«У Даржбуянов на Выстркове» — это та самая хата, которая стоит выше всех в горах, прямо под Гржебенами. Сюда ведет только одна крутая дорога от Черных болот, и по ней-то Матей Даржбуян каждый день проворно сбегает с лесистого холма к Бытизу на шоссе: там останавливается автобус, который возит шахтеров из десятка деревень на рудник. Вы не найдете этой остановки ни в одном расписании, но все водители строго ее соблюдают. Бог весть, какая путаница произошла бы с расписанием, если бы Матей не сел здесь в автобус. Но пока этого не случалось. Несмотря на свои шесть десятков, Матей с 1945 года ни разу не пропустил ни одной смены: нынче, чорт возьми, мы сами себе хозяева, значит, должны следить за порядком на своей шахте! Сколько раз уже товарищи из заводского комитета предлагали Матею переселиться в шахтерский поселок в новые дома, — шахта тогда у него будет прямо под носом. Матей всегда отвечал с презрением:
— Матея Даржбуяна с Выстркова каждый шахтер знает, понятно? А вы вдруг хотите выселить меня оттуда! Да могу ли я быть просто Даржбуяном с Плзенской улицы? Чтобы меня путали с каким-нибудь обыкновенным Даржбуяном, а?
И потому Матей предпочитает ежедневно мчаться с холма утром и взбегать на него вечером. В конце концов разве это так уж трудно? Дыхание у Матея, как у оленя, ноги — тоже. И юмор, как говорят приятели, так из него и брызжет — любо-дорого посмотреть! Ведь именно юмор-то и дает ему, говорят, здоровье. Иной раз, когда голова у меня трещит от всяческих забот, я отправляюсь на Выстрков к Даржбуянам: у них в хате всегда слышно: «гей! гей!» и «ха-ха-ха!», — и никогда вы не услышите там: «ах, ах, увы!»
Сидим мы вот так-то в среду после рождества. Матей курит самокрутку и обсуждает порядки, при которых у людей должен стоять шум в ушах из-за какого-то Трумэна. Вдруг мы видим в окно, как вверх на холм к Даржбуянам спешит почтальон — девушка, словно белка, — рыженькая, курносая. Матей осторожно стряхивает пепел и идет ей навстречу на крыльцо. Я иду с ним на воздух, такой искристый на Выстркове.
— Ну как, зяблик, — Матей берет почту, — пока все еще свободна?
— Все еще свободна, пан Даржбуян, — смеется девушка, — рыжие нынче мало кому требуются!
— Какие глупцы мужчины! Дурной у них вкус! Не будь у меня на шее верной половины, в тот же миг я сказал бы тебе: «Иди на мою грудь и вечно там будь!»
— Ну, если ничего не выходит, пан Даржбуян, — кричит почтальон, сбегая с холма, — значит, я вас еще годик подожду!
У Матея, когда он раскладывает на столе письма и открытки с картинками, от радости блестят глаза.
— Ну-ка погляди, какая география, а?
Смотрю — верно. Одно письмо из Москвы, другое — из Херсона, Третье — из Ростова-на-Дону, четвертое — из Караганды.
— Видишь, ребята не забывают. К новому году каждый раз получаю по открыточке. Из Москвы — это от Василия, теперь он инженер-механик. Из Херсона — это Алешка-музыкант, а вот это, третье, из Ростова, — от Толи, токаря. А это пишет мой любимец Митя, парень тоже наш — шахтерская косточка. Караганда, дружище! Да знаешь ли ты вообще-то, где такой город находится? Это, брат, настоящая Азия. Из Караганды на Выстрков прямая линия! Я даже на почте об этом узнавал: во всей округе я один-единственный получаю почту из Азии.
Мамаша Даржбуянова подкрадывается на цыпочках от плиты к столу, чтобы хоть одним глазком взглянуть на письма из таких далеких мест.
— Ты только погляди, горюшко ты мое! Смотри, вот и тебя тоже поздравляют! — тычет Матей пальцем в письмо, написанное беглым почерком, который трудно разобрать. Я не могу понять его, не может, наверно, и Матей, но он твердо знает, что ребята не могли забыть мамашу, Варвару Осиповну, если пишут Матвею Антоновичу!
