Произшествию этому минуло три года; три года прошло с того дня, как Граф, шутя объявил себя покровителем Евстафиевой игрушки и защитил ее от неизбежнаго ауто-да-фе.

Время, все отнимающее и все разрушающее, в отношении к Графу, действовало иначе; у него оно все улучшивало и все ему дарило; благополучие домашняго быта Графа Торгайлы вошло даже в пословицу: счастлив как Торгайло! Говорили о том, чье счастие хотели описать одним словом и в совершенстве. И в самом деле -- чего не доставало Графу? необозримые поля его владений не знали неурожая; не смели прикоснутся, ни зверь, ни мор; в обширных садах его, деревья гнулись под тяжестию плодов и все, что другие прятали в теплицах от суроваго климата Литвы, у него росло, цвело, давало плод на открытом воздухе и почти без присмотра! даже в доме, между людьми и неодушевленными предметами, все носило на себе какой-то отпечаток прочнаго, ни в чем не изменяемаго счастия! Люди всегда были здоровы, не старелись, не ослабевали, не ленились и все что ни делали, -- делали хорошо; ни что не портилось, не ломалось, не носилось; фарфор и хрусталь были также прочны как сталь и железо; даже нарочно нельзя было разбить стакана. Евстафий, когда был еще лет шести, часто для забавы, бросал какую нибудь красивую хрустальную вещицу со всего размаху на пол: хрупкая вещь прыгала, звенела и -- оставалась целою! Атласы не мшились; бархаты не линяли; позолота не сходила; лак не тускнел, одним словом все, как в замке, так и около замка, было точно так же ново, свежо и красиво, как и в первый день переселения в него Графа Яннуария Торгайлы.

Одиннадцать дочерей Графа были, как говорится, одна другой лучше: оне цвели красотою и блистали талантами; кто видел юных Графинь Торгайло всех вместе, думал видит сонм Ангелов; кто слышал их поющих, или видел танцующих, тот не думал уже ничего; тот мог только восхищаться и молчать, потому что не доставало слов для похвал.

Прекрасный юноша Евстафий был величествен, как царь; миловиден как бог любви; статен и горделив, как Апполон; сердце его было нежно; нрав кроток; поступки благородны и хотя ему было только четырнадцать лет, но рост и сила его далеко превышали рост и силу, свойственныя этому возрасту. Граф часто называл его в шутку: "дитя-богатырь"; и точно юный Евстафий был почти исполинскаго роста и силы необычайной.

Но всего непостижимее; всего удивительнее между особами, составлявшими семейство Графа, была сама Графиня Астольда: ей уже около тридцати лет; это казалось бы уже годы не первой юности; однакож не было ни какого вероятия, дать ей этот возраст; во все тринадцать лет ея супружества с Графом, красота ея только развивалась, но не зрела; приходила в совершенство, но только в то, в которое приходит красота четырнадцатилетней девочки, когда она достигает восьмнадцати летняго возраста, -- она получает больший блеск, не теряя ничего, из очаровательных прелестей детства.

И так Графиня Астольда считалась не только самою прекрасною в кругу знатных дам Литовских, но также и самою молодою. Где ни появлялась красавица Торгайло, везде взоры всех были устремлены на нея одну; мущины, старые и молодые смотрели на нее с восторгом и удивлением; женщины с завистию, злобою и тоже с удивлением, потому что, при самом недоброжелательном розыске, с каким разсматривали они это нежное, прекрасное лице, не могли однакож открыть на нем малейшаго признака того, что ей скоро минет тридцать лет; напротив все, до малейшей черты, дышало самою свежею юностью, как будто роза, только что распустившаяся. Экзамен этот красоте Графиня Торгайло повторялся в каждом собрании и всегда оканчивался заключением, что Графине известны средства, не совсем невинныя, сохранять свежесть, нежность и вообще весь вид восемнадцатилетней юности; что каждая из них казалась бы также молодою и прекрасною, еслиб, подобно ей, употребляла пособия искуства, а может быть и чародейства! Это последнее замечание делали те, которые по преклонности лет, предчувствовали уже близость окончательнаго расчета с природою.

* * *

Одинадцати лет был Евстафий, когда прибежал просить защиты Графа своему другу Пеколе; теперь ему четырнадцать; привезли его годовым; и так ровно тринадцать лет минуло приезду Графа в корчму больнаго Литвина. Кто бы узнал теперь гордаго Торгайлу! Графа Яннуария Торгайлу, вспыльчиваго, бешенаго, стремительнаго, нетерпеливаго; готоваго, как говорил когда-то Иоахим, послать пулю чтоб догнать и остановить его? нет уже примет, что он был когда нибудь похож на это; теперь это олицетворенное добродушие! лице его дышет кротостию и ласкою! время поступает и с ним также бежливо как и с его прекрасною Графинею; оно пролетает мимо, не задевая его крылом своим. Яннуарию далеко за шестьдесят, но всякой, видя его в первый раз, хотяб то даже и вместе с Астольдою, думает что Графу не более сорока: волосы его не седы, а прекрасные глаза, высокой рост, благородный вид, величавый стан и поступь, показывают, что он был, в свое время, одним из первых красавцев и что теперь блистательное юношество края Литовскаго, не имеет пред ним другаго преимущества, как только одну молодость.

При таких превосходных качествах физических и моральных и при несметном богатстве Графа Торгайлы, не удивительно было, что его любили все и не завидовал ни кто: Граф радушно делился своими избытками с теми, кто имел в них нужду, потому что щитал низостью и преступлением оставлять безчисленные доходы свои лежать в кладовых без пользы ближнему; не заграждал никому дороги к почестям и богатствам потому, что не был жаден и что имел того и другаго самую большую меру; не ревновал жены, не осуждал ее на грустное уединение, потому что был умен и благородно-доверчив; не мешал прелестной Графине своей блистать в обществах и кружить все головы своею дивною красотою, потому что столько же был уверен в своих достоинствах, сколько и в ея добродетели: и в самом деле: кто равен Графу Торгайле? кого можно предпочесть ему? на кого обратит гордая Астольда черное око свое, не увидя в туж секунду всего превосходства знаменитаго супруга своего над всяким?

И так семейное счастие и мирный быт домашний Графа Торгайлы не нарушались ни каким горестным событием в продолжение целых тридцати лет.

Дом его был всегда полон гостьми, которые не знали чему более дивиться и чему давать преимущество? великолепию ли замка, ласковости приема, радушию и веселости Графа, миловидности детей его, пышности и сытности стола, чарующей музыке или наконец красоте самой хозяйки, восхитительной Графини Астольды Торгайло?

