"Не смотря на замирание сердца, какое чувствовал я от странных звуков, раздававшихся вплоть близ меня, я отвел руками ветви куста, за которым скрывался белый предмет. Месяц освещал ясно луг, кустарник и деревья; лучи его серебрили росу и среди этаго блеска, на густой траве, под ветвями молодаго кустарника, лежало завернутое в белое полотно дитя, прекрасное как луч дневный и совершенно похожее на мою Гедвигу!.. пленительность его маленькаго личика была в величайшей противоположности с диким его плачем, тоны котораго не имели, как я уже сказал, ничего человеческаго... Они наводили на меня непостижимый мне самому страх и такой, какого я еще никогда не испытывал... Я почти готов был бежать, еслиб сходство ребенка с моею Гедвигою не приковало мена на месте... Правда, что я трепетал от адскаго вопля ребенка, от этаго страшнаго гула, который не понимаю по какому чуду выходил из его прекрасной, маленькой груди; но вместе с тем я плакал от умиления, смотря на милыя черты моей Гедвиги, снова представила мне в первобытной своей прелести, чистоте и непорочности!... Я наклонился, чтоб взять дитя на руки, тогда только оно увидело меня и не только что не испугалось, но приметно обрадовалось, тотчас перестало плакать и протянув ко мне крошечныя рученки, лепетало, -- ах и звук голоса его был звук голоса моей Гедвиги!.. дитя лепетало какия-то невнятныя слова по Польски... Я однакож выразумел что оно просило есть, говоря: "папы Стасю."

"Ребенку было около года, я взял его на руки и осыпал поцелуями все черты живаго портрета моей незабвенной Гедвиги... он отвечал на ласки мои, прижимаясь ко мне и обнимая за шею, но не переставал однакож повторять: "папы Стасю."

"Стараясь успокоить дитя ласками и обещанием скораго исполнения его прозьбы, я спешил к ограде монастырской. Ветвистый дуб, столько мне известный, по прежнему простирал огромныя сучья свои чрез ограду!... и я по прежнему потряс ветви его! Я не думал что прошло девятнадцать лет, как сигнал этот не повторялся! что не для кого было повторять его; что его не поймут теперь; не услышат даже!.... Я продолжал трясти изо всей силы огромный сук, котораго длинныя ветви далеко переходили за ограду, полагая каждую минуту, что Бригитта услышит и тотчас отворит мне маленькую дверь; и это я думал, не будучи уже волнуем призраками воспоминания, с совершенным спокойствием духа! Все муки многолетния, все страдания не человеческия, затихли, изгладились даже из самой памяти моей! небесная радость, чистая любовь, нежность, умиление наполняли мое сердце, разнеживали чувства и заставляли проливать слезы восторга!.. на груди моей была моя Гедвига, в образе, ей более всего приличном -- в образе невиннаго младенца! Да!... вот она!.. вот моя Гедвига! вот ея уста, ея глаза! ея волосы светлорусые!... ея черты милыя, кроткия, дышущия святою непорочностию!... Богу угодно было отдать мне ее в награду лютых страданий и моих, столь продолжительных! Я прижимал к груди милаго ребенка, не сводя глаз с его ангельскаго личика, совершеннаго подобия Гедвиги, даже до малейшей черты. Дитя целовало меня, клало головку ко мне на плечо, точно также как делала некогда прелестная Аграновская и точно тем же голосом говорило мне на ухо, повторяя свою прозьбу -- О милое дитя мое! сын сердца моего! живый образ моей Гедвиги! я возьму тебя! не разстанусь с тобою никогда! твоя рука закроет глаза мои! ты будешь единственным наследником моего имени и богатства! ангел утешитель мой, останься навсегда близ сердца тобой живущаго!...

"Мысли эти, пролетая как молния в разуме моем, не мешали мне потрясать ветвь дуба рукою довольно еще сильною, в несомненной надежде, что Бригитта выйдет!.. и непременно Бригитта! как будто в течение девятнадцати лет не могла она ни умереть, ни быть назначена к другой должности при кляшторе. Я был уверен, что дверь ограды отворит мне Бригитта; и точно, раздался шелест походки человека, скоро идущаго к воротам; я услышал брязг ключей, как будто кто с поспешностию и нетерпением перебирал ими... услышал голос... и сердце мое вздрогнуло, замерло, заныло, затрепетало, облилось горячею кровью! -- Это был голос Бригитты! В секунду я перенесся к смертному часу моей Гедвиги; но, благодарение Творцу, это была одна только секунда! как тонкое острие бритвы, лютость воспоминания об этом ужасном часе, пролетела мгновенно по сердцу моему и -- изчезла! Я прижал к себе мой безценный дар неба, моего Евстафия! устремил на него взоры, и душа моя снова разцвела радостию.... Гедвига! моя Гедвига! ты здесь! ты не в могиле! ты возвращена мне! ты улыбаешься на груди твоего Яннуария!!! Дитя повторило это слово и я в изступлении восторга прижал его к сердцу как будто воскреснувшую Гедвигу мою.

"Я услышал голос Бригитты.. она говорила за калиткою, как видно не решаясь еще отворить ее: что это значит? Боже милосердый! я думала гнев Твой утих; но вот гибельная ветвь опять закачалась как тогда, опять бьет она по ограде! от этаго мне также больно как бы она била по сердцу моему!... Господи! Господи! будь милости в ко мне!... Это не просто! это не путник, заблудившийся в лесу, тот стучался бы в калитку; нет, это он!.. несчастный Торгайло!!!.... Калитка отворилась... Бригитта, дряхлая, седая, с трясущеюся головою, предстала очам моим... она смотрит на меня с изумлением... отступает.... бросает взор на дитя и с восклицанием ужаса спешит запереть калитку. Все это сделалось в две секунды. "Отвори, добрая Бригитта, сказал я, услышав что она уже повертывает ключь в калитке, отвори! не страшись ничего; это я, ты не ошиблась, я Торгайло, а это дитя -- мой сын." Калитка опять отворилась. "Силы Господни! защитите меня, говорила Бригитта, всматриваясь в меня... точно... теперь узнаю вас... вы пан Яннуарий Торгайло!. но это дитя!... войдите, ясневельможный пане, войдите! каморка моя еще раз укроет вас, хотя уже не с тою преступною целью, как прежде!" Говоря это, престарелая Бригитта ввела меня в свою келью, зажгла свечу от лампады и слыша что дитя начало опять говорить мне: "паны Стасю" -- спросила ненадобно ли накормить его?

"Когда ребенок, съев с жадностию данный ему не большой хлебец с несколькими каплями молока, стал засыпать, Бригитта взяла его у меня из рук и уложила на свою постель. "Теперь, добрая Бригитта, укажи мне то место, на котором я желал бы умереть! укажи мне могилу моей Гедвиги." "Пойдемте, Граф." Бригитта повела меня между деревьями к противоположной стене, в двух саженях от нее была могила, в головах ея стоял крест выкрашенный зеленою краскою и золотые лучи шли от него во все стороны. Это была прекрасная, высокая емблемма того немерцающаго света, которым озарились христиане чрез сей залог их спасения! У подножия креста, на верху могилы, лежала белая мраморная доска и на ней вырезано крупными словами: Гедвига! более ни чего не было прибавлено к этому имени!.. Я упал на колена, и прижав уста мои к холодному камню, обливал его горячими слезами!.. Бригитта испугавшись чтоб стоны мои, раздававшиеся в тишине ночной, не были услышаны в костеле, старалась отвлечь меня от могилы: "умерьте горесть вашу, Граф!; есть мир другой, где нет потерь невозвратимых; умилостивте небо вашим раскаянием, укротите нрав ваш, делайте добро... и когда настанет время явиться пред Судию небеснаго, тогда Гедвнга будет вам наградою вашего терпения и вашей покорности воли Всевышняго." Но видя что я не в состоянии слушать ее и понимать, что горесть доводит меня до сумасшествия, что я задыхаюсь от рыдания и стенаю как раненный зверь, воскликнула: "Граф, хотите вы моего бедствия! хотите вы, чтоб я заплатила позорным изгнанием из кляштора, за то, что уступила сожалению и позволила вам примириться с Гедвигою на ея могиле!.. хорошо, жестокий человек, хорошо! я пойду сама к Аббатиссе, сама признаюсь ей во всем... я отнесу к ней ваше дитя!" вскрикнула она с отчаянием, видя что я совсем ее не слушаю... Эти слова в одну секунду утишили мою горесть. Я встал: прости меня, добрая Бригитта! это уже последнее безпокойство ты испытала от меня, пойдем к тебе; когда дитя мое отдохнет, я оставлю навсегда место, где моя Гедвига спит сном безпробудным.

* * *

"Я пробыл более часа в келье Бригитты, пока мой приемыш спал. В это время она разсказала мне, что долго была уверена будто меня унес злой дух, но что после это объяснилось как-то на свадьбе дочери одного жида, подозреваемаго в знании кабалистики... носились разные слухи на счет этот и также на счет свадьбы; говорили, Граф, что жених имел величайшее сходство с сатаною, что он был будто бы родственник ваш, и что имение ваше должно было поступить к нему тотчас по совершении его свадьбы... много было и других вздорных слухов, о которых уже теперь ни чего не помню. Жизнь моя была сцепление мук: я всякую полночь, слышала как дубовая ветвь ударялась об ограду и когда уступая невольному влечению, от котораго не могла освободиться даже и молитвами, шла я, не смотря на свой ужас; взглянуть точно ли это ветвь делает такой шум, видела что она при совершенной тишине воздуха качается как от сильнаго ветра; я была уверена тогда, уверена и теперь, что не человеческая рука потрясала ее! Умолял день и ночь моего Создателя простить мне мое тяжелое согрешение и удалить от меня обаяние нечистаго, я успела наконец посредством поста, молитв, чистаго раскаяния и постояннаго умерщвления плоти испросить себе помилование: полночные страхи мои миновались; я не просыпалась более непременно в этот час, и если когда видела что дубовая ветвь сильно качается, то видела также, что она качается не одна и что причиною этому ветер, от котораго гнулись вершины всех дерев равно. Постоянно всякое утро и вечер молилась я, со слезами и раскаянием, на могиле кроткой Гедвиги, смерти которой была некоторым образом причиною. Более десяти лет уже как я чувствую в душе своей спокойствие; оно служить мне порукою, что разгневанный мною Бог мой и пострадавшая Гедвига примирились со мною; вечер дней моих наступил уже давно; близится ночь -- предвестница зори не угасаемой, дня не вечереющаго!.. надеюсь встретить ее с радостию и повиновением, приличными христианке... Последуйте примеру моему, любезный Граф! пора страстей прошла для вас! омойте слезами раскаяния грех преступной любви вашей и не страшитесь признать всенародно Бога вами исповедуемаго, тогда мир возвратится душе вашей и горесть о Гедвиге не будет сопровождаема тем отчаянием, тем грызением совести, которое было причиною мучительных стонов ваших на могиле ея."

"Добрая Бригитта, увлекаясь жаром благочестия, говорила с силою убеждения, которому не льзя было противиться. Я поклялся в душе исповедать открыто веру христианскую, и если наследие отцовское будет у меня взято, сообразно завещанию деда, покориться этому безропотно, без сожаления разстаться с избытками богатства, поселиться навсегда в Кракове, посвятить жизнь свою воспитанно Евстафия, этому живому образу моей Гедвиги, и устроя будущность его, кончить дни мои отшельником в хижине, построенной моими руками близь ограды кляштора, где, покоится прах моей жертвы.

"Бригитта прервала мои мечтания, сказав что дитя мое начинает просыпаться, Я покормлю его еще, если это ему надобно и после вам необходимо удалиться пока не занялась зоря; ночь теперь светла, дорога вам известная, вы дойдете благополучно."

"Старая привратница взяла на руки маленькаго Евстафия и не могла придти в себя о удивления при виде его совершеннаго сходства с Гедвигою. "Так вы женаты, Граф? как же это согласить с вашим приходом сюда, с вашею горестию на могиле, и зачем вы принесли сюда вашего ребенка?"

"Это не сын мой, Бригитта; я нашел его не далеко от ограды вашего кляштора в чаще кустарника; но взгляни на него!.. не сама ли это Гедвига! есть ли хоть одна черта несходная!.. только теперь я чувствую, что Бог простил меня -- это залог его прощения и я прижал к груди моей прелестнаго ребенка, завернул его в свой плащ и хотел было дать Бригитте несколько золотых монет; но она отклонила руку мою: "щедрость ваша, Граф, обогатила семью мою, но легла тяжелым камнем на мою совесть!.. это была плата за преступное угождение преступной связи." Спрятав опять мое золото, я почел однакож необходимым сказать Бригитте, что Гедвига предстала Господу чистою и непорочною девою, точно такою же, как в первый день своего рождения на свет. "Связь наша не была преступна, добрая Бригитта, пусть уверенность эта успокоит твою совесть." "В этом обстоятельстве я не сомневалась, Граф! вы благородны; Гедвига невинна, это не могло быть иначе и недостойное подозрение никогда не пятнало души моей; но любовь в сердце отшельницы -- не к Богу!.. мущина в кляшторе, ночью, в келье ея!.. Ах, Граф! последствия показали вам, что это преступление тяжкое, которое не могло остаться без наказания!.. взгляните на меня, на себя, на могилу Гедвиги, не говорит ли все вам, что поступок ваш был преступление!"

"Бригитта отворила мне калитку. Я бросил последний взгляд на мраморную доску, которая белелась вдали между деревьями, сказал мысленно ночное: прости! праху моей Гедвиги; поблагодарил привратницу за участие и добрый совет и перешагнул порог маленькой двери; она затворилась за мною... а я слышал как Бригитта, заперла ее, положила ключи в карман и пошла медленными шагами к келье, напевая в пол голоса: "заутра услыши глас мой, Господи!" Это воззвание к Подателю всех благ довершило то, что произвели в душе моей ея простыя, но полныя чувства увещания; с благоговением благодарности, за насланныя испытания, преклонил я колена свои; с любовию прижал к сердцу милое дитя -- залог примирения с Богом и совестию. -- Гедвига ожила для меня!