Барушка Даржбуянова прижимает письма к груди, как самый лучший подарок, и ее добрые, ясные, как у юной девушки, глаза вдруг наполняются слезами.
— А, чтоб тебе неладно было, матушка, что ты нюни-то распустила? Ты плясать должна от радости, а не «бу-бу-бу» бормотать, словно поп на амвоне! Побереги слезы до той поры, когда меня понесут под дерновую крышу, чтоб бабы тебя не осудили!
На столе лежат еще четыре письма. Я стараюсь издали разглядеть текст… Честное слово, они написаны по-немецки! Матей рассматривает почтовые штемпели и подписи:
— Ага, Нольтше — это Вилли из Берлина. А вот это прислал Килльмайер из Нейстерлица, мясник. В прошлом году он прислал мне свою фотографию, снялся вместе с женой, такой толстухой, как и полагается жене мясника. Она собственноручно приписала: «Besten Dank!»[7] Да. А это от венца-плотника Шлехофера. Пришлось ему горя хлебнуть! Еще в прошлом году он писал, что сидит без работы: в Вене нигде не устроишься. А это пишет четвертый — Карл Кратшмер, тоже берлинец. Он подал весточку о себе в первый раз только в прошлом году. И знаешь, что он мне написал? Я, говорит, тоже теперь научился уму-разуму, Herr Darschbujan![8] Это потому, что он теперь работает смазчиком на паровозе у Вилли, и тот его, должно быть, наставил на путь истинный.
Я не могу удержаться от любопытства:
— Матей, что за знакомства?
— Эти? — смеется Матей, сгребая все письма в одну пруду. — Все это в целом — одно знакомство. Да, человек с человеком всегда сойдется!
Что Матей знался с советскими партизанами, мне известно давно. Он получил от них даже «декрет» за верное сотрудничество. «Декрет» висит вон там, в рамочке над постелью. Но Нольтше, Килльмайер, Шлехофер и Кратшмер? Это были гитлеровские солдаты?
— Да, было такое дело, — утвердительно кивает Матей. — Только тогда нацисты все время кого-нибудь переучивали. Ну, а этих я переучил.
* * *
В этот последний день 1944 года на Выстркове было мирно, как будто не было никакой войны. Как будто истекающий кровью, тяжело раненный хищник при последнем издыхании забился в глубокую берлогу. У Даржбуянов тайком зарезали свинью. Матей засучил рукава и сечкой рубил мясо на фарш, кухня благоухала наваристым свиным супом. В светлице было много гостей: Василий, Алеша, Толя, Митя и еще человека четыре чехов. Они медленно оттаивали, согреваясь в тепле и возбуждаясь от товарищеской беседы. У них в землянках, сырых и промерзших, было невозможно создать такое прекрасное новогоднее настроение, как это умел сделать их старый друг — помощник и связной — Матей. Они вспоминали далекую родину, разоренную войной. И уверенно и смело они думали о будущем, которое в решительном бою принесет победу. Уже стоит за дверью год победы, на польской Висле его приветствуют салюты советской артиллерии. И прежде чем на сережки орешника, растущего над партизанскими землянками, опустится первая пчелка, загремят колеса советских пушек на подступах к Берлину, к берлоге «зверя». забота о собственной судьбе отступает перед такими праздничными мыслями.
— Возьмем Берлин! — уверенно говорят Василий и Толя, Алеша и Митя, хотя смерть подстерегает их на партизанских тропах даже не каждый день, а ежесекундно.
— И Прагу, дружище, вырвем из когтей Гитлера! — взволнованно воскликнул Войта Ломоз. — Я тогда наверняка спячу от радости!
— Да, золотую Прагу освободим![9] — решительно кивает Василий.
