогах патруль на патруле, в Бречковицах полным-полно немецких жандармов… Я даже начал бранить себя, что отпустил ребят одних, не пошел с ними сам. Я хоть все-таки знаю каждую тропку, каждый кустик, все укромные уголки и мог бы пригодиться при этой раздаче подарков. Я взглянул на часы — было уже половина второго. Должно быть, от холода, я дрожал всем телом, меня точно ледяным током пронизывало. Гляжу на Рышанека, а он и в ус себе не дует. Хоть бы слово сказал, и то бы веселей стало. Говорю; «Слушай, ты каменный, что ли?»
Но тут Рышанек вздрогнул, схватил меня за руку… Честное слово! Глаза у него — как у ястреба… Глубоко внизу под нами, в отдалении на равнине, вот так, к юго-западу, выскочил крохотный огонек или почти искорка, не больше, чем огонек грошовой свечки. Один только миг — и вдруг все небо разверзлось! Отроду я ничего подобного не видывал: от земли оторвался огромный огненный столб, точно распахнулись врата преисподней; он взвился вверх, как ракета, рассыпался во все стороны, и в ту же минуту небо заполыхало пламенем. Наш дедушка рассказывал о таких огненных столбах, которые, мол, в старину стояли в небе и предвещали войну. Ну, чорт побери, это был столб, так столб! Дедушка бы на карачках ползал! И еще два раза взлетел огонь, а зарево тем временем разлилось во всю ширину — на полнеба — и полегоньку поднималось все выше. Сердце у меня захолонуло, я онемел, только вцепился в рукав Рышанеку. Рышанек вскочил — огонь отражался у него в глазах, — втянул в себя воздух, точно испуганный олень… Тут послышался откуда-то из глубины глухой гул, и земля содрогнулась.
Я не знаю, что я сделал в ту минуту, а Рышанек, этот браконьер, вдруг бросился мне на шею и давай меня целовать. Я даже перепугался, что он еще задушит, пожалуй. И тут мы, старые дурни, стали целоваться, как Еник с Марженкой в «Проданной невесте», и плясать на вырубке, будто два медведя.
— Подарки! Лесник! Подарки! — вопил Рышанек, точно с ума спятил.
И я тоже:
— Фейерверки! Все в клочья разнесли золотые ребята!
Мы возились, пока совсем не запыхались, а снег вокруг утоптали, как стадо, которое толчется у кормушки. И глаза у нас у обоих заблестели, как у кошек, но только от слез. Я не совру вам нисколько, мы ревели, как малые дети, от радости, что наши тоже не сдаются перед этими гитлеровскими бандитами, что золотые русские ребята дают нам такие замечательные уроки, что… что… Ну, словом, когда парни утром вернулись целы и невредимы, — только Володе, их комиссару, чуточку осколком поцарапало плечо, — так мы на радостях как следует промочили глотку. Это была аллилуйя, чорт возьми, век не забуду…
И пан Громек, точно у него вдруг ужасно пересохло в горле, втянул в себя одним духом все, что было в кружке, так что у него засипело в усах.
— А что было дальше? — спросил кто-то.
Пан Громек только глазами повел:
— Ну, что могло быть? Высидели эти ангелы в нашем полесье до самого мая и такого натворили в наших местах фашисту, что тот света невзвидел.
Потом он пригладил рыжие усы, потыкал пальцем в потухшую трубку и добавил осторожно:
— Да, нелегальщины у нас не было, для нее наши места не приспособлены. Зато приключений, дай бог всякому!