* * *

Граф и Графиня, окруженные всегда лучшим обществом Виленским, жили большую часть года в своем богатом замке и только месяца на три уезжали, иногда в Вильно, иногда в Варшаву. В продолжение трех лет, которые прошли от последняго случая с Пеколою и до дня рождения Астольды, о враждебном кумире мало было слуху; Тодеуш старался забыть о нем; Евстафий ничем не напоминал; Клутницкий, который из труса просто сделался трусом величайшим, никогда не подходил к той части дома, где были комнаты Евстафия, говоря что при взгляде на эти комнаты, он чувствует, по замиранию сердца своего, что в них кроется злой дух. Теодора Стольниковска разделяла с ним это мнение и часто убеждала мужа осмотреть все уголки комнат Евстафиевых, и ежели страшный маленький урод где нибудь запрятан, вытащить его и бросить в огонь; и хотя Тодеуш всегда отвечал на это не слишком обязательно, а именно называя жену: "глупою бабою"; но внутренно думал одинаково с нею и Клутницким, потому что хотя смелый дух его не слабел и храброе сердце не замирало при взгляде на горницу Евстафия, однакож он чувствовал какую-то неведомую тоску, какую-то тревогу душевную, когда по своей обязанности -- дядьки, входил в комнату Евстафия и что всего удивительнее, что это расположение к боязни усиливалось, если сам Евстафий находился в комнате. Впрочем молодый шалун не давал ему изгладиться и сам; хотя с летами он становился разсудительнее, но все-таки случалось иногда платить дань незрелости своего возраста; увлекаясь резвостию, Евстафий не мог иногда удержаться, чтоб не употребить в дело странной способности, данной, ему природою, -- подражать всему, что только отзывается каким нибудь образом в природе: -- он пел соловьем, малиновкою, дроздом; жужжал пчелою; шумел рощею; завывал бурею, плескал и журчал ручьем; -- посреди веселаго сонма юных Графинь Торгайло. Но с любезным дядькою Тодеушем; мамушкою Теодорою; маршалком Клутницким, и почтенным Яном Труглинским, шутки Евстафия были не так приятны и безвредны! Ему очень было весело сказать Клутницкому: "нет вельможный пане! на целые восемь миль нет другаго жилья!" точь в точь, тем голосом, каким говорил несчастный Рокочь в последнюю ночь жизни своей и при этом -- устремить на мертвеющаго маршалка, тот же самый остолбенелый взор, о котором одно воспоминание оледеняло его ужасом; также не смотря на легкия укоры совести, не пропускал случая прогудеть погребальным колоколом в отдаленности темнаго корридора, если видел, что его почтенная мамушка идет по нем одна; любил также посверкать глазами секунды две перед Тодеушем, и в это время миловидное лице юноши, не теряя красоты своей, принимало дивное сходство с гадким Пеколою и заставляло беднаго дядьку трепетать от ужаса; последствиями этих шалостей Евстафий забавлялся несколько дней сряду; он хохотал от всего сердца, слушая как маршалек клялся душею отца своего, что проклятый язычник Рокочь не дает ему покоя, и от времени до времени приходит к нему из ада говорить, что у него нет другаго жилья и леденить кровь его своим страшным, тусклым, помертвелым взором! Но юноше становилось стыдно и жаль, когда он слышал жалобы Теодоры, что у ней изныло сердце от страха, что она не спит ночи; что погребальныя процессии тянутся мимо кровати ея и что какой-то зловещий гул колокола безпрестанно гудит в ушах ея. Тодеуш обыкновенно молчал, но его пасмурный вид и подавленный вздох показывали, что и он не менее их встревожен таким непостижимым, сверхъестественным слиянием вида, голоса и взора своего питомца с видом, голосом и взором всякаго, кого только вздумается ему представить.

* * *

В один вечер, напуганные более обыкновеннаго, -- всякой тем, что ему было всего страшнее, собрались они все в комнате управителя. Маршалек хотя дрожал, как лист, однакож видя, -- что к нему пришли, как в место самое безопасное; что Теодора с довольною еще приятностию расположилась в его больших креслах; что Тодеуш смотрит на него с участием и каким то родом уважения; и что Ян Труглинский в почтительной позитуре стоит у дверей, испрашивал умоляющим взором позволения остаться на этом месте; -- ободрился, поднял голову, окинул взором трех собеседников своих и опершись важно на спинку своего канапе; стал говорить: -- что будет, то будет, любезные друзья, но о таких ужасах надобно сказать Графу; и это ваше дело пан Тодеуш; такая дьявольщина, какая у нас в замке час от часу более разыгрывается, непохожа уже на детския шалости! я говорил и прежде, что мы наехали на гнездо дьяволов! и чему быть доброму!.... Граф природный Литвин в детсве своем кланялся болванам, после сам же всех их перетопил в реке, пережег в огне; и на старости вздумал приехать отдаться им в когти! Не будет добра! Как ни сильна молитва христианская, но не надобно вызывать на бой злаго духа! не надобно искушать милосердия Божия, воспитывая отродье сатаны, как собственнаго сына! Я всегда говорил, говорю и буду говорить, что Евстафия подсунул нашему Графу ни кто иной, как злой дух!" Маршалек замолчал, но видя что ни кто еще, по его мнению, не успокоился духом столько, чтобы вступить в разговор, начал опять: -- "не унывайте друзья! завтра все кончится; вы Тодеуш, по обязанности вашей, постарайтесь внушить Графу, как опасно держать мальчика с такими адскими способностями среди своего семейства, тем более, что оно любит его до чрезвычайности." -- "Это правда, сказала Теодора, я сама вижу как эти невинныя творения бегают за ним; карабкаются к нему на колени, обнимают, цалуют и называют своим милым Стасем -- гудишком!кончится это бедою!....

"Ужасной ребенок! я теперь еще не могу поверить, ни слуху, ни глазам своим! Ну, Литвин, да и только, Литвин; Рокочь стоит передо мною; трясется от робости, смотрит мутными глазами и говорит тихим, хриплым голосом: "нет, вельможный пане, нигде жилья другаго" и когда ужас заставил меня призывать на помощь Святыню, тогда вплоть подле меня раздался хохот Евстафия, и я увидел, что это точно он с своею смазливою рожицею стоит на том самом месте, на котором за секунду стоял, -- клянусь в этом душею и честью, -- стоял покойный Рокочь!"-- "Я тоже, вот полчаса тому назад, шла от Графини в свою горницу и была уже на половине этого длиннаго корридора, который ведет мимо лакейских и девичьих и который всегда так хорошо освещен; вдруг свечи в фонарях погасли, как будто их всех задуло ветром и в туж секунду раздался такой страшный гул погребальнаго звона, что я уже думала видеть гроб, проносимый близ самой головы моей! я вскрикнула, ноги мои подкосились и я готова была потерять и память и разсудок, как вдруг Евстафий очутился близ меня со свечею в руках; на лице его видно было сожаление и испуг; он помог мне встать, обнимал и спрашивал: "что с тобою, милая мамушка? не ушиблась ли ты? для чего ты ходишь без свечи по корридору? что это значит, что он не освещен? кто погасил свечи?" Я смотрела на него с ужасом и ничего не отвечала; он опечалился и стал просить, чтоб я не сердилась: "прости милая мамушка я ведь легонько раза два только прозвонил; да я же и не знал, что в корридоре нет свеч; думал что светло и ты не испугаешься!" -- "Сколько притворства! сколько лукавства! посмотреть на него послушать! так это самый кроткий и самый прелестный ребенок!..... что из него будет далее?..."