— А я вас, ребята, поведу по Праге, — воодушевился Войта, который мальчиком два раза побывал там со школьной экскурсией. — Пойдем в Градчаны… и на Педршин тоже — полюбоваться видом! А потом отправимся просто побродить. Там сразу заплутаешься, ребята, будь ты хоть десять раз разведчиком! Тут зеркало. Здесь зеркало, вдруг ты видишь себя сразу в ста видах, шагнешь и — бац! — рожей прямо в стекло!
— Не забудьте о башенных часах на ратуше! — заботливо напоминает Матей, не переставая работать своей сечкой. — Это редкий случай, не всегда удается увидать все сразу! Впрочем, вы должны попасть туда в то время, когда можно будет посмотреть все сначала до конца. Не видеть этого — все равно, что ничего не видеть…
Но прежде чем Матей мог до конца изложить свои соображения, на крутой дороге к Выстркову затарахтел автомобиль.
— Что за чорт! — удивился Матей, а парни схватились за автоматы.
На холм взбирался серо-зеленый мерседес. Мотор его пыхтел и задыхался, и уже был слышен чудовищно усиленный голос, выходящий из репродуктора на крыше автомобиля:
— Рус, рус, стайса! Руски партисан, стайса!
Партизаны хорошо знали этот мерседес. Он состоял на «психологическом» вооружении нацистского гауптмана, который сидел с одним батальоном в городке и трясся от страха, ожидая, когда и где объявятся эти проклятые партизаны и что они устроят на следующую ночь. Только благодаря тому, что мерседес обычно держался вблизи городка на шоссе, он все еще уцелел. Поездка до Матеевой хаты для него была смелой вылазкой.
— Сидите, ребята, — сказал Матей рассудительно, — пусть покричит. Все равно они уже наложили в штаны от страха перед вами. Здесь, на вершине, они повернут и помчатся домой так, что снег столбом полетит.
— Руски партисан, стайса! — неслось с автомобиля уже неподалеку от хаты.
Василий чуть заметно кивнул. Партизаны быстро встали, завязывая ушанки под подбородком и поправляя ремни автоматов. Они ясно прочитали в глазах Василия его мысль: когда мерседес скроется за поворотом лесной дороги и станет карабкаться вверх на склон Гржебенов, партизаны нападут с двух сторон и на перекрестке в лесу, где в сугробах колеса забуксуют, «возьмут» его.
Но не успели партизаны исчезнуть в задней комнатке, откуда можно было выскочить через окно в огород, мерседес остановился прямо перед хатой Даржбуяна. Василий еще на минутку задержался у окна. Он заметил, как из-за руля выскочил солдат с рыжими усами и, чтобы согреться, стал приплясывать на снегу. Из противоположной дверки вылез второй, сзади — третий солдат и, наконец, на снег выскочил тонкий молодой лейтенантик, скорее всего тот, что скулил через репродуктор: «Рус, стайса!»
Они о чем-то заспорили между собой. Лейтенантик стал чертыхаться, усач, наклонившись над снегом, чертил на его белой поверхности и терпеливо объяснял что-то офицерику. Потом все четверо уставились на хату Матея.
— Пресвятый боже, старик! — воскликнула перепуганная мамаша Даржбуянова.
— Спокойно, мамаша! — похлопал ее по плечу Василий и легкой волчьей походкой выскользнул в соседнюю комнатку.
— Что ты с ума сходишь, мать? Им холодно, вот они и смотрят на дым из трубы! — сказал Матей, собрав всю свою выдержку. — Поставь чашки для кофе и это сало положи рядом.
Но не успел он и глазом моргнуть, как немцы были в хате. Без стука они гуртом ввалились в кухню и жадно уставились на стол, где дымилось благоуханным паром полуизрубленное мясо.
— Да, да, Schweinfest![10] — загудел самый толстый из них и жадно втянул в себя воздух широкими ноздрями. Лейтенантик заорал на мамашу Даржбуянову:
— Was ist denn da?[11] — и показал рукой на дверь, за которой только что исчез Василий.
Когда Матей вспоминает об этой минуте, в его прищуренных глазах вспыхивает лукавый огонек.