"Я однакож был в большем замешательстве: зоря начала уже заниматься; пока я выберусь из леса, настанет день; как мне пройдти город с ребенком на руках! я был одет прилично моему состоянию, то есть -- богато; мог быть узнан кем нибудь из людей равнаго со мною звания... Думая и передумывая как тут сделать, чтоб пройдти к своему дому, невстретясь ни с кем из людей, которые былиб в праве! дружески сказать мне: "А, Торгайло! это вы? наконец мы опять вас видим!.. что это, дитя, сын ваш?" Я хотел было в первой хижине с самаго въезда в город, отдать моего приемыша под надзор какой нибудь крестьянке, пока я возвращусь за ним в экипаже; но сердце мое так сильно полетало против этаго распоряжения разума; так затрепетало от предположения оставить, хотяб то было и на пять минут, свое неоцененное сокровище в чужих руках, что я пошел твердыми шагали к городу, не помышляя уже более ни о каких встречах.

"В Кракове прожил я столько времени, сколько нужно было для приведения в порядок дел моих по имению, которое было у меня в его окрестностях. Главный жрец уведомлял меня, что Князь и отчизна моя готовы принять меня и забыть минувшее; я писал ему, что решился объявить себя открыто тем, чем был уже с давняго времени -- христианином; и если это обстоятельство заставит Князя лишить меня моего имущества и титула, то без сожаления отрекаюсь от перваго; но чтоб не стыдиться потери втораго, для этаго желал бы не возвращаться в страну, для которой не могу ничего более значить." В ответ я получил, что все уладится как не льзя лучше; чтоб я спешил возвратиться без малейших опасений, что на перемену веры никто не обратит нескромнаго внимания, что я могу внутри своего замка покланяться кому хочу, и могу даже превратить свое домовое капище в христианскую каплицу... "Все, все вам позволится, любезный Торгайло! только возвратитесь к нам." Так оканчивал главный жрец письмо свое.

* * *

"Я отправился наконец на родину, после двадцатилетняго скитания по лицу земли. От последняго посещения моего кляштор, где покоится прах Гедвиги, и до отъезда из Кракова прошло более четырех месяцов; в продолжение этаго времени я не чувствовал ни какого влечения идти на могилу моего друга... Вся моя жизнь теперь принадлежала Евстафию, я не мог отвесть глаз от него; по целым дням носил на руках, целовал его со слезами и называл своею милого Гедвигою; на это последнее слово дитя всегда возражало мне твердо и резко: "Стасю!" Но не смотря на то, что я любил его с каждым днем более, что вид его возвращал мне счастие и мир душевный, я не мог оставаться секунды с ним, когда он начинал плакать! Его ужасный плачь приводил меня в совершенное отчаяние, особливо когда делался силен; в нем не было ничего детскаго, ни даже человеческаго! Это был просто гул, страшный гул погребальнаго звона! тот гул, от котораго замирает сердце, когда он какими-то жалобными перекатами несется по воздуху!... А что всего для меня было ужаснее и непостижимее, так это то, что всякой раз, как только я слышал его, приходил на память мне тот звон, который застиг меня в лесу, в ночь вечной разлуки моей с Гедвигою; вместе с этим воспоминанием представлялась глазам моим жертва моих безчеловечных испытаний, моя прелестная и несчастная Гедвига! Я видел ее! явственно видел бледную, умирающую! Гаснущий взор ея устремлялся на меня! помертвелыя уста шептали: "Яннуарий! возьми меня к себе!... сей час! теперь же! сию минуту возьми!" Ни что не могло спасти меня ни от этаго взора, ни от этаго шепота, исключая поспешнаго бегства! Когда я не слышал ужаснаго плача, -- видение изчезало; и так я тотчас уходил, как только раздавался малейший крик моего приемыша.

"Теодора, бывшая его нянькою и вместе кормилицею, тоже находила ужасным и необычайным плачь его; он наводил на нее страх; но как к нему не присоединялось ни видение, ни воспоминание, ни грызение совести, то она и оставалась по возможности покойною; тогда как я, если гул пагубнаго плача застигал меня в расплох, бежал в изступлении укрыться от него, хотяб то на дне пропасти, хотяб в волнах реки! Всюду готов я был низвергнуться, только чтоб не слыхать этаго гула, который вызывал душу мою к ужасному ответу!

"От повторения этой почти вседневной пытки, природная лютость моя усиливалась: я сделался мрачен, неприступен и был ужасом людей своих, но Евстафия, виновника мук моих, любил неизъяснимо... Счастие мое состояло в том, чтоб угождать всем его прихотям; я спал близ его кроватки, не смотря на то, что должен был опасаться услышать крик, от котораго в туж минуту мог бы броситься в окно. Верный Клутницкий всегда был на готове упредить всякую опасность; он, Тодеуш и Францишек очередовались всякую ночь и сидели у дверей моей спальни. Они вмиг растворяли их как только слышали первый писк. В случае, если я спал в это время, они будили меня, говоря только два слова: "Евстафий плачет." Не было сна так крепкаго, от котораго не пробудили бы меня эти два слова! Они имили силу громоваго удара для моего слуха и острие кинжала для моего сердца!

* * *

"Так продолжалось до самаго прибытия моего в корчму твоего отца, милая Астольда! Тут ожидал меня ангел примиритель -- ты, мое первейшее благо на земле! Хотя красота твоя совсем не в том роде, в котором была красота Гедвиги; хотя ни одна черта твоя не сходна с ея чертами; но по какому-то непонятному чуду, ты и она слились для меня в одно существо! Я уверен был, что вижу ее в тебе; мир водворился в душе моей! Воспоминания, грызения совести не тревожили сердца моего; ужасный плачь маленькаго Евстафия сделался плачем обыкновенным, и не наводил уже ни страха, ни отчаяния, как то было прежде. Одним словом, наказание мое кончилось; я получил прощение, как мне казалось, потому что пятнадцать лет жизнь моя протекала, подобно светлому ручью среди цветистых берегов, протекала среди мирных семейных радостей!... Но увы, моя Астольда! видно злодеяние, какаяб ни была его причина, не может остаться без кроваваго возмездия!.. Я отнял жизнь Гедвиги, хотя и не имел этаго намерения: но испытания мои были безчеловечны! они свели ее в могилу! жизнию должно заплатить за это!... Не знаю почему мысль эта дремала в душе моей целые пятнадцать лет; а еще менее понимаю от чего пробудилась она теперь?... Та же смертельная тоска, то же отчаяние, те же муки совести, какия испытывал я, блуждая в мрачном лесу близ ограды кляштора, теперь снова овладели мною, снова образ Гедвиги носится перед глазами моими, снова милый лепет ея вонзается кинжалом в сердце мое!... я опять слышу: "Яннуарий!... возьми меня к себе!.." Образ моей Гедвиги отделился от тебя моя Астольда! я уже не считаю вас одним существом! нет! ты моя жена, моя милая, добрая жена!... Гедвига, моя первая любовь! моя единственная, первая любовь!..." Граф замолчал... Взор его безотрадно устремился на звездное небо. Астольда тоже молчала. Где найти выражений для умягчения подобных страданий?... что можно сказать утешительнаго там, где главным обстоятельством могила?.. Разве она отдавала когда нибудь свою добычу?.. Графиня прижала к груди руку своего супруга и молчала.

* * *

Мысли Графа возвратились к этому миру и его мукам; он поцеловал со вздохом, побледневшую Астольду, сказав: "будь снисходительна, моя милая, добрая Астольда, будь снисходительна!.. прости мне мои воспоминания! чистая душа твоя не может иметь понятия, как нестерпимы угрызения совести тогда, когда преступления нельзя ни поправить, ни загладить!.. Когда обиженный ничего не видит и не слышит; когда голос его, который мог бы на вопль раскаяния отвечать утешительным: "все прощаю! все забываю!" замолк на веки во мраке гробовом! Ах, Астольда! ах, милая жена моя! нет мук -- лютее мук поздняго раскаяния!.. Что Бог не простил меня, это я чувствую теперь, по пробуждению в сердце и памяти всего, что столько лет заставляло меня скитаться по шару земному, и от чего я не мог ни где скрыться; но почему все это затихло на целыя пятнадцать лет, почему позволено мне было быть столько счастливым, сколько был я, в продолжение этого времени -- не постигаю!... Знаю однакож, по какому-то непреложному предчувствию, что гибель моя близка и неизбежна! убийца невинной Гедвиги не может и не должен кончить дней своих мирно! Первым известием, отозвавшимся в душе моей, был невольный ужас при виде уродливой куклы Евстафиевой, в руках маленькой Астольды; я двадцать раз видал прежде этаго идола, когда еще Евстафий играл им; находил его гадким, правда, как и все находят его таким, но никогда однакож не имел смешнаго малодушия бояться его безобразия. Но в эту минуту я видел явственно, что страшные глаза кумира оживились; что они смотрели на меня; имели выражение, блеск, проникший в сердце мое до глубины его, в голову до мозга: -- все во мне цепенело от ужаса! С минуту не сомневался я, что опять нахожусь в том лесу, в котором блуждал и слышал звон к полунощной молитве... опять вижу страшилище, заградившее мне дорогу! Это оно! снова оно!... ты помнишь что я вырвал его из рук Астольды нашей и бросил на пол! после я овладел собою. Призвав на помощь разум и силу воли, я победил себя столько, что взял в руки чудовищную игрушку и отдал ее нашему ребенку. Но взор кумира жжет мозг мой, мутить разсудок, и представляется мне всякую минуту! Напрасно я закрываю глаза свои; блеск его адскаго взора не страшится этой предосторожности; он проникает сквозь веки и смотрит в глубь мозга моего!... О, муки невыносимыя!.. там, огненными чертами рисует он мою Гедвигу, юную, прелестную, млеющую от ужаса на груди моей, умоляющую меня взять ее с собою! Я вижу самаго себя, коварно вымышляющаго, чем бы более напугать легковерное, неопытное дитя! Чувствую опять как замирало сердце мое от наслаждения, когда Гедвига почти умирающая от страха, начинала оживать от моих ласк и уверений!.. Снова сердце мое билось жестоко и трепетало от горести, как тогда, когда я подстрекаемый наущеньями злаго духа, начинал представлять разнородные ужасы неповинному воображение, доверчивому разуму моей кроткой Гедвиги!.. С утра и до вечера, от вечера и до утра, страшное око Пеколы роется в мозгу моем, составляет все эти давно минувшие образы, оживляет их, огненными чертами углубляет их в память, сердце и душу мою!.. Всеми этими муками ознаменовался день рождения твоего, моя Астольда! Этот самый день, который я считал всегда счастливейшим в жизни моей, потому что он был первый, в который утихли грызения совести, мучительныя воспомннания, неукротимость нрава, страх будущности: -- мир и счастие возвращены были мне в этот день!.. Мог ли я думать, что пятнадцатилетнее благополучие мое ничто иное как тишина пред бурею?"

"Но как можно, мой друг, приписывать столько власти деревянному идолу! Не могло ль это быть действием воображения? Вероятно уродливость его привела тебе на память страшилище в лесу; от этого воспоминания родилось другое: о Гедвиге, о гибельном звоне к полунощной молитве, о смерти несчастной девицы; может быть ты не так здоров, от этаго мнительность твоя увеличивается!.. Последуй моему совету, любезный Яннуарий, старайся отдалять от себя такия черныя мысли; не уступай предчувствиям и чтоб не дать им ни времени, ни возможности овладеть тобою, поезжай сего же дня в Вильно с Ольгердом и Евстафием."

"А ты?"

"Я приеду в след за вами..."

"Совет твой очень благоразумен моя милая Астольда; дай Бог, чтоб и замечание была справедливо... но если это не одно воображение?.. если трепет души и боль сердца, есть предвестие той гибели, которая так издавна уже предречена всему роду моему? Ах, Астольда! Если б только мне, пусть так; но роду моему! этим юным, цветущим отраслям дома Торгайлов! детям милым, невинным детям, девам, прелестным, как цветы весенние.... их гибели назначено мне быть свидетелем!"

Градфиня побледнела: "о, Яннуарий! для чего так жестоко поражать сердце матери?.. как можешь ты говорить мне о гибели детей моих, как о бедствии скором и неизбежном?.. для чего не надеяться нам лучшаго? для чего не прибегнуть к милосердию Создателя?.. Возможно ли чтоб предсказание язычников тревожило душу христианина!.. Для имени Божия, мой Яннуарий, оставь эти мрачныя мысли; не верь им! считай зло не возможным, и оно будет в самом деле таким... Кто разгадает тайны природы? Может быть, наши страхи, черныя предположения, накликают на нас беду; старайся занять мысль твою предметом достойным тебя!.. Вот Князь наш призывает к себе своих вельмож; спеши к нему; благородный Торгайло должен быть из первых в случае, где отечество имеет нужду в защите!.. Вспомни, любезный Граф, что двадцать лет твоей жизни протекли без пользы для него."

Астольда, увлекаясь желанием избавить Графа от фантома ужасов, поселившихся в душе его, с силою представила ему необходимость победить себя и с славою поддержать блеск имени Торгайлов.

Убеждения Астольды, исполненныя сколько справедливости, столько же и благочестия христианскаго, одержали наконец верх над мрачным предчувствием Графа. Хотя разбитый герб и заставлял еще его содрогаться несколько, но щадя чувствительность Астольды, он не упоминал уже о нем, и решась исполнить по ея совету -- ехать немедленно ко двору Князя, приказал тотчас готовить все к отъезду в этот же день.

* * *

Зоря занялась уже, когда Графиня Астольда оставила комнату мужа своего. История первой любви его, горестная судьба Гедвиги, лютая скорбь Яннуария, его вопли, его отчаяние, грызение совести, двадцатилетнее скитание по странам чуждым, представлялись ея воображению и тяготили душу. Предсказание, грозящее гибелью всему племени Торгайлы, выжимало горькия слезы из прекрасных глаз Астольды; она не верила ему только на словах; только пред Яннуарием; надобно было поселить в нем мужество, но в глубине сердца она трепетала возможности столь ужаснаго события.

Астольда до восхождения солнца пробыла в своей молельной -- домовой часовне; там, повергшись пред ликом Богоматери, она испрашивала со слезами ея заступления невинным созданиям, обреченным на гибель.

Когда настал уже день, и от ярких лучей солнца заблистал миллионами огней молодый снег, скованный легкими морозом, Графиня отерла свои слезы и, предав жребий свой воле небес, пошла в комнаты дочерей.