Пусть бы он был резов, как только может быть резов мальчик, но от чего шалости его переходят границы, назначенныя нам природою и возможностью человека? от чего имеют они такте несомненные признаки сношений его с какою-то чародейственною силою!..... может быть несчастный юноша и сам не знает, что служит орудием...." Тодеуш не кончил, изменился в лице и поспешно пересел на диван ближе к маршалку, посматривая на окно и стараясь скрыть какой-то новый страх, вдруг им овладевший.

* * *

Было уже далеко за полночь, сон клонил четверых собеседников: они охотно пошли бы на свои постели, но ни кому не хотелось первому тронуться с места; толстый Маршалек не решался подать сигнала к ретираде потому, что ему надобно было оставить Труглинскаго при себе, а как это сделать, не дав заметить, что боится остаться один? Особливо теперь, когда и сам храбрый Тодеуш пришел к нему -- отъявленному трусу -- как будто под защиту!... Как сказать супружеской чете, что пора им удалиться?... Молчание воцарилось. Маршалек закрыл глаза, склонил голову на грудь и прислушивался не собираются ли гости его домой; но как чрез четверть часа притворной дремоты, ни какой шелест в комнате не показывал, что бы кто нибудь в ней встал, пошевелился или вышел, то Клутницкий принужден был как будто проснуться и опять открыть глаза; первое на что упал взор его, была Теодора, спокойно и со всем непритворно дремлющая в его бархатных креслах; Тодеуш сидел почти вплоть близ него, и казалось во все не замечал такого фамилиарнаго зближения: взор его неподвижно устремлен был на окно; Труглинский стоял по прежнему у двери и все в одинаковой позитуре, как статуя; он смотрел пристально на Тодеуша, и лице его выражало попеременно то страх, то любопытство, то какое-то странное, с силою удерживаемое желание смеяться.

"Что-то наша пани Теодора притихла," заметил управитель, как будто из участия: "здорова ль она?" "Она спит," отвечал Тодеуш, бегло взглянув на жену и опять устремя взор на окно. Видя неудачу -- и полагая, что до разсвета ему не избавиться своих гостей -- Клутницкий уселся как мог покойнее на своем диване и сказав: "кажется ночь скоро уже пройдет!" приказал Труглинскому идти в свое место, говоря что ему давно бы должно быть при лошадях. "Ах, вельможный пан Маршалек! будьте милостивы, позвольте мне остаться при вас до дня!... Теперь самый страшный час ночи! Если я теперь выйду от вас, то проклятый проводник уведет меня насильно в преисподнюю!" -- "Какой проводник?" и у маршалка начали шевелиться волосы на голове.

"Да все тот же, который лет тринадцать тому назад показал мне дорогу сюда! то есть к корчме больнаго Литвина! всякому своя беда господин Маршалек; к вам приходит покойный Рокочь говорит, что нет другаго жилья, а ко мне так этот окаянный проводник! я только что вышел из конюшни, а он стоит в стороне, топает по грязи ногами, как будто идет, светит глазами, как волк и говорит таким голосом, от котораго меня, как морозом обдает: "сюда, товарищ, сюда! здесь дорога в Вильно!" Ах господи твоя воля! уж видать ли конец такой чертовщине!" Опять молчание. Наконец Тодеуш перестал смотреть в окно, отвернулся и сказал в полголоса: "это надобно розыскать", подошел к жене: "проснись Теодора! пойдем в нашу комнату; мы безпокоим господина Маршалка; ну, вставай же, вставай! пойдем!... со мною тебе нечего бояться." Пока Теодора, не нашутку заспавшаяся, просыпаясь, терла глаза, осматривалась, припоминала, удивлялась за чем она очутилась в креслах Клутницкаго, и старалась наонец встать и утвердиться на тучных ногах своих, чтоб следовать за мужем, этот последний оборотился к Маршалку: "благодарю вас за приют, господин управитель, жалею очень, что усилил страх ваш, своим испугом, это случилось в первый раз и я очень стыжусь такого малодушия! храброму Поляку нестрашны кикиморы Литовские, в каком бы они виде ни появлялись. Прощайте, пан Маршалек!" Тодеуш хотел идти и взялся уже рукою за дверь, как вдруг стон и падение Клутницкаго, пронзительный вопль Теодоры и громкое восклицание Труглинскаго: "Пресвятая Дева! защити нас!" заставили его быстро обернуться назад: окно, предмет его безпокойнаго внимания, было со всем распахнуто, за ним в мраке виднелась какая-то огромная голова или что то похожее на нее (зрителям не до того было, чтоб ее рассматривать) и два огненные глаза ея быстро смотрели внутрь комнаты. При этом виде, Тодеуш так сильно рванул за руку жену свою, что она, не смотря на толщину и пятьдесят три года, выпорхнула с ним за дверь, как птица. Не заботясь о участи оставшихся, супруги пустились бежать вдоль темнаго корридора, прямо к своему отделению, но не сделали еще и десяти шагов, как встретились лицеем к лицу с Евстафием; мальчик нес свечу и был одет в свой утренний наряд: "я не мог дождаться тебя, любезный Тодеуш, мне надобны мои книги, а оне заперты в твоем шкапу, достань пожалуйста; завтра очень рано отец хочет прослушать мои уроки, так надобно потверже выучить." Все это он говорил с видом кротким, ласково прижимаясь к своей бывшей мамушке и красивое заспанное личико его показывало, что недавно встал с постели и что сон все еще клонит его. Тодеуш молча взял его за руку и, взглянув строго на жену (что было знаком, чтоб она ничего не говорила о произшедшем), пошел в свою комнату, достал книги, отнес их к Евстафию и, посмотрев с четверть часа, как прилежно начал он учить свой урок, ушел обратно, пожимая плечами и бормоча про себя: как тут сказать Графу!.... Если что нибудь подобное!.... поневоле будешь смешен!.... Граф назовет меня дураком и будет прав!.... Я сам, когда смотрю на милаго мальчика, думаю что все мы не в полном разсудке, что приписываем всю дьявольщину, которая тринадцать лет уже пугает нас, -- этому кроткому, незрелому творению! Тодеуш зашел на минуту к жене сказать ей, что пойдет узнать, что с Клутницким? -- "Уж если я," говорил он, идя быстро по корридору: "если я обмер от страха, увидя проклятую голову, то бедному маршалку позволительно и со всем умереть; таких трусов, как он, природа производит только на диковинку."