— Ну, какая ерунда, — говорит он, — я не испугался. Клянусь. Хоть я и знал, что сейчас заварится каша, и притом очень крутая. То есть, конечно, я чувствовал, что по спине у меня бегают мурашки… но меня разбирало любопытство. Я не солгу, если скажу, что человек удивительно устроен. Больше всего меня занимало, кто раньше нападет: фрицы на Василия или Василий на фрицев; за дверью ли еще наши ребята или уже через окошко выпорхнули в лес…
— Так ты предпочел начать сам, неугомонный! — улыбается Барушка.
— Как это так я? — яростно отпирается Матей. — Это он начал первый!
Начал — это верно. И именно этот рыжий. Он подкатился к доске, на которой Матей рубил свинину, и полез прямо лапой в благоухающий фарш. У Матея, увидевшего грязную, поросшую рыжей шерстью руку, мигом вылетела из головы всякая тактика. Он дал кулаком рыжему по уху так, что только хрястнуло.
Вот была после этого свалка! Фрицы скопом навалились на Матея, и не успел он как следует размахнуться, как ему уже крутили руки за спиной.
— Да, в ту минусу я был похож на петуха в лапах у лисицы. Избить их я не мог, вырваться — то же, самое большее я мог бы закричать: «Несет меня лиса за далекие леса, за высокие горы! Котик, братик, выручи меня!» У меня оставалась только одна надежда, что ребята не успели далеко уйти, будут следить за гитлеровцами поблизости от хаты и не позволят отправить меня в гестапо.
Тут кто-то громко постучал в дверь из коридора. Лейтенант отскочил от Матея, вытащил пистолет и крикнул:
— Herein![12]
Никого. Через две секунды снова стук, еще громче.
— Herrgotthimmel, herein![13] — заревел в ярости лейтенантик и навел пистолет на дверь.
Ну… и тут дверь распахнулась. Только дверь не из коридора, не та, в которую целился лейтенант, а другая — из чулана, за спиной у офицера. В ней стояли Василий и Митя с наведенными автоматами в руках. Митя строго крикнул:
— Хенде хох!
Он больше ни слова не знал по-немецки, но был твердо уверен, что на войне этого вполне достаточно. Немецкие солдаты, у которых затряслись поджилки, отпустили Матея и медленно подняли трясущиеся руки.
— Ну, давай быстро хенде хох! — рассердился Митя и довольно чувствительно ткнул оцепеневшего лейтенанта под ребро коротким стволом автомата.
Но тут-то и началось мученье. Куда с ними деваться?
Случись такое происшествие в лесу, в бою один на один, ломать голову не пришлось бы. Но гитлеровцы сдались без боя — за исключением лейтенанта, ни у кого не было оружия, — и потому положение оказалось до крайности сложным.
— Советская Армия не убивает пленных! — строго сказал Василий пленным, увидав, что у тех от ужаса подкашиваются ноги.
Правильно. Но куда с ними деваться? От этого неотложного вопроса все помрачнели. Партизаны идут оленьими тропами — сегодня здесь, а завтра — за горой, как горностаи, исчезают они в маскировочных белых халатах из-под носа у неприятеля, рассредоточиваются по одному, по два, проходя опасное место, а готовясь ударить, вдруг собираются все вместе, как пальцы в кулак. Они стремительно, как ястребы, кидаются в бой и всегда так же стремительно разлетаются после одержанной победы. Так куда же при такой тактике девать четырех военнопленных, из которых трое — растолстевшие, малоподвижные папаши, а четвертый — бешеный, как разозленная оса? Ребята предложили было разбить радиопередатчик и мотор, снять мундиры с пленных, погрузить их только в одном белье в мерседес и спустить без мотора прямо вниз в городок. Но это означало бы выдать Матея или, во всяком случае, обрушить на его хату жестокую месть оккупантов.
— А ты что думаешь, Матвей Антонович? — обратился Василий к Матею.