* * *

Прекрасная и добродетельная Астольда, близ опечаленнаго супруга, близ детей своих, стала опять тем, чем бы ей не должно было никогда переставать быть! Снова была она достойною, искренно любящею женою; была нежною, попечительною матерью!... Одно только очарование, одни только козни искусителя, на всех путях ея разставившаго сети свои, могли совратить ее, с помощию какого-то дивнаго обаяния, с той стези чистой и неукоризненной, которою она проходила чрез поле жизни. Но как скоро сила обаяния притуплялась отдалением, в туж секунду гордая душа Астольды свергала иго постыдной страсти и снова сияла чистым светом добродетели! В это утро разум ея и сердце так заняты были всем слышанным его от Графа; свет, озаривший мрак минувшаго, так еще быль невыносим мысленному взору ея; предвещание, грозящее бедою юному поколению, столько тревожило и смущало дух ея, что она даже забыла о существовании Евстафия, не только что не имела к нему той страстной любви, которая, несколько часов тому назад, составляла ея блаженство, радость сердца, мучение, стыд, отчаяние!... Любви, необходимой для нее как воздух, страшной как муки ада, -- которою наполнены душа ея и помыслы, от которой леденеет кровь и содрагается все ея существование!... этой ужасной, преступной, непобедимой любви, Астольда более не чувствует! Графиня думает только о детях своих; их одних видит.

Отворя дверь в комнату старшей дочери своей, Нарины, Графиня увидела что и сестры ея все тут же; свежия и прелестныя, как бутончики роз на заре весенняго дня, девочки с радостными восклицаниями окружили столь же прекрасную, как и они, мать свою: они обнимали ее, целовали в глаза и уста, целовали руки; звали своею миленькою маменькою -- своею Астольденькою!... Одна разстилала перед нею разноцветныя ласкутки, говоря что это новыя материи из Варшавы для ея: "панны Леокадии" (кукла); другая показывала коробочки, мячики; третья выученную птичку, стараясь заставить ее запеть; четвертая несла к ней своих кроликов; были и такия, которыя очень чинно просили прослушать их уроки; юная Нарина, краснея как вечернее облако, подала матери свой рисунок. Это была еще работа дитяти: букет цветов; но пристрастное око матери находило ее прекрасною; Астольда с улыбкою нежности и с навернувшими слезами обняла милую девочку: "о, Матерь Божия, Матерь Божия! думала Астольда, сохрани мне радость сердца моего -- моих милых детей!" Мама! вот Стасiо-Гудишек! так вскрикнула маленькая Астольда, увидя Евстафия, проскакавшаго мимо окна на своем Кауни.

Графиня не затрепетала, не побледнела; она покойно, по видимому, поцеловала румяныя уста Нарины, которую держала в эту минуту в своих объятиях; посадила ее на кресла; поцеловала и всех других детей, сказала им чтоб играли по прежнему и вышла из их комнат; но имя Евстафия, поразившее слух Астольды в минуту ея материнскаго восхищения, было для сердца ея болезненнее двадцати кинжальных ударов вдруг! Ужасаясь самой себя, Графиня поспешила укрыться туда, где страсти не смеют отыскивать свою жертву; туда, где лик святой непорочности заграждает доступ и самому помышлению преступному.. Астольда поверглась снова пред образом Богоматери.

Стремительный Езстафий, не владея собою от нетерпения увидеть Астольду, соскочил поспешно с своего Клуни и, бросив повода в руки конюха Горилы-Рогача, побежал в замок.

* * *

"Победа, Граф, победа! наконец мы затравили славнаго вепря, испугавшаго лошадь вашей Графини! Ну, право, я не помню, чтоб каким нибудь ловом был довольнее теперешней охоты! Я думаю, Геркулес, убивший льва Немейскаго, не был и в половину так доволен, как я теперь!..... Долго однакож и отчаянно защищал храбрый зверь жизнь свою; не дешево он продал ее!.. "не правда ли Ольгерд?"

Это говорил Воевода Краковский, у котораго Евстафий и Ольгерд ночевали; он проводил их до замка и на дороге предложил заняться охотою; случай послал им виновника прошлой суматохи, и Сендомирский с Ольгердом до тех пор атаковали его с обеих сторон, пока чудовищный кабан не издох под ударами последняго; но, как говорил Сендомирский, победа обошлась им не дешево, почти все собаки Сендомирскаго были переранены, а конь Ольгерда заплатил жизнию, и одно только необычайное мужество и сила молодаго человека спасли его самаго от свирепости вепря.

Граф пожурил отечески Ольгерда за опрометчивость: "что за охота вам была, молодой человек, ратовать почти одному против столь огромнаго и лютаго чудовища, каким был этот кабан?"

"Вот что мило, Граф!... одному!.... как одному? за когож вы считаете меня? стараго Сендомирскаго! Вы уже думаете, что удары, наносимые рукою семидесятилетняго старика, не чувствительны толстой коже кабана?.. Ошиблись, любезный Граф! очень ошиблись! спросите Ольгерда; половина победы мне?"

"Вся победа вам, пан Воевода! потому что вы первый увидели вепря, первый наскакали на него и, благодаря странному состраданию Евстафия, успели таки поратовать с ним, -- пока я вырвался из рук вашего питомца." Граф Ольгерд окончил слова свои относясь уже к Торгайле.

В эту минуту вошел Евстафий мрачен, как октябрьская ночь. Он не нашел нигде Астольды и, полагая увидеть ее с мужем, кипел скрытною яростию.

"Спешишь, ли, Евстафий, в чем тебя, обвиняет Ольгерд? Он говорит, что будто ты не допускал его убить вепря. Правда это? не шутить он?"

"Правда."

"Правда?.. чтож это значило? чем заслужил твое заступление чудовищный зверь?"

"Незнаю, любезный отец! так что-то мне жаль стало его; ведь мы выехали совсем не для охоты; мы спешили в замок, и так затравить зверя тогда, как он этаго вовсе не ожидает, казалось мне вероломством, и я, откровенно признаюсь, хотел дать ему время скрыться и для того удерживал Ольгерда, как неприятеля, гораздо для него опаснейшаго, нежели пан Воевода."

Сначала объяснения Евстафиева, Граф смотрел на него с удивлением; Воевода хохотал до слез; молодой Ольгерд кусал себе губы; но дерзкое окончание вмиг изменило вид каждаго: Граф в замешательстве впервые не находил чем исправить сделанное зло; Олъгерд был поражен удивлением и смотрел на Евстафия, как на помешавшегося в уме; бедный, добродушный Воевода, совершенно смутясь, не знал что говорить, куда смотреть!... какое принять положение!... В шутку обратить не возможно; он старик, вельможа, уважаемый гость; мальчику шутить с ним нельзя; счесть за важное, обидеться!... сделать столько чести мальчишке -- найденышу? -- невозможно и подумать!... Лучше было бы не заметить этих слов; замятъ их, обратить в туж секунду разговор на что нибудь другое; для этаго у добраго Воеводы не достало уменья -- он не спохватился.

С полминуты действующия лица оставались в описанном положении, исключая Евстафия, который отошел к окну и угрюмо смотрел на снеговыя облака, скоро пробегавшия по голубому небу и мимолетом бросавшия крупныя клочки снега на стекла, в которыя вперилось пасмурное око сердитаго Евстафия.

* * *

"А, Графиня! да будет благословен приход ваш! воскликнул в восторге Воевода, увидя входящую Астольду, последуемую всеми дочерьми своими. Отдаемся на суд ваш: кого из нас двоих с Ольгердом вы признаете победителем? Я первый напал на вепря, а он убил!" его, отрубил ему голову и располагается повергнуть ее к ногам вашим, как трофей победы. Как решите, прекрасная Графиня?

Астольда с милою улыбкою отвечала, что с ними был третий, очевидный свидетель. "Надобно узнать, вельможный пан Воевода, говорила шутя Графиня, до какой степени нападение ваше на зверя облегчило победу юному гостю нашему; может быть она и вся принадлежит вам. Ну, чтож ты молчишь, Евстафий, кто истинный победитель вепря?".

"Без всякаго сомнения, пан Воевода Краковский -- Иоахим Сендомирский!.. Его орлиное око усмотрело беднаго зверя в густоте тростника; его кипящее мужество устремило его с копьем ринуться туда; без него вепрь жил бы еще; но когда уже показана дорога, указан предмет, то очень было естественно, что сильная рука храбраго Ольгерда довершила начатое!. Если мое решение нужно было, так я признаю пана воеводу убийцею вепря." Евстафий вышел, да и пора уже было! Одна только Астольда понимала, что происходило в душе его. Но Граф, слыша странныя слова им сказанныя, начал опасаться за его разсудок. "Не всех ли уже родов несчастия готовы низринуться на меня? думал он, выходя в след за юношею. Что сделалось с моим Евстафием? от чего такая мрачность на прекрасном челе милаго сына моего? что с ним?.." Граф терялся в догадках.

"Мой Евстафий сего дня в каком-то припадке смешнаго сострадания, говорила Астольда усмехаясь и ласково благодаря молодаго Ольгерда, который подносил ей голову вепря на золотом блюде.

"Постой же, постой, молодой человек! дай и мне взяться за блюдо; я говорю, что половина победы моя." Старый Сендомирский взял одною рукою за край блюда и с комическою важностию поставил его к ногам прекрасной Графини: "хотя воспитанник ваш и присудил мне одному всю честь этаго убийства, однакож я великодушен; его мечь булатный отделил эту голову ужасную от ея туловища страшнаго."

"Я думаю, вам предложится охота более славная и более опасная, ясневельможный пан Воевода: вы знаете, что Князь приглашает дворян приехать ко двору; известно, что такия приглашения не делаются без важной цели."

"Храбрый Литвин на все готов, прелестная Графиня! на охоту и на войну идет одинаково весело."

"Но вы не Литвин, пан Воевода!"

"Все равно; живу в Литве, и уже привык считать ее своею родиною. Когда едет Граф?"

"Сего дня."

"Как! сего дня?" воскликнули оба, Ольгерд и Воевода.

"Да, сего дня. Когда уже мы знаем волю Князя, то чем скорее исполним ее, тем лучше. Я сама посоветовала Графу поспешить."

"Я думаю, такие поспешные зборы для вас безпокойны, Графиня? Мне казалось, что вы не располагались так скоро выехать."

"Я остаюсь, Ольгерд; а попечение о моем супруге в его пути вверяю сыну моему Евстафию и вашей дружбе. Ведь вы поедите вместе?"

"Вместе, Графиня... но как же это так сделалось!.. вот неожиданный отъезд! Я ни о чем так мало не думал, как об нем!.. Покрайности неделю надеялся быть вашим гостем и вот теперь надобно опять в дорогу, да еще и без вас! это жестоко! Бог вам судья, прекрасная Графиня!"

"Вы однакож приедете туда после?" спросил Воевода.

"Приеду."

"В таком случае возмите меня в телохранители."

"Так уже и мне, Графиня, позвольте остаться у вас до вашего отъезда, воскликнул Ольгерд. Ведь вы верно чрез неделю выедете?"

Астольда согласилась и, попрося гостей своих заняться вместе чем им разсудится, пошла в свои комнаты.

* * *

"И так мы опять с тобою на одной дороге молодой шалун! сказал Воевода, ударив легонько по плечу Ольгерда; с какой стати напросился ты провожать Графиню, да еще и в отсутствие мужа?"

"А чтож тут худаго?"

"Ничего; но предосудительнаго много."

"Не позволите ль узнать что именно?"

"Граф стар -- ты молод -- Графиня прекрасна. Эти три обстоятельства при твоем старании быть отправленным сюда с извещением, будут иметь великой вес в умах расположенных и без того видеть во всем дурное, если усилишь его, оставаясь здесь, при Графине, тогда как муж ея явится при дворе гораздо ранее времени, назначеннаго самим Князем."

"Э, полноте, пан Воевода! не принимайте так важно вещей самых пустых; вы и я будем ни что иное, как две очень не верныя копии: вы -- Графа; я -- Евстафия! все наше сходство с ними будет только в летах, то есть вы стары как Граф; я молод как Евстафий; вот и все! так о чем же тут хлопотать? А между тем очень лестно прожить неделю в замке; где хозяйка пленительна как... как... я ни когда не найду сравнений, как она пленительна -- красота ея выше всего!

Воевода хотел было еще что-то возражать ветренному Ольгерду, но вошел, Граф с Евстафием.

"Жена моя сказывала мне, почтенный Сендомирский, что вы беретесь быть ея охранителем в пути?.. обязан вам очень много... также и вам, Ольгерд!..." Граф оборотился к Евстафию: "распорядись же, сын мой, чтоб к вечеру могли мы быть в дороге."

Евстафий повиновался, не говоря ни слова; в груди его свирепствовала буря... он видел, что Астольда решилась твердо не допускать его прежних короткостей; ни на секунду не находил он ее одну; всегда были с нею ея дети или приближенныя служительницы. Если Евстафий хотел, по праву сына, прижаться к груди ея, хотел поцеловать алыя уста, тогда томный взор его встречал грозу, молнию, гневную тучу в твердом взгляде Астольды... Миновалось счастливое время Евстафия! Ярость кипела в душе его; ему казалось, что он нашел бы услаждение -- вонзить кинжал в ту грудь, на которой, дна дня тому назад, так нежно покоилась голова его... Ты отвергаешь меня, Астольда, думал он, мрачно смотря как Графиня безпрерывно занималась то с тою, то с другою дочерью и ни одного раза не обращала на него своих прекрасных черных глаз: -- ты отвергаешь меня?.. ты, которая таяла нежностию и пламенела любовию от огненных поцелуев моих!.. ты теперь приняла грозный вид оскорбленной матери!.. ты!.. но не тебя ль я сжимал в объятиях своих?.. не ты ль отвечала нежности ласк моих?.. не ты ль со вздохом прижимала меня к груди своей?.. А как ты называла меня!.. жестокая! как могла ты забыть все это!.. в два дни!.. два только дня прошло -- и счастие жизни моей исчезло, как сон!.. исчезло! но неужели это правда? Я точно отвергнут Астольдою?... она не смотрит на меня! а если и смотрит... великий Боже! смерть читаю во взоре ея! что все это значит? кому обязан я столь ужасным несчастием?. не тебе ль чудовищный покровитель мой?.. горе тебя!.."