* * *

"Как же это, храбрый Тодеуш, ты бросил меня в такой беде?" -- "Извините господин маршалек! я поторопился увесть отсюда жену; ведь вы знаете, что робкая женщина моглаб умереть от испуга?" Говоря это Тодеуш невольно краснел, вспомня как проворно выскочил сам за двери. Маршалек стонал и охал; он очень ушибся, когда упал с дивана: "ну уж что будет, то будет, а эти проказы добром не кончатся: будут они когда нибудь всем нам стоить головы!" "Да сделайте милость поверьте мне, господин маршалек, говорил Труглинский, держась рукою за скобку двери, чтоб отворить ее: "клянусь вам моим патроном, Яном Непомуценом, что страх ваш и господина Тодеуша с его почтенною супругою был со всем напрасен: чорт, смотревший сюда в окно, был никто иной, как негодный Кауни (верховый конь Евстафия); я так испугался адскаго проводника, который топал ногами по грязи, что убежал оставя конюшню отворенною; Кауни вышел и надобно думать, что бегая по двору, увидел меня в ваше окно и подбежал к нему, а теперь уже не трудно догадаться от чего окно растворилось: конь толкнул в него мордою."

"В ответ на это красноречивое объяснение больной махнул рукою, Труглинский ушел, ворча в полголоса: "не верит! а я сам нашел его на дворе и отвел в конюшню."

День начал уже показываться; Тодеуш, посоветовав маршалку не думать ни о чем и постараться заснуть, ушел к своей Теодоре.

После этого произшествия, стоившаго бедному Клутницкому двух недель тяжелой болезни, как от испуга, так и от ушиба, а бравому Тодеушу, тайных укоризн совести, что в этом случае поступил недостойно звания доблестнаго Поляка и позволил скаредному кикиморе Литовскому напугать себя до того, что даже пустился бежать -- от этаго воспоминания Тодеуш, хотя ему было уже сорок лет, краснел как девица, краснел даже ночью, как только воображение представляло ему тот славный прыжок, какой сделал он за дверь маршалка.

После этого произшествия, сатанинския шутки в замке Торгайлы притихли почти на целый год; и о них стали уже забывать.

Евстафий рос, хорошел, прекрасно учился, делался славным наездником и бравым юношею. Тодеуш благодарил судьбу, что не допустила его одурачить себя в глазах Графа смешными донесениями на Евстафия. "Боже мой, думал он, кудаб я девался от стыда, еслиб тогда, в порыве ужаса, пришел говорить Графу, что его любимец Евстафий ходит по замку в виде чорта!....." Клутницкий чаще прежняго находил случай произносить любимое изречение: "что будет, то будет!" и наконец стал повторять его кстати и не кстати. Окно комнаты, в которое заглянул Кауни, как утверждал Труглинский, заделано на глухо и на нем рукою самаго Клутницкаго изображено несколько крестных знаков.

* * *

В начале четырнадцатаго года, щитая от дня супружества Графа Торгайлы, отстроилась его последняя, двенадцатая деревня; все они очень живописно были размещены во круг замка, и все они, к всеобщему удивлению Графских соседей, не имели другаго названия как: "первая, вторая, третья и так далее, до двенадцати; если кто нибудь спрашивал Торгайлу не ужели деревни его навсегда останутся под номерами? Он отвечал что у него назначено для наименования их время и обстоятельство; но если кто простирал свое любопытство далее, и спрашивал когда же настанет это время и какое именно обстоятельство должно предшествовать раздаче имен его деревням? Граф замечал сухо, что о таких вещах не должно разсказывать заранее.

Четырнадцатый год прошел благополучно, настал пятнадцатый; и в замке все было тихо: дикой хохот не раздавался, колокол не гудел, свечи в корридорах не гасли без причины. Я забыл вам сказать, что кроме Клутницкаго, Тодеуша, Труглинскаго и Теодоры, служивших главными предметами забав Евстафиева гения, был еще один, а именно Францишек, безстрашный Францишек! камердинер, курьер и наконец штальмейстер Графа; но только этот не поддавался и ни чему не верил, а если и верил, то ни сколько не боялся; не один раз во время сна случалось ему чувствовать на шее своей -- холодные пальцы Рокоча, а когда дыхание его спиралось в груди, он просыпался, садился на постелю и потерев шею рукою, говорил не раскрывая глаз: "ну пошел же к чорту! ведь я так давну сам, что еще десять раз умрешь." И опять ложился и засыпал в туж секунду.

За месяц до окончания пятнадцатаго года, считая от приезда Графа в корчму больнаго Литвина, Ян Труглинский пришел к Францишку жаловаться, что ему уже не под силу управляться одному с верховыми лошадьми Графа и Евстафия. -- "Подумайте, господин Францишек, что мне уже за пятдесят лет, а ходить за Графскими коньми, работа, со всем нелегкая! один Кауни заставит сердце вздрогнуть; с каждым днем более свирепеет! посмотрели бы вы что он делает, когда я иду к нему в стойло?... пусть меня Бог помилует, но только за ним смотреть не мне уже......." Труглинский замолчал.

"Но кому ж, Труглинский? Ты наш главный: и самый искусный конюший; кому кроме тебя можно вверить таких лошадей как у Графа? а особливо Кауни, который на диво в целой Литве! я право не знаю, как помочь твоему горю; поищи в деревнях Графа, если найдется между крестьянами кто нибудь столько же искусный как ты, так пожалуй возьми его в помощники себе, и здай ему на руки Кауни, если конь этот так неукротим, как говоришь." Ян поблагодарил за милость господина шталмейстера и отправился в ближайшую деревню, которая была прежде выстроена и носила название первой; он обошел почти все дворы, в которых знал, что были молодые, сильные и смелые люди; каждому из них предлагал должность конюшаго с большим жалованьем и каждый поспешно отказывался, как скоро узнавал что надобно будет смотреть за Кауни." "Нет, пане Труглинский, нет!" говорили они кланяясь низко главному конюху Графа Торгайлы: "нет! разве только вы возмете нас силою, а по доброй воле мы никогда не согласимся ходить за конем, в котораго вселился нечистый дух!" -- "С чего вы это взяли, глупцы?" -- "Везде этот слух! да и вы сами, проезживая его, часто говорили, что с таким дьяволом может ладить один только дьявол же! уж когда вы так думаете, так посудите сами, где ж нам управиться с ним!"