— Да, ребятки, без доброго совета тут не обойтись. Разве что…
Да! Предложение Матея все приняли с восторгом. Через полчаса мерседес исчез в бездонной пропасти, причем он отправился туда напрямик по скалам, прыгая по каменным уступам, и упал внизу в рыхлый снег на дно ущелья просто бесформенным куском металла, как будто растоптанного ногой великана. А четверо пленных, которых тем временем Василий, Толя и Митя допросили в чулане, в сумерках вышли в путь, направляясь к вершинам Гржебенов. Началась метель, которая выдувала снег прямо из-под ступней и через четверть часа превратила пленных в толстопузых снежных баб, с трудом волочащих по сугробам ноги в тяжелых солдатских ботинках. Несмотря на все обещания, немцы были уверены, что партизаны ведут их на смерть… ну, ведь у них был свой опыт, они знали, как это делается в таких случаях в гитлеровской армии.
Через час на земной поверхности исчезли последние следы пленных.
* * *
Когда десятого мая 1945 года лейтенант Василий Михайлович Колесников, начальник партизанского отряда «Искра», докладывал о деятельности отряда гвардии полковнику Демченко, чьи части освободили лесистый край у Гржебенов, он в конце концов оказал:
— Кроме того, мы создали перед новым 1945 годом при содействии местного населения лагерь военнопленных. Прошу, чтобы ваш полк принял пленных.
— Лагерь? — рассмеялся полковник. — Ну, ты должен мне показать этот ваш лагерь! Идем, проводи меня!
Вскоре три военные машины с полковником, Василием и автоматчиками взбирались на Выстрков. На полдороге они догнали Матея, который как раз возвращался из городка.
— Матвей Антонович Даржбуян, — представил Василий Матея полковнику, — начальник нашего лагеря!
Полковник Демченко славился тем, что умел с первого взгляда, с одного рукопожатия угадать занятие человека.
— Здравствуйте, Матвей Антоныч! — сердечно пожал он руку Матею, дружелюбно, но вместе с тем пытливо взглянул на него и при этом незаметно ощупал концами пальцев жесткую ладонь Матея.
— Шахтер? — спросил он затем с веселой самоуверенностью.
Но Матей Даржбуян не смутился. Он смело посмотрел в широкое загорелое лицо полковника, покрытое густой сеткой морщин — следами трудной жизни — и светившееся сердечностью.
— А вы, товарищ полковник, тоже шахтер. Только вы добывали уголь, а я — свинцовую руду.
Полковник Андрей Игнатьевич Демченко, старый революционер из Донбасса, рассмеялся от всей души: рыбак рыбака видит издалека! Он понял, что Матей сразу узнал в нем углекопа: в белки его глаз навеки въелась угольная пыль. Полковник пригласил Матея к себе в машину, и все поехали в горы.
— Чуточку терпения! — сказал Матей, остановив машины на каменистой дороге среди молодой сосновой поросли под самым перевалом лесистой горной цепи. Затем он отправился через густую чащу, причудливо переплетенную упругими, колючими побегами ежевики. Это была даже не оленья, а прямо какая-то заячья тропка: сильный плечистый полковник с трудом продирался, расширяя узенький проход, который оставлял за собой в зарослях щуплый Матей, похожий на ужа, а вслед за ними один за другим проникали в гущину и автоматчики. Они спускались по острым темно-фиолетовым обломкам сланца, проваливались в ямы, замаскированные пестрым кустарником, как будто тут расставил ловушки какой-то гигантский муравьиный лев, но не на муравьев, а по крайней мере на оленей. И вдруг все неожиданно очутились на каменистой площадке, такой крохотной, что ее полностью прикрыли бы три юбки мамаши Даржбуяновой.
— Вот наш лагерь, — с улыбкой обратился Василий к Андрею Игнатьевичу.
— Ну, не слишком-то просторно… — заметил серьезно, с напряженным выражением лица полковник.
— Это здесь тесно, — почтительно пояснил Матей, — лагерь-то построен больше в глубину, чем в ширину. А там внизу… и тепло, и места сколько угодно.
И не успел полковник оглянуться, как Матей уверенно раздвинул самый густой кустарник, вытащил оттуда веревку с узлами и прочно прикрепил к толстой сосне. Другой конец он бросил в глубокий каменный колодец и, нагнувшись над ним, закричал что есть силы:
— Эге-гей, Вилли, лезь наверх!