Евстафий еще раз устремил взор на Графиню и встретил правда, что черные глаза ея смотрят на него., но с каким выражением?.. Гнев и упрек рисуются в них так ясно, что Евстафий с отчаянием в сердце поспешно выходит. В след за ним выбегает Нарина, догоняет, обнимает его и говорит: "маменька велела сказать тебе, милый братец, чтоб, ты не терял времени в бездействии и готовился к отъезду с отцем в Вильно. "Девочка прибавила еще от себя, что она слышала как отец и мать ея говорили, что Евстафий останется при великом Князе Литовском, и в замок уже не возвратится, прежде своего совершеннолетия."

Евстафий обнял сестру: "скажи своей маменьке, милая Нарина, что я не потеряю времени напрасно; я постараюсь выполнить ея приказание и буду в действии безпрерывном. Прости!"

Евстафий пошел в свои комнаты; все встречавшиеся с ним сторонились с испугом; это уже не был прекрасный, величавый юноша, с ясным взором, с ласковою улыбкою! нет! это было какое-то мрачное, грозное существо! Взор его выражал злобу, ненависть! в чертах дышало предвестие гибели всему, что встретится в пути его!.. Все сторонились, все давали дорогу, все с ужасом смотрели в след.

* * *

Не замечая и не видя ничего, Евстафий достиг своих комнат. С приезда от Сендомирскаго он еще не входил в них. Непонятная перемена Астольды, наполняя душу его, то бешенством, то отчаянием, заставляла его скитаться по всем местам и не оставаться ни где ни минуты; но теперь, близость отъезда, известность продолжительной разлуки, неизменная холодность Астольды, погасив последнюю искру надежды в сердце злополучнаго юноши, заместила ее лютостию тигра.. Евстафий вошел как всеразрушающая буря, в свою комнату, стремительно подошел к убежищу Пеколы; рванул дверцы шкапа, оторвал их...

С четверть часа стоял Евстафий, разсматривая безмолвно гадкаго идола. Чего не передумал он, чего не перечувствовал в эту четверть часа! Все случаи, в которых, казалось ему, видимо покровительствовал Пекола, ожили в памяти его: -- произшествие на охоте; его последствия; ласки, любовь Астольды, счастие неземное и наконец скоропостижная, безпричинная потеря всего и разлука надолго!.. "Пекола! если ты в самом деле что нибудь более, нежели истукан, возврати мне на одну минуту любовь Астольды! на одну только минуту! пусть я получу ея прощальный поцелуй, пусть она даст мне его, прижав меня к груди своей, пусть назовет, как называла третьяго дня... третьяго дня! о безчеловечная! сего дня она это забыла!..

* * *

Нет мук сильнее, как муки отверженной любви!... Твердость, гордость, ярость Евстафия исчезли; он горестно рыдал, стоя перед своим мнимым покровителем и тщетно искал в страшных глазах его того отблеска чувства, каким иногда он отвечал на жалобы юноши. Теперь эти глаза были тем, чем всегда должны были быть: -- двумя полушарами без чувства, без жизни, имеющими подобие глаз и более ничего.

Евстафий берет идола, прячет его, как когда-то на бале, в свой вылет, и с этим последним, отчаянным средством, идет еще раз к Астольде. Ему надобен один только ласковый взор! один поцелуй прежний! один призрак любви -- и он покорится своей участи! поедет в Вильно, останется там! будет жить воспоминаниями...

Евстафий берется за скобку двери Астольдиной спальни, легонько отворяет, видит что Графиня сидит одна, на коленях у нее спит маленькая Астольда; на столике перед нею стоит Распятие, лежит раскрытая книга; это молитвенник; Графиня читает в полголоса.

"Астольда!" сказал Евстафий робким голосом, подходя чтоб взять ея руку: "мол милая, обожаемая Астольда!" Он не мог кончить. Графиня вперила в него взор... Самая красота глаз ея сделалась страшна в это время! Евстафий затрепетал, но не от ужаса... нет, чувство сердца его в эту минуту не может быть описано... Он вышел, не говоря ни слова, притворил за собою дверь Графининой спальни; молча прошел все корридоры; тихо, без видимаго волнения вошел в свою комнату, подошел к шкапу -- Пекола был уже там; покойно взял его Евстафий и -- со всего размаха богатырской руки -- разбил на тысячу кусков о мраморный пол! одна только голова идола осталась цела и долго каталась у ног Евстафия, сверкая глазами; но юноша смотрел на эту новую сверхъестественность с холодным презрением и наконец, толкнув ногою уродливую голову, так что она укатилась далеко в угол, пошел готовиться к отъеЬзду.

* * *

"Сколько верховых лошадей прикажете отправить за вами, господин Евстафий?" "Десять; считая вместе с Кауни." -- "С Кауни?... но вряд ли он пойдет в этот счет; я думаю, вы не возмете его." -- "Почему?.." "Он что-то переменился, как мне показалось; не угодно ль вам взглянуть на него?" -- "Часа два тому как я видел его; он все одинаков."

"Теперь посмотрите; я сию минуту от него; Горило в отчаянии."

Как ни сильны были терзания души Евстафия, но намеки Францишка о чем-то неприятном на счет Кауни заставили его поспешно идти в конюшню своего любимца.

"Что такое с ним, Горило? где мой Кауни?"

"Вот он, господин Евстафий!"

"Как!!!" Изумление оковало язык молодаго человека. Перед ним стояла лошадь, довольно красивая и много похожая на Кауни, но не имеющая и тени той прелести, легкости, силы, красоты, гибкости, восхитительной стройности, строжайшаго размера всех членов; глаза его также велики и блестящи, но это не глаза Кауни -- они не мечут молний; в них нет смысла; они не говорят своему всаднику: -- "готов я! куда велишь лететь с тобою?..." Это Кауни -- красивый конь! но не Кауни -- верх совершенства!... Смотря на этаго, можно уже описывать его красоту, можно сказать: какия прекрасныя тонкия ноги! какая красивая маленькая голова!., как он величаво выгибает шею!... И всякой видит что это описание верно, что лошадь точно такова; но для того Кауни, котораго Евстафий видел за два часа перед этим, описаний не могло быть! Смешно было бы слышать, еслиб кто стал высчитывать или изображать словами красоты, для которых во все нет слов!... И так гдеж тот Кауни, краса и удивление целой Литвы?.. Это не он!... Кауни это и -- не Кауни вместе!

"Но чтож это такое, Рогачь? Что сделалось с моим конем? почему он -- не он?..."

Рогачь в эту минуту смотрел гораздо более дьяволом, нежели когда нибудь.

"Незнаю что уже вам сказать, господин Евстафий; но знаю, что за теперешним Кауни мой присмотр не нужен: мое дело кончено: я брался усмирить дикаго коня, довесть его до совершенства, ссылаюсь на вас что он был самим совершенством за час до вашего прихода теперешняго; вы это видели!... Более мне сказать вам нечего; о перемене вашего коня, я думаю, можно было ожидать!... но это не мое дело.... Угодно ли будет вам, господин Евстафий, походатайствовать у Графа, чтобы Его Сиятельство заплатил мне обещанное? Вы сами видите, что я уже не нужен вашему Кауни."

"Сколько тебе надобно?" "Граф знает, он сказал что заплатит все то, что я хочу, и утвердил эта своим словом."

"Францишек! кончи с ним пожалуйста. Ах, Кауни! мой прекрасный Кауни! что с тобою сделалось? что сделалось со мною самим!... что тебе еще надобно. Горило? я уже приказал Францишку разчесться с тобой! оставь меня."

"Сделайте для меня одолжение, господин Евстафий, отдайте Графу эту бумагу; здесь написана моя покорнейшая прозьба об исполнении Графскаго обещания и здесь же означено, чего именно желаю я за труды мои около опасного коня вашего, господин Евстафий."

"Сумазброд!" Сказав это Евстафий, взял запечатанное письмо Горилы и, отдавая его Францишку, приказал расчесться с странным конюшим.

"Какоеж будет приказание на счет Кауни? прикажете отправить его за вами?"

"Оставить дома."

* * *

Граф и Евстафий по закате солнца оставили замок; пан Воевода Иоахим Сендомирский ехал с ними вплоть до своего поместья и не утерпел чтоб не указать Графу того места, где вепрь был загнан и убит смелым Ольгердом.

Приехав в Вильно, Граф, в ожидании прибытия Астольды, знакомил своего приемыша с лучшими из своих приятелей, и с их помощью представил юношу великому Князю Литовскому, прося позволить ему служить в рядах храбрых Литвинов!..

Прекрасная наружность молодаго человека упреждала всех в его пользу; слухи о страшном его покровителе из детства -- Пеколе, стали распространяться в том круге, в котором Граф поместил его; но разумеется, что тут принимали их гораздо мягче, нежели в простом народе; дошли они и до Князя; но как Государь этот был очень наклонен принять христианскую веру, то сообразно чистому свету ея, отвергал всякое суеверие. Он сказал только шутя Графу: "воспитанник ваш, любезный Граф, как я слышал, имел очень страшныя игрушки в своем ребячестве?" Граф отвечал тем же тоном, сообразным тону вопроса; но далеко не с тем спокойствием, какое показывал наружно. -- При всяком напоминании о Пеколе, память его мучительно пробуждалась и представляла ему Гедвигу, ея смерть, предвещала скорое исполнение предсказания -- неминуемую гибель всего рода. Чтоб избавиться преследования этаго фантома, Граф, не смотря на преклонность лет, решился взять деятельное участие в объявленной войне с Поляками, и дожидался только приезда Астольды; чтоб распорядить все по ея совету.

По прошествии недели приехала и Графиня со всеми дочерьми. Евстафий увидел из окна как въезжали экипажи; обязанность его была бежать встретить Астольду, как мать свою; но после страшнаго взгляда, каким Астольда отвечала на его последнее, робкое воззвание к ея сердцу, после этаго взгляда, Евстафию легче было умереть, нежели приблизиться к Астольде. И так он остался у своего окна, спрятавшись так, чтоб выходящие из экипажей не могли его заметить. Он видел как выпархивали одна за другою его прелестныя сестрицы; видел как вынесли на руках маленькую Астольду; видел -- и затрепетал как преступник... видел величавую, прекрасную Графиню, которую Граф принял в свои объятия. Семейство, счастливое в эту минуту, шумно всходило на лестницу, и Евстафий слышал, что маленькая Астольда кричала: "папа, а гдеж Стасiо Гудишек?" Слышал также, что Граф говорил жене: "эту маленькую шалунью нельзя отвадить, чтоб она не звала так Евстафия.

* * *

Граф тотчас по приезде Графини объявил ей о своем намерении отправиться против врагов. "Это лучшее, милая жена, что я могу сделать в теперешних моих обстоятельствах; я буду сам руководствовать первыми шагами Евстафия на поприще славы; при моих глазах и под моим начальством заслужит он право на мое имя, титул и богатство; тогда и великий Князь Литовский охотнее даст свое согласие и гордое дворянство сделается зговорчивее, а ко всему этому и я, окруженный опасностями, при беспрерывной деятельности, избавлюсь, может быть, того внутренняго безпокойства, которое снова начало отравлять все мои занятия и действия."

Астольда одобрила намерение мужа и внутренно благодарила судьбу, что она так кстати подготовила эту ссору Литовцев с Поляками, чтоб удалить от нее Евстафия на несколько времени и даже на несколько лет; потому что, хотяб война кончилась в год, или и скорее, но вес Евстафию должно было оставаться в войске и достигать степени, которая оправдывала бы некоторым образом столь великое отличие, какое готовил ему Торгайло, признавая своим преемником, наследником и зятем.

* * *

Между тем, как в Вильно съезжались вельможи, витязи, паны, старые, молодые, бедные, богатые и всякой становился под хоругвь отечества, Воевода Иоахим Сендомирский и молодой Ольгерд, приехавшие вместе с Графинею Астольдою, мучили Евстафия безчеловечно, хотя и с самым лучшим намерением: Воевода знакомил его с такими же отчаянными охотниками, как сам, и всегда начинал и оканчивал разговор описанием охоты, на которой ужасный вепрь испугал Графинину лошадь и как что было за тем. Однакож, говорил он в заключение, виновник не миновал заслуженнаго наказания, рука сильнаго Ольгерда лишила его жизни.

Ольгерд был неразлучно с Евстафием, ввел его в лучшие дома, где были молодые люди одних с ними лет, которые знакомились с питомцем Торгайлы очень охотно, зная что у него сестры красавицы. -- "Что ты всегда один, Евстафий? спрашивал новый друг; для чего не проводишь время с сестрами. Вчера прекрасная Нарина с приметною грустно спрашивала меня: не знаю ль я от чего ты приходишь к ним только на одну минуту, пожелаешь отрывисто добраго дня и сей час уходишь?... Я извинял тебя сколько мог, твоим новым положением в свете; но признаюсь тебе, Евстафий, что обращение твое с семьею для меня совсем не понятно: ты не смотришь на сестер, (от которых по справедливости нельзя глаз отвесть), бегаешь от Графини и с Графом бываешь только тогда, когда он сам призовет тебя; непостижима такая холодность ко всему, что столь прекрасно и столь чувствительно: сестры твои вчера плакали, когда ты оттолкнул маленькую Астольду и ушел; третьяго дня, Графиня тяжело вздохнула и долго смотрела на ту дверь, в которую ты выбежал как только увидел что она входит в комнату; о Графе уже нечего и говорить, он слишком тверд, чтоб дать заметить постороннему какую нибудь невзгоду домашнюю, однакож такому вседневному гостю и другу дома, как я, можно догадаться, что сердце его неспокойно. Еслиб ты слышал голос, каким говорить он: "где сын мой? где мой Евстафий? позовите ко мне моего Стасiо." Ах, Евстафий! я браню тогда тебя от полноты души моей."

Иногда Ольгерд тащил его насильно в комнаты девиц Торгайло: "да полно тебе хмуриться, дикарь; пойдем к твоим ангелам," говорил он, охватывая одною рукою богатырский стан юнаго Евстафия, а другою отворяя дверь ведущую в комнаты, где жили девицы. Юноша легко освобождался от руки Ольгерда и, представя в извинение какое нибудь ничтожное занятие, поспешно уходил.

За обедом, где необходимо все уже были вместе, Евстафий садился так, что глаза его и случайно не могли встретиться с глазами Графини, и хотя душа его была добычею мук невыносимых, но оживленный и острый разговор его с гостьми Графа не позволял иметь на счет этот ни малейшаго подозрения. Один только Ольгерд с удивлением и сожалением замечал в прекрасных глазах своего товарища черную тучу злощастия, угрожающую, повидимому, всему близкому к нему.