Измученный своим неудачным путешествием, по всем деревням Графским, Труглинский возвратился в замок уже вечером; издали еще он слышал яростное ржаное Кауни и сильный стук копыта его, младшие конюхи не смели подступиться к неукротимому животному, один только Труглинский мог несколько усмирять его и то с неимоверным трудом и опасностию для себя. Управившись (не прежде полуночи однако ж) с диким Кауни, насыпав ему пшеницы и подослав сена мягкаго, как шелк, усталый Труглинский пошел не весело в свой домик, пристроенный к одному флангу графских конюшен. Старый конюх был очень обезкуражен тем, что не нашел охотника взять на себя смотрение за конем Евстафия. "Надобно ж быть такому несчастию," говорил он поправляя ночник, и сбираясь лечь на свой соломенный тюфяк: "что вот таки ни один человек и слышать не хочет быть конюхом при Кауни!... как сговорились, все твердят одно: увольте, пане Труглинский! не можем, пане Труглинский! нам жизнь не наскучила, Пане Труглинский! ну, что ты будешь делать?... нездобровать мне! конь, что день, то бешенее становится, а у меня уже сила непрежняя! прежде я справился бы с тремя Кауни; а теперь! вот повозился с ним часа два и уже рук не слышу!... по неволе пойдешь искать замены! ну, кого я найду?... какой бес пойдет ухаживать за таким..." Труглинский не кончил.... перед ним стоял известный уже ему проводник.

Жена сказывала мне, пане Труглинский, что вы ищите конюха для верховой лошади господина Евстафия; баба моя говорила, что вы были и у меня; услышав это, я не хотел откладывать до утра и пришел сей час к вам объявить, что я охотно берусь смотреть за Кауни, если вам угодно."

"Згинь!... пропади, завопил наконец онемевший было от страха, Труглинский. Помогите!.... спасите!... Iezus! Marya! згинь! згинь! пропади окаянный! наше место свято!..." Труглинский крестился и читал во весь голос все молитвы, какия только мог припомнить.

"Что, что с вами? пане Труглинский? опомнитесь! это я! чего вы испугались?"

Труглинский хотел выскочить в окно; но ночный посетитель ухватил его поперег и посадил на постель: "образумтесь же, пане Труглинский! вы верно больны! что это с вами сделалось? кем я вам показался? всмотритесь хорошенько: я Горило Рогачь! вы давно знаете меня; я был из первых переселенцов, когда на этом пустыре стали строиться, и живу в третей деревне вашего Графа... ну да, одним словом, я крестьянин, Горило Рогачь; знаком вам давно; сего дня вы сами приходили ко мне в дом; скажитеж, пожалуйста, чего вы так испугались? и что вы так дико смотрите на меня?.... одумайтесь!" И говоря это Горило, потихоньку освобождал Труглинскаго из своих жилистых рук. "Iezus, Marya! Iezus, Marya!" шептал бедный Ян: "помогите мне спасите!" Считая себя во власти сатаны, Труглинский оставил безплодныя покушения к бегству и сидел неподвижно на постеле, устремя испуганный взор на лице крестьянина, которое в полной мере оправдывало страх его: это был проводник -- сатана! сам своею особою; с темиж сверкающими огненными глазами, с тем же темным, как ночь, лицеем, темиж дышащими злобою чертами, с какими появился у колеса графской кареты и завел путешественников в пустынныя болота, обитаемыя "больным Литвином!"

Рогачь все еще старался успокоить и образумить Труглинскаго, но голос его разрушал действия слов: это был тот самый, который слышался в темную ночь приезда в корчму Рокоча; Труглинскому казалось, что ему опять говорят: "сюда поезжай, товарищ! здесь дорога в Вильно!"

Однакож неизбежность собеседничества господина Гориллы-Рогача и отдаленность всякой помощи, заставили Труглинскаго, в самом деле, несколько образумиться. Видя что гость его не изчезает, ни от крестнаго знамения, которым Ян ограждался безпрестанно, ни от громогласнаго чтения молитв, он начал думать, что, может быть, в самом деле по пустому испугался; и по мере, как становился спокойнее, узнавал то ту, то другую примету, лица Горилы-Рогача: вот на пример: его разсеченная бровь, огромная волосяная бородавка на щеке; малиновый отлив черных волос и наконец два возвышения по сторонам лба, по которым его прозвали Рогачем! Труглинский припоминал, что точно он прежде всех переселился к ним и что иногда прихаживал в замок, чтоб отдать собственноручно свой оброк управителю. Пока Труглинский все это думал, соображал, успокоивался и мысленно все-таки поручал себя защите Яна Непомуцена, -- Горило начал опять: "ну чтож пане Труглинский? вспомнили ль вы меня? перестал ли я казаться вам сатаною? кажется, вы несколько успокоились; поговоримтеж теперь о деле: вам надобен помощник и именно для присмотра за Кауни? эта работа не легкая, вы сами знаете, однакож за хорошую плату я возьмусь ходить за ним, если только вы дадите мне волю ходить за ним, как я знаю и не будете мешаться в мое дело, потому что ведь приучить и усмирить бешенаго коня совсем не безделица и всякой берется за это по своему; я тоже имею на это свои ухватки. И так говорите же, пане Труглинский, согласныль вы на такое условие?" Труглинский, перекрестясь неприметно и помысля: (святый Яне Непомуценый защити меня) решился наконец говорить путно и заключить договор с новым конюхом: -- "я сам думаю, добрый Рогачь, что если уже отдавать коня тебе на руки, так не надобно тебе связывать их; то есть, не надобно мешать тебе ладить с конем как знаешь, тем более, что все это будет при моих глазах." "Там уже увидим, пане Труглинский; может быть, вам наскучит всегда надзирать за нашими помощниками, да со мною это и не нужно." -- "Ну хорошо! теперь ступай домой, а завтра приходи, скажешь цену, какую хочешь взять за свою должность и тотчас вступишь в нее" -- "Но зачем же уходить? ведь вам отдано на волю нанять себе помощника? вы и условтесь со мною о цене теперь; на что нам терять время; говорят, этот час самый счастливый для условий!..." При этих последних словах лице Горилы приняло такое простодушное и даже глупое выражение, что Труглинский в миг потерял все свои опасения. -- "Ну так сказывай же, сколько ты хочешь в год.

"Прежде дайте взглянуть на Кауни."

"Да ты разве не видал его?"

"Видел издали, под верхом; мне надобно видеть его теперь, в его спокойныя минуты."

"Ну, брат!, ты точно худо знаешь Кауни! Его спокойные минуты! у него нет их никогда! как только заслышит шаги человека, так точно как вселится в него кто: заржет дико, заскачет, закрутит головой, засверкает глазами! грива дыбом!... спокойныя минуты!... теперь! и днем-то еще не знаю, как будет познакомить вас!"

"Ну, да ведь попробовать не мешает; авось я понравлюсь вашему Кауни! Не хвастаясь скажу вам, пане Труглинский, что кони любят голос мой и покорствуют руке! Вы, я думаю, слышали, что я слыву первым силачем во всех двенадцати деревнях Графа?" "Да, идет этот слух." "Ну, так знайте же, что нет такого коня в свете, который бы не присмирел в туж минуту, как только почувствует руку мою на своем хребте!" Выражение глупости снова смягчило резкия и неприятныя черты Горилы. "Любопытен посмотреть," сказал Труглинский, развеселясь: "пойдем! Хотя я и не люблю ходить к Кауни ночью, а особливо в этот час; но когда уже ты столько берешь на себя, пойдем; покажи свою удаль."