Через несколько секунд канат дрогнул, натянулся от невидимой тяжести, и затем над краем ямы показался обросший человек, красный и запыхавшийся после подъема, с окладистой до половины груди бородой; этого украшения, как будто сплетенного из тонкой медной проволоки, хватило бы на десяток прекраснейших пушистых лисьих хвостов. Увидев полковника в кругу автоматчиков, человек заколебался, но Матей дружески подбодрил его:
— Ничего, не бойся! Криг беендет, Гитлер капут[14], все в порядке.
И тут человек щелкнул каблуками и отрапортовал отчетливо, как на самом торжественном смотру. Когда он назвал номер полка и батальон, в котором они служили, глаза полковника блеснули:
— Так? Значит, с вашим батальоном мы имели честь встретиться… на Зееловских высотах под Берлином. Катюши, а потом штыковой бой ночью. Жестокая была ночь! Катюша не дура… и штык молодец, — переиначил он по-своему Суворова.
Василий, между прочим, перевел эти слова на немецкий язык.
Лесной человек дрожащей рукой растерянно притронулся к своей бородище, взгляд его встретился с холодным, стальным взглядом автоматчиков — они тоже, наверно, были на Зееловских высотах — и тихо забормотал что-то непонятное. Полковник с одного взгляда понял, что творится в душе бородача.
— Скажи ему, — обратился он к Василию, — что советские люди не мстят. Гитлер уничтожен, немецкий народ остается. Мы накажем преступников… а народ… народ мы будем воспитывать.
— Besten Dank! — отдал честь бородач, и глаза его радостно заблестели.
Вскоре наверху были все четверо пленных. Трое — бородатые, как Краконоши[15] на удивленье — все рыжие: кто темнее, кто посветлее. Только лейтенант остался безбородым, как барышня: все это время, сидя в старой шахте, он, говорят, заботливо выдирал те немногие белокурые волоски, которые вылезали кое-где у него на подбородке, — просто лопнуть можно от смеха!
— И повезло же этим парням, — загудел Матей, когда автоматчики повели пленных к машинам, — вовремя они попали к нам в руки! Будь они на этих Зееловских высотах в своем батальоне, им бы несдобровать!
И три бородача, точно поняв его, принялись тискать Матею руки и наперебой затараторили:
— Besten Dank, besten Dank, besten Dank, Herr Derschbujan!
* * *
— А как же ты, Матей, додумался до этой старой шахты?
— Ну, коли попадешь в такое трудное положение, так найдешь выход. Не даром говорится, что нужда научила Далибора пышки печь. До той поры, говорят, пекли только ржаные лепешки. А насчет этой шахты? Так я знал о ней еще мальчишкой. Когда был жив мой дедушка, там искали золото. Штольня — метров пятнадцать в длину, прочная, отлично выдолбленная в камне. И родничок бьет из скалы и тут же исчезает в расщелине. Зато снабжение! Я в двух армиях служил, еще при покойнике Франце-Иосифе, но никогда не предполагал, что интенданты так маются! Каждый третий день мне приходилось тащить им сюда огромную корзину с едой. Все сало от свиньи на них перевел! Когда я пришел сюда во второй раз, все четверо стояли в яме и ревели как туры;
— «Hilfe! Hilfe!»[16]
Конечно, наверху это казалось комариным писком, но что если бы?.. Думаю, не годится так, ребята, да как гаркнул на них в сердцах:
«Никс руэ, никс менаж!»[17]
И что бы вы думали: прихожу через три дня и спускаю корзину вниз — смотрю, там один уже стоит навытяжку и говорит, что все в порядке. И потом… ну, понятно, как это случается, — мы подружились мало-помалу. Я стащил на шахте толстую веревку сделал на ней узлы наподобие ступенек и однажды в марте, когда солнышко уже порядочно пригревало, бросил один конец в яму.
«Айн ман херауф!»[18] — скомандовал я им.