Настали первые дни весны; когорты или дружины воинов выступили в поле. Пока собирались с разных мест войска, Граф спешил привесть в порядок дела по хозяйству, чтоб в отсутствие его ни что не могло безпокоить Астольды. Евстафий же в продолжение этих распоряжений, неотлучно находился при той дружине, в которую был помещен и ни на одну секунду не появлялся на глаза Графини.

В один вечер, довольно уже поздо, Граф, разсматривая разныя донесения и отчеты своих управителей нашел между ними запечатанное письмо. Надпись была на его имя. Он распечатал. Было написано:

"Конюший Горило -- Рогачь, принимает смелость напомнить сиятельному Графу Яннуарию Торгайле о заплате за присмотр и усмирение Кауни. Граф обязался честным словом дать все, чегоб я ни потребовал. Я требую того, от чего откажется Евстафий -- воспитанник ваш."

"Вот еще новое сумазбродство!" Граф бросил письмо в сторону и стал опять просматривал счеты; однакож он скоро взял опять письмо; какое-то беспокойство не позволяло ему считать этого вздором, как было ему показалось сначала. "От чего мог бы отказаться Евстафий?.. это загадка!.. об чем намекает этот дурак?..

Обратя внимание свое на такую маловажную тварь, как конюший, гордый вельможа вспомнил, что он никогда еще не видал его в лице; поневоле обдумывая столь незначительныя обстоятельства, Граф начал припоминать все случаи, при которых являлся на сцену Кауни, и всегда казалось ему, что конюший принимал такое положение, которое скрывало его лице от одного только Графа.

В раздумье ходил по комнате несколько встревоженный Граф и незнал разыскивать ли эту непонятную прозьбу или оставить ее до случайной развязки, а в ожидании -- приказать удовлетворить его деньгами. Впрочем Граф не мог дать себе отчета в желании, какое овладело им: непременно увидеть страннаго человека, назначившаго такую загадочную плату за труды свои. "Надобно взглянуть на него", сказал наконец Граф, подходя к дверям. Но Граф еще не дошел до них, как они уже растворились и вошел Францишек.

"Кстати ты пришел; что значит эта прозьба Евстафиева конюшаго? знал ты об ней?"

"Нет, Ваше Сиятельство."

"Он никогда не говорил тебе или Труглинскому, чего хочет за свой присмотр за конем Евстафия?"

"Чего именно -- никогда не сказывал; но всегда загадочно; говорил что цена, им назначаемая слишком велика, что он боится сказать об ней, но что меньше ему нельзя взять. Когда мы требовала положительнаго ответа, он повторял опять, что ни как не решится сказать; но когда Ваше Сиятельство, осматривая лошадей перед охотою, назначенною быть на другой день рождения Графиня, изволили сказать, что соглашаетесь дать плату, какую он сам назначить, и что как бы она ни была велика, вы даете слово заплатить; тогда уже он не говорил более ни слова об ней. Я иногда спрашивал шутя: "сколько тысяч червонцев располагается он запросить за свои труды?" И всегда получал в ответ: "в свое время узнаете."

"Странно! откуда он?"

"Из одной вашей деревни, не помню которой, что построены на новом месте и еще до сего времени называются по номерам."

"Ты сам отыскал его?"

"Нет; он пришел к Труглинскому и добровольно предложил свои услуги господину Евстафию для присмотра за конем, с которым ни кому уже не под силу было ладить."

"А он усмирил его?"

"Ваше Сиятельство видели сами, не только усмирил совершенно, но еще придал ему что-то такое, чего ни как не льзя выразить. Не доставало слов для похвал этаго коня."

"Послать ко мне этого чудака?"

"Его нет здесь, Сиятельный Граф."

"Где ж он?"

"Остался в замке; но он сказал что пойдет домой, потому что служба его кончилась."

"Но как же так скоро?"

"Господин Евстафий не взял с собою Кауни, потому что он как-то непостижимо в один час переменился и, потеряв всю чудесность своей красоты, сделался обыкновенною красивою лошадью, но уже совсем не тем Кауни, котораго нарочно приезжали смотреть как чудо. Эта перемена была причиною, что Рогачь сказав: "служба моя кончена; я свое дело сделал; за этим конем мой присмотр не нужен" -- отправился в свою хату и более уже не выходил; по крайности ни кто из нас не видал его."

"Но как же прозьба его нашлась между отчетами моих управителей, кто положил ее сюда?"

"Это Ваше Сиятельство, то же что-то не понятное. Горило при мне отдел свое письмо Господину Евстафию, от него оно перешло ко мне с приказанием расчитаться и удовольствовать конюшаго; но как я не смел открыть письма надписаннаго на имя ваше, то и положил его в шкатулку, где хранятся у меня деньги, отпускаемыя Вашим Сиятельством на содержание лошадей; а как сумма эта очень значительна, то Ваше Сиятельство не удивитесь, если скажу, что и шкатулка моя хранится за многими замками и в самом отдаленном и тайном месте. Прозьбу Горилы я считал каким нибудь сумазбродством и никогда не подумал бы запрятать ее так далеко, если б она не была надписана на ваше имя; но тут, я уже не мог пренебрегать ею и по неволе должен был беречь до случая представить ее Вашему Сиятельству... "Все это хорошо, прервал Граф, но почему ж я нашел ее, и то случайно между счетами, которые присланы мне моими управителями?"

"Не знаю Ваше Сиятельство! Я только что хотел вам доложить об ней и для этого пошел доставать ее из шкатулки; но ее там уже не было... Признаюсь, что я ужасно испугался, думал пропали и деньги, но оне, слава Богу, целы, цел замок и все в порядке, а проклятаго письма не стало."

"Горило переселенец?"

"Переселенец, Ваше Сиятельство,"

"Стар?"

"Средних лет."

"Наружность его?"

"Очень неприятна и -- страшна,"

"Страшна?" Граф смутился, однакож скоро оправился, "Чтож в ней страшнаго?"

"Необычайная чернота лица, кровью налитые глаза и два возвышения по сторонам лба делают его похожим на злаго духа и наводят ужас на всякаго, кто смотрит на него попристальнее, а особливо ночью... Ах!... Ваше Сиятельство! вам дурно!..."

Граф был бледен как мертвый; однакож он остановил Францишка, который хотел было бежать за Графинею. "Это ничего; думаю, что я долго занимался; подай мне стакан с водою, вот на окне." С четверть часа прошло в молчании. Наконец Граф опять начал спрашивать, с приметным однакож замешательством; ему странно казалось самому, что дает столько важности безумной прозьбе глупаго крестьянина. "Ты говоришь, что Горило средних лет? как примерно? лет... сколько ты полагаешь ему лет?"

Хотя нрав Торгайлы много укротился в сравнении с прежним, но никогда однакож не входил он ни в какую короткость с своими людьми; и если шутил изредка, так это было только над стариком Клутницким. И так Францишек, не постигая что заставляет Графа делать такие подробные распросы о наружности и летах ничтожнаго конюшаго, и какая надобность толковать столько времени о предмете, во все не заслуживающем этаго, отвечал как будто с каким-то недоумением:

"Мне он казался лет около сорока."

Граф видимо успокоился. "И мастер он смотреть за лошадьми? умеет выражать, усмирять их?"

"Мастер единственный, неподражаемый, Ваше Сиятельство! наш славный Кауни был живым доказательством его чуднаго искусства."

"Не случалось тебе видеть, когда он управляется с конем, как он принимается за это?"

Боже мой! что с ним? думал Францишек, что он разговорился об этом вздоре! -- однакож отвечал немедленно:

"Способ его усмирять бешенаго коня очень странен; я сам не видал; но мне разсказывал Труглинский, что Кауни притих и сделался кроток от того только, что Горило положили руку на хребет его... Ах, Боже мой!... Ах ваше Сиятельство! что с вами? Боже мой! Графиня, Графиня!..." Францишек метался то к дверям, то опять к Графу... Яннуарий, при последних словах разсказа, отчаянно всплеснул руками, воскликнул: "теперь я погиб!" и упал в кресла без движения. Астольда, дети, Ольгерд, даже сам Евстафий прибежали, окружили Графа, и их ласки, слезы, попечения, успокоили несколько сильную и никому неведомую тревогу души его.

* * *

Наступила полночь. Францишек давно уже поскакал в замок Графа, чтоб Горилу-Рогача, живаго или мертваго, привесть в Вильно. Дети Графа все заснули, всякая на своем месте, исключая маленькой Астольды, которая всякой вечер засыпала у матери на коленях. Ольгерд, сделавшийся, против желания Евстафия, неразлучным его спутником и даже будущим сподвижником, потому что определился в одну с ним дружину, сидел теперь в комнате его, разговаривая очень весело об ожидающих их битвах.

Граф близ Астольды перебирал задумчиво светлорусыми кудрями маленькой дочери, сидящей на ея коленях.

"Полно, милый Яннуарий! успокойся! оставь мысли, неприличныя тебе, как воину и христианину! Благородному ли Торгайле опасаться безсильных чар какого нибудь глупаго чародея?... Войди в себя, любезный супруг! рассмотри все это очами разума, прибегни к Богу, если уж в самом деле фантомы твоих мыслей принимают формы вещественныя; употреби все, чтоб только выдти из этаго непостижимаго уныния!"

"О Астольда! это он! это заклятый враг мой чудовищный Воймир! страшный чернокнижник!.. повесть моего преступления, раскаяния и угрызения совести была столь мучительна для меня, что я уже и не упомянул обстоятельства, которое часто тревожило дух мой, если приходило на память; я разсказывал тебе, что происки и хитрости Воймира, которыми старался он завладеть моим богатством и званием, казались мне, не только не опасны, но и очень смешны; я всегда думал, что скорее он будет у меня конюхом, нежели заступит мое место в ряду Литовских дворян. Это предположение или уверенность, я имел безразсудство высказать ему в глаза, со всею надменностию вельможи, знатнаго и богатаго. Воймир был труслив, но ярость овладела им в эту минуту! Он стал передо мною, глаза его засверкали, волосы поднялись и голос сделался громовым: "когда я буду у тебя конюхом, тогда ты дашь мне плату за труды мои такую, которую и за обладание престолом заплатить было б слишком дорого!.. постарайся не забыть этого, Торгайло!" Буйный и неукротимый, я не обратил ни какого внимания на пророческий тон его угрозы, язвительно осмеял его гневную выходку и скоро совсем забыл об ней. Но теперь, когда необычайная прозьба Горилы заставила меня несколько подробнее осведомиться об нем, я узнал от Францишка такия обстоятельства, который не оставляют ни какого сомнения, чтоб это не был сам Воймир. Его эти два природныя возвышения по сторонам лба; его налитыя кровью, как у дикаго кабана, глаза; его цвет лица ефиопский; его сатанинское уменье и способ укрощать бешеных лошадей; он довел его до совершенства после женидьбы своей на жидовке. Об этом разсказывали как о необыкновенном чуде..."

"Я слышала все это, мой добрый Яннуарий; но как до сего времени имела всегда тебя, образцем моего способа видеть вещи и судить о них, то и считала все эти слухи вздором, разсеваемым простым народом, который, по невежеству своему во всяком поступки, сколько нибудь необыкновенном, видит и хочет видеть непременно что либо чудесное, приписывает его чародейству, власти злаго духа и разсказывает с прибавлениями, до нелепости искаженными."

"Все твои доводы, милая жена, исполнены ума и совершенно справедливы! Я стыжусь сам своего страхи; но тем не менее уверен, что это Воймир, и предчувствие ужасов леденит душу мою."

"Но ведь Францишек говорил тебе, что Горило средних лет; а Воймир, ты сам разсказывал, старее тебя, и так ему должно быть шестьдесят семь; это возраст преклонный, а не средний, вот уже и есть несообразность думать, что Горило и . Воймир один человек. Сверх этаго неужели родственник твой выучился этой глубокой и таинственной науке, то есть кабалистике, для того только, чтоб преобразоваться в твоего конюха?"

"Увы, Астольда! страшусь я, что на все твои вопросы участь моя даст тебе кровавые ответы!"

Астольда замолчала. Мрачныя предчувствия Графа давно уже сообщились и ей. Безплодныя усилия ея победить их и разсеять грусть мужа, уничтожились последними его слонами. Супруги сидели в безмолвии, положа руки свои, держащия одна другую, на мягкия, шелковистыя кудри спящей малютки. Казалось, они считали присутствие этого дитяти защитою от бедствия их ожидавшаго.

Перед разсветом возвратился Францишек с известием, что Рогача в замке нет и в деревне то же нет, что на распросы его отвечали: что хотя и был один из переселенцев этаго имени и почти такой наружности, но что он умер вскоре по переезде своем в имение Графа, и что вся его семья тотчас же по смерти его возвратилась в прежния места своего жительства. Донесение Францишка заключилось разсказом, ужаснувшим чувствительную Астольду до того, что она лишилась чувств. "Кауни издох самым страшным и необыкновенным образом. За четверть часа до смерти своей, он зачал неистово ржать; за несколько секунд возвратилась ему вся неописанность красоты его, нисколько секунд это был прежний Кауни; но вдруг все жилы его вздулись, ржание до невыносимости сделалось ужасным; в нем слышались как будто вопли; он делал скачки, на которые не льзя было смотреть без смертельнаго ужаса; все убежало, все скрылось!... Несчастный Кауни с корчами и ревом испустил дух и в туж секунду на место красиваго коня увидели мы безобразную глыбу, ни на что не похожую... Тут было все и не было ни чего! не льзя было назвать что -- вот это глаза, ноги, голова, уши, однакож видно было, что безобразные наросты, их заместившие, имели что-то схожее с ними. Я видел все это своими глазами и до сих пор еще не могу опомниться ни от страха, ни от удивления! Чудовищный труп лежит и теперь; ни кто не смеет подойти к нему... Страх быстро расходится по народу, сбираются толпами на графский двор, смотрят с ужасом, теснятся, жмутся один к другому, отступают, прячутся за плечо один другаго и наконец стремглав бегут домой... Я так и оставил, что люди толпами шли смотреть злополучнаго Кауни и толпами же с ужасом убегали обратно."

Граф вынужден был ехать сам обратно в замок, чтоб властию своею прекратить опасныя сходбища крестьян к страшному трупу коня.