* * *

Настоящий и будущий конюшие отправились. Труглинский взял с собою большой фонарь, потому что ночь была темна и ненастна. Подходя к конюшне, сомнение опять овладело им; он посмотрел в лице своему спутнику; но тому казалось хотелось спать, он усердно зевал, потирая глаза рукою. -- "Скажи мне, приятель:" начал Труглинский, "не приходил ли ты когда ночью, года два тому назад? я точно как будто тебя видел вот на этом месте; на нем и тогда было также грязно как теперь и ты что-то все топтался не сходя с него и говорил, только я не разслушал что?"

"Как вы долго помните! приходил; но только я не топтался на одном месте, а хотел было подойти к вам попросить мази для моей рабочей лошади, у ней сходило копыто; но вы вдруг бросились от меня бежать; тогда думал я что вы не заметили меня; но теперь догадываюсь, что вы и тогда испугались также как теперь; вы уж слишком робки, пане Труглинский; в нашем ремесле это негодится."

Между тем в конюшне раздался сильный стук. "Кауни услыхал нас," сказал Труглинский; "вот сей час он заржет!" Вслед за этими словами, в самом деле, загремело грозное и дикое ржание свирепаго коня: "не бесись Кауни!" крикнул громко будущий надсмотрщик его. В конюшне стало тихо. Удивленный Труглинский взглянул на Горилу: "по голосу ты молодец, Рогачь!"

"По голосу! но, мне кажется, что я и по всему не ударю лицем в грязь!" но Труглинский думал: нет! лице твое не мудро! чудно, право, что я мог его испугаться! в нем нет ничего страшнаго; он смотрит простяком.

Наконец конюшня отперта. Ян советует не подходить близко к яростному животному, но Кауни тих: он прекрасно выгибает величавую шею свою; оборачивает прелестную голову и быстро смотрит большими, блестящими глазами своими на Горилу; ноздри коня раздуваются, он, дышет тяжело и поводит ушьми с приметным безпокойством. -- "Здравствуй Кауни! познакомимся!" Горило идет в стойло; Труглинский хотел было удержать его, говоря: "постой, постой! что ты хочешь делать? он убьет тебя! пусти меня наперед." "Да ведь надобнож будет когда нибудь этим начать! так почемуж не теперь? позвольте уже пане Труглинский!" Горило вошел в стойло, подошел к Кауни вплоть, погладил его черную лоснящуюся гриву, и Труглинский видел как конь вздрогнул всем телом от этой ласки; он притих как овечка и хотя все еще сохранял свою гордую и красивую осанку; но свирепость его совсем изчезла. Наконец Горило, поласкав несколько времени присмиревшаго Кауни, положил ему на хребет руку... содрогание, как молния, пробежало по статным членам коня; горячий пот смочил в одну секунду красивую, темно-серую шерсть; и тело задымилось белым паром. Горило вышел из стойла. "Теперь, как думаете, пане Труглинский? можно мне поручить Кауни?" Ян смотрел на крестьянина и подозрение, которое было снова начало тревожить его, опять изчезло; лице Горилы было еще глупее и беззаботнее, чем прежде. -- "Ну, молодец ты, товарищ, и по силе, также как и по голосу! Теперь дело кончено; сказывай цену и приходи завтра совсем.

"Цену объявлю вам сей час, а приходить не для чего будет потому, что я неуйду и останусь здесь с этой же минуты."

"Гдеж ты ляжешь спать? у меня нет постели другой." -- "Здесь на сене, близ Кауни!... Скажу вам, пане Труглинский, что такого коня я еще никогда не видал и со всею охотою берусь смотреть за ним, пожалуй, хоть навсегда, если только Граф даст ту цену, какая мне надобна."

"Сколькож ты хочешь, говори; завтра я скажу об этом нашему главному, пану Францишку и дело будет кончено; Графу об этих вздорах никогда не докладывают, потому что на все эти мелочные расходы нам отпускается годовая сумма."

"Но, может быть, плата, которую хочу я за свои труды, не покажется мелочною вашему главному? так тогда надобно будет доложить об ней Графу?"

Труглинский захохотал: -- "плата большая для тебя, очень мала для Графа! пожалуйста не совестись проси сколько хочешь, дадут все."

"Ну, если так, то скажи завтра главному, что я готовь наняться не погодно, а до совершеннолетия молодаго барина; во все это время я буду его конюшим и даю слово, что Кауни не только будет кроток и послушен Евстафию, но сверх того сохранит огонь, быстроту, наружную неукротимость! будет неутомим, красив, молод, легок до последняго дня своей жизни...."

"Ты, брат, как вижу, балагур! какая ж цена такой большой услуги?"

"Цена, пане Труглинский! цена..... да ее не легко сказать! уж лучше до завтраго!... вот видите, я Литвин, а в нашем народе есть много разнаго поверья: у нас для всего есть часы счастливые и несчастные; час выгодный для условий, прошел! оставимте до завтра!... ночи уже много; я же устал; работал с утра; хотел бы заснуть..." Глаза Рогача совсем смыкались и лице дышало сонною глупостию.

"До завтра, так до завтра! прощай, товарищ; выспись хорошенко! авось завтра ты соберешься с духом сказать свою страшную цену!"

Труглинский взял свой фонарь, вышел, запер конюшню замком и отправился в свой домик.

"О дурак, дурак!" говорил он, ложась на постель и натягивая на себя одеяло, чтоб укрыться им с головою: "думает что мы испугаемся цены, какую он запросит! не смеет сказать! ха, ха, ха! ему верно тысяча злотых покажется такою суммою, которую нельзя и во сне увидеть не испугавшись! а еслиб он столько запросил, то пан Францишек дал бы ему в трое больше, не заботясь докладывать об этом Графу. Чудно однако ж, что я сначала испугался его... дурен он, правда! очень дурен, но нестрашен!.. лице у него глуповато! да таки и не далек; по всему видно!.. что за сила одшкож? Какой голос богатырский!.. Ну, услышим, что скажет завтра."

* * *

Три недели оставалось до дня рождения Астольды. В замке Торгайлы делались великия приготовления к пышному и продолжительному празднеству; были приглашены все знатные люди из Вильно, Гродно и Варшавы; назначена большая охота с облавою; Клутницкому вручены огромныя суммы, на освещение замка и садов, и вообще на все, что нужно для балов целых двух недель.

Граф приказал отобрать из своих конюшен сто лошадей отличной выездки и красоты; все они будут предложены тем из гостей, которые за дальностию не приведут с собою своих верховых коней. За каждою особливый конюший и для каждой свое седло, бархатный чепрак, узда низанная жемчугом, золоченыя стремена и серебреныя подковы. -- Клутниций, раздавая приказания и деньги, безпрестанно восклицал: "что будет, то будет, а я откажусь от должности Маршалка! по смерти только можно так мучиться, как я мучусь теперь, заживо! Есть ли совесть у Графа! возможноли такой огромный замок заведывать одному?"