Вылез этот рыжий, Вилли, чуточку обалделый — что-то еще с ним будет? Я говорю:
«Айне штунде зонне!»[19]
Там в затишье хорошо было, солнце жарило изо всех сил, так что немец через минуту и рубашку с себя скинул. Клянусь честью, такого волосатого человека я в жизни своей не видывал! Даже на лопатках у него была такая густая поросль, что хоть гребнем расчесывай. Он просто сопел от блаженства, так хорошо пригрело его солнышко.
«Не вздумай бежать, — говорю я для пущей уверенности, — на месте пристрелю!»
А он вдруг и отвечает, что он человек порядочный и мне бояться нечего, что он не сбежит, сам-де он до армии был на железной дороге машинистом и войной давно уже сыт по горло. И двое других в яме — Килльмайер и Шлехофер — ребята тоже вполне подходящие и их тоже иногда можно было бы выпускать на солнышко. Только лейтенанту нельзя этого позволить, — он сволочь, им уж пришлось его проучить как следует, никакого сладу не было.
«И ворует! — сплюнул он. — Хорош офицер! У Шлехофера вчера хлеб сожрал!»
Так этих троих я время от времени и поощрял солнышком, и при этом мы обсуждали ход военных действий, таи что у меня иной раз руки болели только от одного разговора. И знаешь, к пасхе я их таи вымуштровал, что они получили правильный взгляд на вещи. И они уже всегда сами спрашивали:
— «Also, Herr Darschbujan, wo sind schon die Russen»[20].
— А гестапо их не разыскивало?
— Какое там гестапо, оно само, как огня, леса боялось. Да бабка одна тут затесалась, старуха Вондрачиха из Гуты. Проклятые бабы, куда только их чорт не носит! Я как-то раз тащу корзину с едой, вдруг из чащи мне навстречу выползает старуха, и глаза у нее на лоб лезут:
«Люди добрые, помогите, в Золотой яме духи завелись, да такие страшные!»
Спрашиваю, где это вы, бабушка, шатались? Резала, мол, березу на метлы. И вдруг как начала трещать, что будто бы в яме разговаривали три бородатых гнома — она готова поклясться спасением своей души. Вижу, дело дрянь. К вечеру эта сорока басню о гномах разнесет на хвосте по всей округе. Схватил я ее за плечи:
«Чорт возьми, бабушка, это военная тайна, если вы не станете держать язык за зубами, вас расстреляют!»
Она в слезы; как же ей быть, у нее ни единого зуба нет, только каких-то два жалких корешка торчат, как же она язык-то удержит, непременно что-нибудь сболтнет. Я и говорю ей, совсем уже отчаявшись:
«Бабушка, коли у вас будет такое искушение и язык начнет чесаться, немедля наберите в рот соленой воды и держите до тех пор, пока охота болтать не пройдет!»
Но страху я все-таки натерпелся изрядно. Через две недели встречаю в городке бабкину сноху. Она на меня уже издалека так странно посмотрела, что мне, даю слово, подумалось, что тайна всем известна. Но все же набрался духу и остановил сноху:
«Ну, как мамаша у вас поживает?» — спрашиваю между прочим.
«Ох, замучила она меня совсем! С утра до ночи держит во рту соленую воду. И не говорит ничего, все руками показывает. Тычет пальцем в щеку — будто корешки у нее разболелись…»
«Хорошее средство, — отвечаю я — Кто же это ей посоветовал?»
«Вы еще спрашиваете, безбожный вы человек!» — погрозила мне сноха кулаком.
— И ведь помогло! — Матей расхохотался, в глазах у него забегали лукавые искорки. — В конце мая старуха приплелась к нам на Выстрков.
«Как, Матей, — говорит, — не можешь дать мне бумажку, что я тоже была подпольщицей? Кто его знает, вдруг когда-нибудь пригодится!»
«Не выйдет, матушка, — пришлось мне разочаровать ее, — к подпольной работе это дело не относится. Но знаете что? Я велю в Гуте записать на память в деревенской хронике: старая Вондрачиха с 15-го числа, четыре воскресенья, знала тайну и не разболтала ее. Вот-то гутовцы дивиться станут!»
Черти бы взяли эту бабку! До сих пор из-за этого со мной не разговаривает!