Удивление и ужас Графа были почти более, нежели ужас и удивление толпы, его окружавшей. Они видели только необычайность, жертву злобы нечистаго духа: но Граф предугадывал, что это имеет связь с бедствиями, ему предназначенными, и не сомневался, что служит началом и предвестием их.

И на этот раз одни только верные служители Графа исполнили страшную обязанность зарыть искаженнаго Кауни в землю на том же месте, где он лежал; одни только: Францишек, Тодеуш, Труглинский и даже престарелый Клутницкий, засыпали землею яму, в которую свалили эту огромную, черную глыбу, за неделю до того бывшую прекрасным конем.

* * *

Целый год Граф и Евстафий подвизались против врагов своей отчизны. К удивленно всех оба они, не смотря на большое различие лет и опытности, не уступали один другому ни в личной храбрости, ни в искусных распоряжениях. Граф был неутомим, как юноша; Евстафий дальновиден, как опытный полководец. Хотя место, им занимаемое, требовало более исполнительности, нежели распоряжений; однакож, если они случались, то были делаемы с прозорливостию и соображением, удивлявшим даже и старых воинов. Обязанность Графа, состоявшая в том чтоб повелевать и распоряжать, не мешала ему летать вихрем впереди своих дружин и рукою, не ослабшею еще от лет, поражать врагов так, что павшие от его меча не вставали уже более.

Но ни опасности, ни труды, ни ежедневная близость смерти, ни безпрерывная деятельность, не могли изгнать ни на минуту из мыслей Графа образа умирающей Гедвиги. -- Он снова сделался неразлучным его спутником; также и угрозы Воймира. Глаза его видели безпрестанно милую девицу, на век заснувшую.. Ему казалось, что голова ея все еще лежит на его плече. Слух поражался безпрерывно словами: ты дашь мне плату, которую и за обладание престолом былоб слишком дорого дать.

Евстафий то же имел своего спутника. Он мешал ему жить, не давал дышать, терзал душу, мутил разум, воспламенял кровь и заставлял -- не искать смерти но -- желать ее другому и именно своему благодетелю!... Спутник этот был -- голова Пеколы. Евстафий нашел ее в своих вещах; и хотя с ужасом и омерзением выкинул за окно, однакож как только надобно было ему что доставать, всегда рука его находила прежде всего эту уродливую голову. Наконец он перестал ее выбрасывать; оставил в покое, но все, что было ему нужно, приказывал доставать воину, при нем находившемуся (Граф не взял с собою ни кого из людей; вернейшим из них поручено было смотрение за замком и прислуга для Астольды, а другим не доверял Граф, опасаясь болтанья их на счет произшествий в замке). Воин всегда безпрепятственно доставал и обратно прятал, что требовалось; жилистая рука его никогда не сталкивалась с головою страшного Пеколы, постоянною обитательницею Евстафиева чемодана.

Предосторожность Евстафия не послужила ни к чему. Правда, что красивая белая рука юноши, не хватала более гадкую голову своей бывшей игрушки, но тем не менее она была с ним неразлучна: всякую ночь являлась она ему во сне, сверкала на него глазами кровавыми и горящими как раскаленный уголь, и рядом с нею Евстафий видел Астольду то лежащую на руках его, как в день охоты когда унес их Кауни; то сидящую в своей комнате и отдающую в его волю белую, прелестную руку; то встречался томный взор ея, то слышался тихий, нежный шопот: она называла его своим милым Евстафием! то чувствовал он трепетанье сердца ея близ своего, то теплое дыхание ея разливалось по его лицу; то румяныя уста жгли поцелуем его щеку... Всю ночь изображения эти менялись и следовали безпрерывно одно за другим, всю ночь Евстафий переходил от восторга к ужасу, от ужаса к восторгу; потому что пред всеми этими рисунками его прошедшаго счастия безпрерывно каталась адская голова, сверкала глазами и усмехалась так, что Евстафия обливал холодный пот. За минуту до пробуждения все исчезало: Астольда изменялась, взгляд ея блистал гневом и укоризною, как в тот раз, после котораго Евстафий не смотрел уже более в глаза ея. Этот взгляд приводил в трепет юношу, возвращал ему сущность его бедствия и он просыпаясь слышал, что ему шептал на ухо хриплый голос: "здравствуй Евстафий, сын мой и ни чей более!... твой отец всегда с тобою!"

Неудивительно, что после такой ночи, днем Евстафий бросался в величайший пыл битвы, бросался на копья, мечи, встречал их грудью; но они притуплялись, ломались коснувшись ее! Евстафий выходил невредим из всякаго сражения и, ища спасения от взгляда Астольды и голоса Пеколы, находил славу, лавры, похвалы и почести. Его считали храбрейшим воином из всех дружин Литовских. Не было уже сомнения, что великий Князь их охотно утвердит его приемником имени Торгайлы, разумеется тогда, когда он сделается его зятем; и хотя зависть еще шипела в сердце кой-кого из вельмож, но не смела уже шипеть слишком громко.

Дни Евстафия были посвящены славе, ночи -- ужасам, восторгам, воспоминаниям и наконец страшным помышлениям о возможности скорой смерти Графа!... Всякую ночь постоянно жаркой поцелуй Астольды жег кровь его; гневный взгляд пронзал сердце и голос Пеколы, зовущей его сыном, приводил в ужас, ярость и отчаяние!...

* * *

В одно утро мера терпения юноши переполнилась; все доброе оставило его; решимость на всякое злодеяние заняла все его сердце... оно горело огнем адским... рука его ищет и в секунду находит голову Пеколы; он вынимает ее, ругательно смотрит на нее: "и так ты отец мне, дьявол! хорошо! будь по твоему!... нет, правда, по моему; я сам назвался твоим сыном! пусть будет так!... но за чем же, батюшка, другой отец мешает счастию вашего сына? за чем эта леденеющая уже масса перехватывает огненные поцелуи моей Астольды? разве настоящий отец мой так упорно за мною следующий, не может остаться один властелином моей участи? Мы видим тысячи мечей и копий всякой день!..." Евстафий бросил голову на пол и отвернулся от нее с презрением: "мерзкий сатана годится только на зло: любовь Астольды была не его дело! дивная красота моего незабвеннаго Кауни тоже не от него ! нет! пролкятый урод способен делать только такое зло, которое уже для всех и со всех сторон зло!... О Астольда! Астольда!.. поцелуи твоих прелестных, свежих уст!... отдай мне их, адская голова проклятаго отца! отдай на один только день и я с тобою, всюду с тобою во всю остальную жизнь мою!"

"Тебе легко будет взять их самому." Раздалось близ дверей Евстафия и вошел Граф.

"Доблестный сын мой, любезный мой Евстафий! военачальники наши посылают к великому Князю известие о благополучном и славном для нас окончании войны; все единодушно назначили тебя этим вестником, как храбрейшаго из храбрых, поезжай немедленно, сын мой, и будь также вестником счастия, в семье нашей -- передай матери твоей поцелуи отца. В след за тобою отправлюсь и я, не прежде однакож получения ответа на донесение нашего полководца. Прости, сын мой! Спеши исполнить лестное для тебя поручение."

Граф ушел. Евстафий за год до этого, может быть, изумился бы такому чудному стечению обстоятельства, которыя, как казалось, доставляли ему то, о чем он только что просил деревянную голову кумира. Да, за год было бы чему удивиться, но теперь! теперь ни что уже не удивляет Евстафия! "Благодарю! говорит он, обратя глаза свои в ту сторону, куда бросил голову Пеколы: благодарю! ты в самом деле добрый отец! теперь я не сомневаюсь, что ты все доставляешь мне."

Молодой человек отправился в Вильно ни мало не заботясь припрятать голову страшилища; он был уверен, что она уляжется сама в его чемодан. Что-то говорило ему, что дни счастия и восторгов снова настанут для него. Передай поцелуи! твердил он сам себе; легко будет взять самому!... верно, верно я буду счастлив по прежнему! Астольда выкупит взгляд свой тьмою нежных ласк, этих ласк, за которыя я готов отдать не только жизнь свою, но и душу.

* * *

Астольда в продолжение целаго года, пока муж ея и воспитанник пожинали лавры на полях чести, жила в Вильно. Замок ея окруженный двенадцатью деревнями без имени, остался пуст; никто не хотел жить в нем. Напуганным крестьянам слышалось, что в полночь раздавался там погребальный звон, и они говорили один другому: "это Гудишек! его мучит злой Пекола!"

Иногда Клутницкий, с двумя верными сотрудниками своими, Тодеушем и Францишком, уступая убеждению Графини, а еще более своему неизменному усердию, приезжал в опустевший замок, чтоб привесть в порядок все, что имело в этом нужду. Они отворяли все окна, чтоб освежить внутренний воздух комнат; стирали пыль с мебелей, вытрясали богатые ковры и, пробыв тут до вечера, снова все запирали и уезжали, не дожидаясь пока ночь застигнет их в месте, "полном дьявольщины," как говорил Клутницкий; одна только Евстафиева половина оставалась всегда неосмотренною, как потому, что была заперта, своим обитателем, увезшим с собою ключи, так и потому, что Клутницкий ни для чего в свете не решался и близко подойти к ней. На все прозьбы Тодеуша, позволить осмотреть те комнаты, и на его замечания что необходимо надобно отворить их, хоть для того, чтоб впустить свежаго воздуха, отвечал: "что будет то будет, добрый Тодеуш, а проклятая дверь никогда не отворится моею рукою, ни твоею также, с моего согласия; сатана живет там; это его жилище! тяжело дышать близь этой двери! нет, нет Тодеуш! пусть отворит ее та рука, которая затворила!"

* * *

Со времени Графскаго бала прошло более полутора года. Прекрасная Нарина, старшая дочь Торгайлы, разцвела как величавая лилия... но она цвела уединенно. Все знаменитое юношество Литовское было на полях битвы и только по слуху знало какая драгоценность блистает в стенах замка Торгайлы. Окончание войны давало волю юному воображению их рисовать картины самыя восхитительныя: "райския наслаждения ожидают нас, говорили они друг другу." "Что за восторг летать в мазурке с дивною Нариною!... Она, говорят, лучше матери!" "Вряд ли это возможно!" "Ах, правда, правда! нельзя быть лучше прелестной Астольды!" "Чудная женщина! во всем чудная! Что например подумать о ея неизменяющейся молодости?" "Не настоящее ль это очарование!"

"Разумеется! в этом уже ни кто и не сомневается. Чей замок стоит на заколдованном месте, тот должен испытывать какия нибудь и последствия такой выгодной оседлости."

"Как нельзя более выгодной! всегдашняя молодость и дивная красота; такия последствия очень приятны и очень желательны для всякаго!"

"Конец дело венчает. Что-то будет далее? ну, как Астольда состареется в один день? и кто нам поручится, что Нарина не подурнеет в две секунды, как смертный грех?"

"А нам что до этаго? пока молода прекрасная Графиня -- угождай ей! целуй полу ея платья, подавай стул; провожай в костел и на прогулку. Пока прелестна юная Нарина -- летай с нею в мазурке, носи цветы ея у груди своей и говори ей в полголоса, что она царица всего ее окружающаго. Но когда одна состареется, а другая подурнеет, так разве мало в Вильне молодых и прекрасных?"

"Равных им нет и не может быть! к томуж я видел Нарину когда они только что приехали к нам и...

"Ну что "и?" отдал ей сердце?... хотел бы жениться на ней? поздо! Ее назначают Евстафию, и надобно признаться что он по всему, как достойный жених ея, так достойный и приемник Графскаго имени! Низкая зависть неприлична нам и мы должны отдать справедливость Евстафию. Он красивейший и неустрашимейший из наших героев!"

"Но ведь неустрашимейший и красивейший мог бы и непонравиться, так тогда почемуж не предложить себя на место его?"

"Я очень бы желал, чтоб он не понравился; но, кажется, это не возможно! самое самолюбие признается, что он прекраснейший юноша в целом государстве."

"Ну там увидим! на нашей стороне перевес тот, что мы новы для Нарины, а с Евстафием она росла вместе."

"Не забывайте также и Ольгерда, товарищи, эту тень Евстафия, сестрица если не достанется братцу, то достанется другу его."

"Перестань зловещий Авгур! на этот раз ты обманулся; Евстафий столько же друг Ольгерду, сколько и каждому из нас. Друг! Евстафий друг!.. мальчик этот смел и хорош собой; но сердце и душа у него дьявольския, он никого и ничего не любит."

"Вот как решил! а прекрасная маменька! величавая Астольда! разве забыл охоту на другой день имянин?"

Не один из молодых витязей вздохнул, вспомня как Астольда была зброшена с седла прямо на руки Евстафияя, котораго Кауни в туж секунду и умчал вместе с нею из вида их.

* * *

"Гудишек! Гудишек! мой Стасiо Гудишек!! кричала маленькая Астольда, бросаясь в руки Евстафия; Ах, маменька! иди скорее! вот наш Стасiо приехал, вот мой Гудишек! посмотри, мама, как он хорош! точно цветок!" Дитя обнимало шею Евстафия обеими руками и целуя безпрестанно его глаза, губы, щеки, повторяло: "Гудишек! мой миленький Гудишек! Стасiо!"

Астольда, с ясным, безмятежным взором, подала руку молодому человеку, приблизила его к себе и нежно поцеловала его алыя уста.

Хотя пламень любви Евстафия был не тот пламень, который мы знаем, видим и сравниваем с ним наши чувства, здесь, на поверхности земной! Его пламень был частица огня преисподняго, никогда негаснущаго; но юноша столько уже понимал теперь приличие, что не прижал Астольды к груди своей! не назвал милою, обожаемою Астольдою! прошедшаго как будто не бывало. Он дал себе клятву никогда не входить в ея спальню, никогда не возобновлять сцен минувшаго счастия; но изступленный поклялся также что Астольда будет принадлежать ему законно: "я буду обладать тобою, прекрасная Графиня! ты будешь моя! хотяб для этаго нужно было разгромить всю Литву, не только одну седую голову, которая так не во время заслоняет от меня твою очаровательную красоту."

"Супруг ваш, Графиня Астольда, сделал мне поручение; не знаю позволите ли мне исполнить его?"

"Какое ж это поручение, что для исполнения его нужно мое позволение?"

"Граф поручил мне передать все его поцелуи."