Дней через пять после того, как Горило пришел проситься в конюшие к Евстафию, Граф приказал представить себе всех лошадей, назначенных для большой охоты.

Вынесли кресла раззолоченныя, обитыя бархатом с золотою бахрамою; поставили их на крыльце; вышел Граф в сопровождении своего любимца -- красавца Евстафия и его дядьки, пана Тодеуша; Клутницкий, как Маршалек стал по одну сторону кресел; Францишек по другую, как начальник того, что будет представляемо на смотр. Когда Граф сел, то по знаку, данному Францишком, растворились ворота конюшни.. Вы не думайте, господин офицер, чтоб Графския конюшни были в чем нибудь похожи на ваши эскадронныя конюшни! нет, это были чистыя, светлыя залы, с большими окнами, гладкими полами!... любому из наших панов теперешних можно было б жить в них!..." "Ну, Бог с ними! что ж далее? ворота растворились...

Да! ворота растворились? оттуда зачали выводить лошадей по одиначке: каждый конюший подводил к крыльцу своего коня, останавливал его на несколько секунд, проводил далее, оборачивал, проводил опять мимо крыльца и, отойдя несколько шагов, пускал повод длиннее и давал волю красивому животному рисоваться в легких прыжках.

Проводили уже последнюю лошадь. Граф похвалив хорошее смотрение за ними конюших, вставал, чтоб возвратиться в комнаты, как вдруг шум близь ворот конюшни заставил Графа взглянуть в ту сторону: это был Кауни! нельзя было решить: Горило ведет его, или Кауни тащит своего конюшаго; впрочем последнее было вероятнее; рьяный конь шел бурно, быстро и хотя не вырывался, не тянул повода из руки, державшей его; но Горило видимо влеком был против воли.

"Это что за конь?" спросил Граф, садясь опять на кресла и смотря с удивлением на Кауни, который пышал ноздрями, сверкал глазами, и не касался земли своими тонкими стройными ногами.

"Как, батюшка, вы не узнали моего Кауни?" спросил Евстафий, котораго приводила в восторг красота коня его.

"Разве это он? разве его можно уже стало выводить теперь? а мне сказывали, что к нему приступа нет, что будто он ни кого не пускал к себе в стойло, что его не выводили даже на водопой, что воду подавали ему как-то из дали, на шесте, кажется! так что-то говорил мне Францишек; был он так дик в самом деле?"

"Невозможно объяснить Вашему Сиятельству, что это за лютое животное было!" отвечал Францишек: бедный Труглинский трепетал за жизнь свою всякий раз, когда надобно было войти к нему в стойло! не думали уже мы когда нибудь сладить с ним."

"По какому ж чуду он утих?"

"Истинно по чуду, Ваше Сиятельство! наш Труглинский отыскал какого-то крестьянина в вашей третьей деревне из переселенцов, большаго простяка, но необыкновеннаго силача и великаго мастера усмирять бешеных лошадей; у него на это какой-то особливый способ, сколько я мог понять из разсказов Труглинскаго и вот только пятый день Кауни под надзором новаго конюшаго, а его уже узнать нельзя по всему."

Пока Францишек говорил, Горило провел коня мимо Графа, но так что шея Кауни, закрывая лице конюшаго, мешала Яннуарию видеть черты его; оборотя коня, чтоб провесть обратно, он перешел опять так, чтоб его нельзя было увидеть в лице.

На этот маневр Граф не обратил никакого внимания и продолжал распрашивать Францишка. Рогачь между тем увел Кауни и скрылся с ним в конюшнях, которых ворота в туж минуту затворились.

"Дивный конь твой Кауни, мой милый Евстафий!" говорил Граф, входя в комнаты: "еслиб я не видал его, то не поверил бы, что может быть такая красота в натуре; видно новый конюший имеет для всего особые способы; помнится, Кауни не быль уже так сверхъестественно хорош прежде. Конюший твоего коня, Евстафий, безценный человек."

Францишек вмешался в слова Графа: "Ваше Сиятельство!" сказал он: "нашли настоящее слово! он точно безценный, потому что нанялся и не смеет сказать цены; теперь мы не знает не даром ли он хлопочет о нашем Кауни, потому, что сколько ни настаивал Труглинский, чтоб он сказал какую плату хочет за службу в звании конюшаго, не мог добиться другаго ответа как только: "боюсь, что цена покажется слишком велика" "Бедняк!" сказал Граф, усмехаясь: "для него и одна золотая монета покажется огромным богатством! Он верно Литвин?" "Литвин, и к этому еще и чрезвычайно прост."

"Уверь его от моего имени, Францишек, что я наперед соглашаюсь на всякую цену, какуюб ни назначил он своим трудам; соглашаюсь дать ее и слово мое непременно!" Не успел еще Граф кончить этих слов, как в одну секунду все двери и окна Евстафиевых комнат распахнулись с силою, как будто бурный вихр пролетел чрез них; -- Граф вздрогнул, но не обращая большаго внимания на случай, который находил обыкновенным, сказал только: "теперь не та пора, чтоб растворять все окна; смотри за этим Тодеуш."

* * *

Непритворная любовь Графини Астольды к своему шестидесяти-летнему супругу, была так очевидна, так истинна, так хорошо высказана ея глазами и всем выражением лица, что сомневаться, в ней не приходило в голову самым отчаянным волокитам юной знати Литовской; и ни один из них не только что не надеялся; но даже и не мечтал о возможности понравиться Графине Торгайло. Но чем менее имели они надежды на такое счастие, тем более толковали о нем!

Вечером того дня, в который знатнейшие магнаты Виленские получили от Графа Торгайлы приглашение: сделать ему честь пожаловать к нему в замок на большую охоту и многодневное празднество по случаю дня рождения Графини Астольды и также одинадцати дочерей ея (надобно заметить, что Графиня, по какой-то особливости, во все одинадцать раз беременности производила на свет детей своих именно в тот день, в который родилась сама); и это было причиною, что всегда день рождения ея праздновался месяцами двумя позже; но теперь, как Графиня года два уже не была беременна, праздники пришли в прежний порядок.

И так вечером сказаннаго дня несколько молодых людей лучших фамилий собрались к одному из собратий поговорить, потолковать, посмеяться, наделать планов, настроить замков и прочая, и прочая..... и все это, в отношении к празднеству в замке Торгайлы, а еще более, к его прелестной Графине.

"Сегоднешнее приглашение," начал говорить один: "что-то слишком уже за долго сделано до самаго праздника, ведь кажется до него еще дней двадцать, когда не более?"

"Тем лучше; у нас более будет времени придать своим особам как ложно более приятности во всех отношениях! Этот срок совсем не долог, если вспомним чьим очам на смотр должны мы появиться."

"К чему безплодныя хлопоты, друзья? эти очи ни на каком еще из нас не останавливались долее секунды! пора бы уже нам перестать и думать о такой несбыточной вещи, как благосклонность прекрасной Астольды!"