"То есть отец твой поручил тебе передать его поцелуи твоей матери! тут не для чего просить позволения, ни называть меня Графинею Астольдою, сын мой."

Евстафий прильнул огненными устами к розовым устам Астольды. Поручение исполнено; Евстафий взял опять на руки маленькую Астольду, на одну он посадил ее, другого обнял юную Нарину и попрося у Графини позволения удалиться, пошел с ними в сопровождении других сестер в комнаты, ему назначенныя.

* * *

"Не дивлюсь пристрастию Графа Торгайлы к его воспитаннику: молодой герой, настоящий полубог! так говорил Великий Князь Литовский, смотря в след Евстафию, летевшему, как бурный вихрь, на статном коне своем. Само воображение не может представить ничего так прекраснаго! не правда ли Сендомирский?"

"Совершенная правда, Государь!"

"Рождение его, как я слышал, покрыто неизвестностию?"

"Говорят так: Торгайло привез Евстафия с собою, когда возвратился из своего продолжительнаго странствия по чужим землям, -- и всегда избегал всяких объяснений об этом предмете."

"В таком случае последуем и мы его придиру, любезный Сендомирский. Надобно уважить тайну стараго Торгайлы."

Молодые придворные стороною намекнули о странных слухах на счет того, что Евстафий от детства находится под покровительством Пеколы. Государь обратил это в шутку, говоря что тем лучше для Евстафия, если у него воспитателем богатый вельможа, а дядькою страшный подземный бог; с таким человеком не худо жить в ладах, господа; и я подам вам пример: Торгайло просил утвердить Евстафия приемником имени и титула его в тот день, в который он обручится с его дочерью. Я непременно положил исполнить эту прозьбу и очень благодарен судьбе, что столь великую награду пришлось отдать храбрейшему воину в целом войске; без этаго обстоятельства мне было бы несколько трудно угодить и старому Графу и грозному Пеколе.

Придворные сказали, что воля и пример их государя были всегда для них законом самым священным, и что они все находят очень приличным для юноши с такими великими совершенствами, какими отличается Евстафий, быть одним из знатнейших и богатейших магнатов края Литовскаго.

Князь, опасавшийся несколько гордости и строптивости своих дворян, был обрадован и приятно удивлен скорым их согласием с его волею. Разговор обратился на дочерей Графа Торгайлы.

"Которую ж из них назначает он быть женою Евстафия? спрашивал Князь стараго Сендомирскаго; кажется ты, любезный мой Воевода, сосед его по имению и верно часто бываешь у него. Правда ли что все его дочери редкия красавицы? Я видел одну только, старшую; но она уступает в красоте своей матери."

"Кто ей не уступает, Государь! такой красавицы земля Литовская никогда еще не имела! но если б Астольда могла еще лет десять остаться такою как теперь, то мы увидели бы ее побежденную красотою ея дочери, теперь еще четырех летняго ребенка; это дитя будет уже истинное чудо когда выростет, и ее-то Граф назначает в жену своему воспитаннику."

"Наш добрый Торгайло всю свою жизнь делает одне странности!"

Этою сентенциею князя кончился разговор.

* * *

По замирении Литвы с Польшею, Граф остался жить в Вильне. Различнаго рода занятия, сношения с двором, воспитание дочерей, распоряжения по значительной степени, занимаемой им в войске изглаживали мало по малу внутреннее безпокойство его. Все прошедшее казалось ему то печальным, то страшным сном, давно минувшим; Евстафия любил он теперь еще боле, если можно так сказать, нежели прежде. Тогда любовь его к прекрасному ребенку была соединена с мучительным чувством виновной совести, сожаления, раскаяния; всех тех мук, какия разрывали душу его при виде черт, напоминавших ему его Гедвигу и то, что она от него погибла. Время, переменяя дитя в юношу изменяло и сходство его с несчастною Аграновскою. Хотя оно оставалось еще в главных чертах лица, но не носило уже на себе того отпечатка невинности и кротости, которые были главною прелестью лица Гедвиги.

Красавец -- богатырь был предметом удивления всех, кто знал его. Не смотря на гордость свою, благородное юношество Литовское невольно признавало, что соединение столь великих доблестей с столь необычайною красотою делает Евстафия первым между ними и что сравняться с ним нет ни какой ни возможности, ни надежды.

Между тем юноша, предмет любви, зависти, удивления и гордости, -- горел, снедался огнем страстной, ни на секунду неугасавшей любви к Астольде; вся душа его, все помыслы были заняты безпрестанно возрастающим желанием получить ее в свою власть.

Евстафий потерял уже и самую тень добродетелей. Ум его работал так, что голова Пеколы сверкала глазами от радости. Все планы, составляемые Евстафием, были достойны его покровителя -- сатаны. О смерти Графа, естественной или нет, он помышлял как о событии желанном и радостном. Гибель юнаго и прелестнаго семейства, казалась ему веселым пиром! "Я бы очень рад был, думал он, еслиб добрый Пекола мой подготовил какой нибудь счастливый случай, который разорвал бы все эти цепи, связывающая мою Астольду! оне только удерживают ее упасть в мои объятия и признать своим обладателем... Но чегоб то ни стоило, прекрасная Торгайло, а ты будешь моя! тебе не кого будет любить кроме меня. все твои опоры упадут и ты сама первая будешь рада, что я один останусь тем, на кого ты должна будешь опереться."

Адская лава огненной страсти, клокотавшая в душе Евстафия, не мешала ему сохранять все наружное приличие, налагаемое на него отношениями его к Астольде и Графу. Всякой, кто видел его подходящаго к Графине чтоб дать ей сыновний поцелуй, ни как не подозревал, что ощущения сердечныя молодаго человека, в эту минуту, были ни чем не лучше ощущений тигра, готоваго броситься на свою добычу. Это уже был не тот Евстафий, который таял нежностию, прижимая уста свои к розовым устам прелестной Графини! не тот, который пил блаженство в пылающих любовию глазах Астольды! нет! далеко не тот! теперешний Евстафий ознакомился уже с пролитием крови! целый год занимался этим! для него не новое видеть предсмертныя муки людей! мысли его об этом предмет страшно проникать и страшно описывать! Каждое утро, вместо того, чтоб вознесть мысль свою к Богу, он думает: "и сего дня отец, дай мне силы не изменить себе!" К какому ж отцу взывает он? и в чем не изменит себе?

И так Евстафий, соблюдая строжайшее приличие, всякое утро, в присутствии самаго Графа, дает Астольде поцелуй утренняго поздравления или приветствия! Кто бы посмотрел на благородную и величавую осанку юноши, на эту восхитительно -- прелестную голову, так мило сближавшуюся к голове Астольды, никогда б не поверил, что под этим светлым лаком всего прекраснаго кроется густой мрак злодеяния, постоянно обдумываемаго.

* * *

Близится день рождения Астольды; Граф располагается праздновать его в своем замке на пустыре. Так называла он его шутя, с первых дней его заложения. В этот же день отпразднуется совершеннолетие и обручение Евстафия, и в этот же, объявится ему, что он утвержден в титуле и имени Торгайлы и также в качестве наследника его; и наконец в тот же самый день дается название двенадцати деревням, окружающим замок и принадлежащим ему; и тогда же все они подарятся Астольде и дочерям ее. Для празднования всех этих событий, Граф назначил целый месяц.

Снова ожил замок. Снова засуетился старый Клутницкий, говоря поминутно: "что будет, то будет, а праздник зададим на славу! чертям не удержаться как начнет греметь музыка по всем местам и целый месяц!"

Новый герб, гораздо богаче и блистательнее перваго, был утвержден над фасадом замка, при радостных восклицаниях всех служителей Графа; для этаго случая им сделали богатое угощение на дворе замка. Конюшни снова наполнились отличными верьховыми лошадьми; Труглинский гордо расхаживал между ними и отдавал приказания конюхам. Четвероногие красавцы весело ржали и прыгали, бреча серебряными цепьми, которыми украшены были их недоуздки вместо повода. Один только Ротвольд стоял повеся голову, и позолоченая цепь его не шевельнулась. Иногда он тихо подымал красивую морду свою и, жалобно заржав, клал ее на широкое окно своей конюшни. Под этим окном рос высокой репейник, так высокой, что рост его превосходил далеко, рост человека он рос густо и качался беспрестанно! безпрестанно, ни на минуту не останавливаясь; от этаго движения издавался звук, наводивший грусть на того, кому случалось проходить мимо. Тут был зарыт Кауни. Репейник, покрывший это место, противостоял не только времени и стихиям, но также и усилиям человека... Если упрямое растение скашивали, оно вырастало в одну ночь и по прежнему качалось и жаловалось! Если его вырывали с корнем, вырванное засыхало, а могила Кауни покрывалась еще гуще новым репейником, и тот качался сильнее и звуки были жалобнее. Оставили в покое репейник, но хотели перевесть Ротвольда в другую конюшню; достигли этаго с трудом, но тотчас же возвратили его на прежнее место: он зачал так жалобно и громко ржать, не переставая ни на минуту, что ни кто не имел духа ни слышать, ни переносить этаго, и его отвели опять в его конюшню; здесь бедный конь от утра до вечера смотрит на качающийся репейник и изредка ржет печально и тихо.

* * *

Снова шум! снова блеск! снова музыка гремит! снова горит солнцем пышный замок! нет ни где малейшаго уголка темнаго или печальнаго, исключая однакож места, где качается высокой репейник. Тут только мгла, которую тысячи светильников не могут разогнать! и близ нее, стоит теперь Евстафий; мрачно, как ночь, прекрасное лице его! Воспоминания рисуют ему прошедшее: -- его покойное, безмятежное детство, исполненную радостей юность! чувства кротости, веселия невиннаго, любви сыновней... на веки угасшия в душе его!... Он сожалеет о потере этаго невозвратимаго счастья, но при одной мысли отдать за возврат минувшаго свое теперешнее чувство -- содрагается! видеть в Астольде -- мать, не хочет он за обладание целым светом! однакож могила добраго коня, в первый раз им увиденная, как магнитом влечет его к себе. Он остается подле нее, хотя близится уже час, в который Граф назначил объявить всем гостям своим утверждение великаго Князя Литовскаго, делающее Евстафия приемником его имени, титула и богатства.

"Кауни! мой прекрасный Кауни! не иметь уже мне коня, подобнаго тебе!... Не все ль дары твои, таинственный и ужасный отец, так прочны будут, как был этот! кто поручится мне, что я не потеряю в одно мгновение силу, юность, красоту! Кто поручится, что Астольда, эта красавица не земная, не превратилась уже в гадкую старуху!... Ведь ты бог зла, чудовищный отец! тебе наши бедствия -- забава."

Евстафий раздвинул не много высокой репейник и прислушивался к его безпрерывному жалобному гулу; казалось ему, что по средине растений кто-то скрывается и хриплым шопотом зовет его: "господин Евстафий!" Изумленный молодой человек наклонился внутрь густаго репейника; в его чаще он мог только разсмотреть два, как разкаленный уголь, глаза; они смотрели на него в выражением злобы и насмешки. "Кто ты? за чем тут спрятался?" Делая эти вопросы, Евстафий не переставал всматриваться в предмет, поселившийся в репейнике, и наконец ясно увидел огромную голову своего родителя. Евстафий ни сколько не удивился и не смутился; он ожидал что будет далее. "Войдите сюда, господин Евстафий, прохрипела голова, мне нельзя показаться на этот яркий свет."

Удивляясь несколько, что голова Пеколы так церемонно величает его господином Евстафием, юноша вошел в средину высоких репьев. Мрак еще более сгустился тогда, однакож не помешал молодому человеку увидеть, что предмет, почитаемый им за голову Пеколы, был ни кто иной как Горило-Рогачь.

"Что ты делаешь тут? за чем спрятался?" спрашивал Евстафий, разсматривал с изумлением своего бывшаго конюшаго, и находя что он как две капли воды стал похож на его благодетеля и отца -- грознаго Пеколу.

"Я дожидался вас, потому что был уверен в вашем приходе к могиле Кауни; а спрятался для того, что меня давно уже ищут по приказанию Графа; -- богатому вельможе не хочется заплатить по условию... Но время дорого, господин Евстафий, мне некогда разсказывать вам всего, однакож я имею в виду сделать вам добро и его кроме меня никто сделать не может. Я знаю что вам надобно; чего вы сильнее всего желаете и только колеблетесь употребить то средство, которое одно может привести вас к цели... Вы достигнете ее завтра, если поступите как я вам назначу." Евстафий слушал с тайным ужасом и радостью, от которой однакож замирало его сердце: цель его была обладание Астольдою; препятствием -- жизнь Графа. Как узнал это Горило? и как поможет успеть?

"Граф, стал говорить Рогачь, притягивая к себе ближе смутившагося юношу, Граф назначил для объявления вашего новаго достоинства и прочих семейных разпоряжений своих час полуночи!.. Этот счастливый час был благоприятен настоящему владетелю места, где построен замок Торгайлы и как нарочно -- всегда и все начинания гордаго вельможи замышлялись в этот час и следовательно были под властию и управлением главнаго господина. Выслушайтеж меня внимательно и если сделаете по моему наставлению, Астольда будет ваша!"

Евстафий вздрогнул от отвращения. "Возможноль! такой скаред, ничтожный конюший, смеет произносить имя знатной госпожи и первой красавицы, и еще так свободно!"

"Да! Астольды! повторил Рогачь, как будто отвечая на мысль Евстафия. -- Ее ведь вы добиваетесь? слушайте же: теперь половина двенадцатаго, вас уже ищут везде; ровно в двенадцать, при звуке труб и литавров, при радостных восклицаниях, Граф объявит вас своим приемником, наследником и Графом Торгайлою; в этуж самую секунду он сделает вам предложение... не мое дело какой будет ваш ответ на его предложение, но только с окончанием его подайте Графу вот это письмо и -- препятствия к обладанию Астольдою изчезнут в одну секунду."

Евстафий смотрел на письмо: "как оно опять перешло к тебе?"

Отвечать было не кому; Горилы не было уже в репейнике; а на дворе и в садах раздавалось несколько голосов, зовущих Евстафия.

* * *

С нежным восторгом смотрела Теодора на величаваго Евстафия; во всем блеске красоты и юности стоял ея богатырь, окруженный многочисленною толпою вельмож, витязей, прелестных дам, очаровательных девиц. "Посмотри, Тодеуш! посмотри! с кем сравнять его!... слов недостает! что за рост! что за стан! что за осанка!... настоящей царь!... лучше нежели царь!... человек ли он?... люди не бывают так уже через чур хороши, что даже не найдешь и слов разсказать! и это мой воспитанник! я выкормила его! взрастила!..."

"Замолчи жена! послушаем что говорит Граф; видишь ли? он подносит ему свой герб и Княжескую грамоту... Посмотри как он принимает... хоть бы и царю принять так свою корону!"

Теодора положила руку на рот своего мужа, чтоб прекратить его замечания. В зале царствовала глубокая тишина: торжественный час настал! час благопоприятный, как говорил Рогачь, настоящему владетелю того места, где построен замок Торгайлы.

"Милый мой Евстафий, сын, данный мне волею провидения! утеха и подпора старости моей! прими дар моего имени, титула и богатсва, дар утвержденный волею нашего Государя! не столько снизхождение к моим прозьбам, сколько желание достойно наградить безпримерное геройство твое, заставили его согласиться и утвердить тебя в качестве и звании Графа Торгайлы с полным правом наследовать все мое имение."

Вельможи теснились к Евстафию, желая высказать ему их пышныя и надутыя поздравления, полныя лести и лишенныя всякой искренности; но Граф остановил их движением руки. "И это еще не все, любезный сын, -- чтоб ты принадлежал мне по всем связям смертных, я избираю тебя зятем своим. Намерение мое было выдать за тебя меньшую дочь мою Астольду, я полагал ее прекраснейшею из всех; но она еще дитя, будущее известно одному Богу! Ты теперь вступаешь в возраст любви и так предлагаю тебе выбрать в жену ту из дочерей моих, которой сердце твое отдает более преимущества. Капеллан замка обручит вас и мы отпразднуем вашу помолвку вместе с возведением тебя на степень высшаго дворянства. Говори, любезный сын, которая из них будет подругою и спутницею жизни твоей?" Граф показывал рукою на прелестную группу юных девиц, дочерей своих.

Без малейшаго замешательства, неколеблясь ни секунды, берет Евстафий подносимый ему герб и грамоту, но не с покорностию, не с лгобовию сыновнею благодарит он Графа за этот дар -- напротив он принял его как должное, и с выражением лица и взора, возвратившим бедному Графу в одну секунду воспомивания и ощущения его многолетних бедствий, стал говорить. -- Слушая его, вельможи и витязи, старцы и юноши, девицы и дамы невольно отступили.

"Принимаю с благодарности, любезный отец, дар вашего имени и имущества; я буду достоин его; но от втораго дара вашего отказываюсь решительно и навсегда! дочерей ваших я привык считать сестрами, и сердце мое не имеет и не будет иметь к ним чувств любовника и мужа; однако же, в качестве приемника вашего имени, я исполню все обязанности брата. Теперь, батюшка, позвольте мне, в новом моем звании, быть ходатаем за одного просителя." Говоря это, Евстафий подал письмо Горилы.

Казалось, Граф увидел призрак смерти. Лице его покрылось бледностию, члены дрожали; он держал роковое письмо, котораго не мог не узнать -- и глухой стон его наводил ужас на все тьмочисленное собрание, его окружавшее... Наконец он воскликнул голосом жесточайшаго отчаяния: "Евстафий! ты отвергаешь дочерей моих! и ты, о верх злополучия! отдаешь мне это письмо!"

"Да, Граф! да, почтенный родственник мой! я пришел за моею собственностью; дворянин слово свое должен здержать."

Все с ужасом оглянулись туда, откуда неслись эти слова, сказанныя громовым голосом, и все узнали чудовищнаго Воймира. Евстафий узнал только Горилу-Рогача.

Все взволновалось; все вдруг зачали осыпать Графа упреками: "Как, Граф! вы осмелились пригласить в наше общество гнуснаго жида!"

"Вы не постыдились открыть двери дома вашего злобному волшебнику!"

"Проклятому кабалистику -- ученику дьявола!"

"И вы смели ввести его в среду ваших гостей!"

"Как вы смели! как вы решились так оскорбить нас!"

"За кого вы принимаете нас!"

"Вы безсовестный человек, Граф!"

"Чтоб не сказать более, я уезжаю!"

"Вы безчестите себя, Граф!"

"Вы мараете имя Торгайлов!"

"Только седины ваши спасают вас от наших мечей."

"И вы христианин! лучше было бы остаться верным своим богам, чем поступать за одно с дьяволом!"

"Страшно и безчестно оставаться долее! едем! едем!"

Все общество бросилось к дверям и в две минуты залы опустили; на дворе слышалась страшная суматоха; наскоро запрягали лошадей в экипажи; поспешно выезжали, и менее нежели в четверть часа, мертвая тишина воцарилась в замке в котором было столько шуму, радости блеску, столько планов, надежд!... все исчезло, все затихло, все разрушилось!

* * *

В огромной раззолоченной зале, пышно убранной, ослепительно освещенной, сидел Граф в мертвенном оцепенении, устремя на Воймира глаза, в которых рисовался ужас, смертный испуг и безотрадное отчаяние. Воймир стоял перед ним наступя ногою на герб, который был поднесен Евстафию. В зале не было никого: гости, люди, жена, дети и Евстафий исчезли в один миг.

"И так, Граф, пришло время к расплате!.. Я был вашим конюшим, как вы некогда пророчествовали мне; а вы за эту должность дадите мне ту плату, которую я то же предрекал вам!.. честное слово Литовскаго магната должно быть здержано: дочери ваши принадлежат мне: Евстафий, преемник имени вашего, отказался от них. Ободритесь же Граф и посмотрите беде вашей смело в глаза! Вы попрали ногами кумир грознаго Пеколы; поругались богами своей земли; презрели завещание вашего деда!.. Но вот герб ваш под моими ногами! и вот послушайте прощальный вопль дочерей ваших: они идут туда где я давно их ожидал... Предсказание збылось -- имя ваше погаснет!"

Воймир исчез или ушел, несчастный Граф этаго не видал: слух его поражали жалобные голоса дочерей, которыя призывала то его, то Астольду; маленькая дочь кричала пронзительно: "Стасiо! Стасiо, Гудишек! отними меня! скорее отними! Стасiо! Стасiо!." Голос малютки затих последний.

Муки ада были ни что в сравнении с муками, какими терзалось сердце Графа! Силы оставили его! тщетно хотел он звать на помощь; голос замер в груди его. Он влачился от двери к двери, тогда как тут надобна была быстрота стрелы; он слышал жалобы, плачь, всхлипывания дочерей своих, слышал как они говорили: отец наш! любезный отец! Граф Яннуарий! помилуйте нас! защитите! за что вы нас отсылаете?.. батюшка, простите! что мы зделали!.. о Боже! Боже! посмотрите, батюшка, какое чудовище ведет нас! отнимите, ради Бога отнимите! Плачь и жалобы становились от часу слабее и затихали в отдалении; а несчастный Граф ходил тихим шагом по обширным залам пышнаго замка; ухватясь руками за седые волосы свои, он повторял шопотом: "дети мои! дети мои!.. Астольда! Етстафий! Спасите их, для имени Божия спасите!.."

Когда вопли затихли совсем, Граф упал. На другой день он пришел в чувство, но не в разсудок. Ум его помутился на всегда. Воевода Иоахим Сендомирский, приехавший было ссориться с ним за приглашение к торжеству проклятаго жида -- кабалистика, нашел беднаго Графа уныло бродящаго по всему дому; безумный взгляд его пронзил жалостию сердце старика Сендомирскаго. "Что это у вас сделалось?" спрашивал он Клутницкаго.

"Ах, вельможный пан Воевода, что будет, то будет, а лучше бы нам было умереть всем, вчера по утру, чем дожить до такой беды!" Старый Клутницкий никогда не плакал, а теперь слезы градом скатывались на его седыя усы.

"Где ж Графиня, дети, новый Граф ваш? зачем они не при нем как можно оставлять его одного!"

"Неволя оставила! Не знаю где Графиня и Евстафий; но бедныя девицы уведены сатаною, как полным хозяином этаго места!.. Сердце разрывалось смотреть на них: оне шли, быстро шли за огромным чудовищем, и, казалось, добровольно; потому что он не дотрогивался до них, однако ж их горький плачь, призывы на помощь, мольбы, упрашивания, показывали что они влекутся силою, которой не могут противится."

"Чтож вы не отняли?"

"Не могли! мы все стояли тут и плакали на -- взрыд; но с места здвинулись тогда только, как жалобы и рыдания бедных девиц затихли в отдалении. Тогда мы все опрометью кинулись вон из замка, но нигде уже ничего не видно и не слышно было; светил только месяц в высоте, а в поле ни что не шелохнуло и не шевельнулось. Воротясь мы нашли замок совершенно пустым. Один Граф лежал распростершись на полу; Графини и Евстафия не нашли ни где; многочисленная прислуга их также вся пропала без вести. Одни только мы, давние, коренные слуги Графа Торгайлы, остались при нем: я, Тодеуш с женою, Францишек, и Труглинский; последний воет теперь над телом Рогвольда, который в эту ночь издох близь бугра, под которым лежит Кауни.

* * *

Граф жил еще целый год после ужасной ночи, но никогда не приходил в разсудок. Все дни, с утра и до вечера, бродил он по комнатам, точно теми же тихими шагами, какими шел на помощь к увлекаемым детям своим; он безпрестанно хватал себя за седые волосы и до последняго часа жизни в глазах его изображался тот ужас, который объял его при отказе Евстафия и появлении Воймира.

Страшное произшествие разнеслось всюду. Имение Графа было отдано под присмотр, в ожидании пока объяснится участь детей его или Евстафия.

Разбирая бумаги, касающияся до счетов, отчетов, приказаний, распоряжения, нашли между ними повеление Графа, подписанное его кровью, по крайности так в нем было сказано: кровью моею скрепляю непременное приказание, чтоб все мои двенадцать деревень назывались в память Евстафия: " Гудишками."

Повеление это относилось к его управителям и было писано рукою самаго Графа. Подивились несколько как странному названию, Графом придуманному, так и той торжественности, с которою оно было сделано; но как это никому не лежало близко к сердцу, то объявили это приказание главному управителю его деревень, предоставя ему привесть в исполнение или оставить без внимания, то есть отдали в полную волю его назвать деревни сообразно желанию Торгайлы -- Гудишками, или оставить их при номерах как прежде. Крестьяне, узнавшие о таком необыкновенном имени, назначенном их селениям, сначала всхлопотались было, говоря: "нас соседи засмеют! что это? -- Гудишки! да еще и все двенадцать; но мало по малу привыкли; а как их ни кто не принуждал называть непременно Гудишками своих деревень, то и кончили тем, что стали добровольно сами звать их этим именем.

Лет через шесть по смерти Графа пронесся слух, что Астольда приоршею в том кляшторе, в стенах котораго покоится прах Гедвиги; что дочери ея все с нею и все посвятили себя жизни монашеской, исключая меньшой Астольды.

Воймир найден мертвым в самой чаще того репейника, который рос на могиле Кауни; но в то же время говорили, что он живет, то в Кракове, то в Сендомире, то в Вильне; иногда видели его в том лесу, который примыкает к ограде кляштора Гедвиги и Астольды. Все утверждали, что он безпрестанно занимается кабалистическими выкладками и что надеется получить имение Графа и его имя за какую-то великую выслугу своему отечеству.

О Евстафии совсм ни чего не было слышно тоже лет шесть, но после начали много разказывать о каком-то молодом и прекрасном Литвине находящемся в войсках Польских, приписывали ему великую храбрость, дивную красоту и что-то сатанинское во взгляде, ухватках и поступках; последние назывались просто -- черными злодеяниями. Слушая эти разсказы, а особливо описание наружности молодаго витязя, многие полагали, что это должен быть Евстафий. Справедливы или нет были эти догадки, неизвестно, но только Евстафий никогда уже не появлялся в Литве.

Замок Графа, ни кем не обитаемый и охраняемый только тем ужасом, какой наводил он на всю окрестность, стоял долго пуст и уединен: ни что не расло и не цвело вокруг его. Крестьяне окопали деревни свои рвом и загородили тыном от стороны замка, чтоб не видать его; поля, прилегавшия к его садам, снова опустели и земля зачахла. Время разрушало его с каждым годом более и уже в последствии дети младшей Астольды, вышедшей за Шамбеляна М***, вступили снова во владение имением Торгайлы и из развалин пышнаго замка построили просто большой господский дом, в котором жили, когда приезжали посмотреть на сельское хозяйство, что было очень ненадолго, месяца на два; остальное время года жили они в Вильне.

Наконец и дети Астольды, дочери Графа Торгайлы, состарились, умерли; деревни достались в разныя руки; Господский дом развалился, срыт, место очищено, вспахано, засеяно; и там, где день и ночь качался высокой репейник, теперь волнуется золотистая рожь; обширных садов нет следа; на месте их болота, поросшия мелким кустарником. Существование замка Торгайлы и все произшествия давно изгладились из памяти народной; теперешние Литвины, если спросить их, отвечают с глупо-безпечным видом: "а Бог знает, что пане, що тут когдась было! говорят люди, що жила якась мара оттам, где теперь болото".

Клутникий оставался при старике Торгайле до смерти и умер сам через месяц после него. Тодеуш с Теодорою переселились к Седомирским и жили у него до конца своей жизни. Францишек нашел место при конюшнях великаго князя Литовскаго. Труглинский с помощнию крестьян, стащив труп Ротвольда, зарыл его близ своей хижины и никогда уже не ходил к репейнику, говоря что проклятое тело чародея, там найденное, обезчестило могилу благороднаго коня.

Прошли века; все изгладилось и с земли и из памяти, но остались деревни и при них их название. Нет сомнения, что они имеют и другое, потому что слишком затруднительно было бы для многих распоряжений, чтобы двенадцать деревень носили одно и тоже название; но жители упорно зовут их Гудишками; и одно поколение передает другому это имя, не заботясь и не доискиваясь, когда, как, для чего и почему оно дано им. Одни только жиды-арендаторы, и то умные, хранят это произшествие в своей памяти и увеселяют или пугают путешественника разсказом о всех ужасах корчмы больнаго Литвина.

Конец четвертой и последней части

Источник текста: Гудишки. Роман в четырех частях. Сочинение Александрова. Санкт-Петербург: Тип. Штаба отдельного корпуса внутренней стражи, 1839.