"Не чудоль однакож, что она до сих пор любит своего мужа!"

"Да, и любит истинно; этому поверить придется и по неволе, потому что когда посмотришь на ея лице и глаза, то видишь ясно, что в них дышет, горит, говорит, любовь к нему!... к Торгайле! к шестидесятилетнему старику Торгайле!"...

"Это с ним одним только и могло случиться, как с известным, примерным счастливцем."

"Признаюсь, что это для меня всего не понятнее! пусть он нравился ей тогда, как она жила в бедной корчме и была ничто иное, как молоденькая крестьяночка Рокочувна, а он прекрасный мущина средних лет и богатый вельможа. Не мудрено, что незрелая девочка прельстилась блеском, не виданных ею никогда -- пышности и богатства; особливо когда все это было положено к ногам ея красивым Барином не мудрено, что она, пленяясь всем, пленилась и Графом; но чтоб чувство это длилось пятнадцать лет; чтоб теперь, когда Графу давно шестьдесят, когда Астольде не в диковину ни знатность, ни богатство, когда все, что есть лучшаго между нами, расточает пред нею все возможныя угождения, ища только одного -- обратить на себя взор; чтоб теперь она все также нежно, горячо, искренно любила своего мужа -- старика?... непостижимо!"

"И не может быть постижимо, потому что это не просто!"

"Как не просто! чтож такое? неужели Граф чародей?... неужели он, посредством какого нибудь обаяния, кажется жене своей красивым молодцом?"

"Нет не то! тут не о Графе дело; Астольда видит его таким, каков он в самом деле; но Евстафий! красавец Евстафий! не может разве, не прибегая ни к какому обаянию, быть властелином сердца пленительной Торгайло?"

"Что за мысль! это не в порядке вещей: Астольда много старее Евстафия; ему, говорят, не было и двух когда она вышла за муж."

"Правда! но за то теперь ему шестьнадцать от роду; слишком двадцать по виду! и если верить огню черных глаз его; так и по чувствам столько же!... случалось ли кому из вас, замечать за ним когда вместе с Графинею?"

"Вот забавный вопрос! нет, разумеется! ктож станет в присутствии такой красавицы замечать что нибудь другое, кроме ее самой?.... надеюсь, между нами нет таких отверженных богами!!!"

"Естъ однако же один, хотя и не между нами и не из среди нас -- юношей, но равный нам по произхождению, и не только что неотверженный богами, напротив, очень близкий к ним; он не много поохладел от лет и потому позволяет себе в присутствии нашего яркаго солнца, восхитительной Графини Астольды взглянуть мельком на ея неразлучнаго спутника, прекрасного Евстафия."

"И что ж он видит тогда?"

"Что видит? разумеется, видит красавца-юношу; но дело в том, что он замечает?"

"А что на пример?"

"Да то, что черные глаза его не оставляют ни на секунду милаго лица Астольды"

"Так только-то? да ведь и мы смотрим на нее, не спуская глаз неужели из этого надобно заключить что все влюблены в нее?"

"Все! все до одного! даю в заклад свою голову! говорите по совести, кто из вас не отдал бы половину жизни своей за один месяц благополучия -- быть любовником Астольды?"

"Всю жизнь! всю! что за половина! всю! за один поцалуй! виват прелестная Торгайло?..." Так кричала вся бурная молодежь.

"Очень рад," начал опять говорить тот, который ручался головою, что все влюблены в Графиню: "очень рад, что восторг ваш оправдывает догадку хладнокровнаго наблюдателя, в разсуждении чувств Евстафия."

"Как!... почему оправдывает?"

"Ну, да если уже вы, которые видите Графиню только в собраниях, процессиях, прогулках; в блестящем наряде; с наружностию, хотя полною достоинства, но по большой части, важною и холодною; когда уже вы пришли вне себя от восхищения, при одном только предположены получить любовь ея; посудите же теперь, что должен чувствовать юный, пылкий Евстафий, видя ее всякой день, одетую просто, мило, свободно! видя как темно-русыя локоны ея, без лент, без ниток жемчугу, непринужденно раскатываются по прекрасным плечам, вьются вдоль стройнаго стана, колышатся на высокой груди! видя взор черных глаз полный неги, огня, томности! кроткую усмешку розовых уст, и -- чувствуя ласковое, материнское прикосновение белою, как бархат мягкою, атлас гладкою нежною рукою горящей щеке своей! сообразите все это и скажите, что должно произсходить в душе Евстафия?"

"Горе нам!... но ему, горе несравненно жесточайшее!"

"Что ж говорит твой хладно кровный наблюдатель о чувствах самой Графини?"

"Он? ничего. Но я, основываясь на его замечаниях об Евстафие, говорю и утверждаю, что Графиня не равнодушна к своему питомцу и, от того равнодушна ко всем нам."

"Не верим! не верим! мы все очевидцы! все готовы поклясться нашими мечами, что Астольда любит мужа искренно; притворство не могло бы достигнуть до такой степени правдоподобия, и возможно ли подозревать благородную Торгайло в этом низком пороке."

"Признаюсь вам, что в этом случае и я теряюсь в догадках, я сильно подозреваю, что Графиня любит Евстафия; но так же как и вы уверен в нелицемерности любви ея к мужу; не знаю как согласить это, и не знаю, как объяснить вам, почему я убежден и в том, и в другом."

"А вот мы все это разсмотрим на празднике. Если в самом деле Графиня способна ценить кого нибудь выше своего мужа, так пусть же это будет кто нибудь из нас доблестных Литвинов, а не подкидыш Христианской."

"С Христианством нам скоро придется свыкнуться; мы не жрецы, пусть они хлопочут, как хотят, чтоб остановить этот бурный поток, который начинает врываться к нам от наших соседей, а мы будем смотреть на вещи, как должно."

"То есть, ты хочешь сказать, наше вероисповедание наполнено вздором, что мы кланяемся уродам, которые один другаго гаже и страшнее."

"Да, кстати о наших уродах. Слышал ли ты что красавчик Евстафий под непосредственным покровительством одного из них самаго гадкаго и самаго страшнаго -- грознаго, мстительнаго Пеколы."

"Христианин под покровительством Пеколы! за что такая милость?... кажется, нашему Пеколе со всем незнакомо ни что похожее на милость; его дело мучить, по крайности так говорят наши жрецы."

"Кто знает, что задумал страшный бог?... кто знает, какими путями хочет он дойти до кровавой цели своей?"

"Ты, как вижу предполагаешь, в нем со всем не свойственный ему способ действий; по твоему Пекола начинает хитрить, идет окольными дорогами; надевает личину доброты на страшное лице свое, и пестует Евстафия, чтоб удобнее задушить!... В таком случае видно что и злобный бог применяется к обычаям; теперь у нас все изменяется, изменился и он."

"А что уже всего не понятнее друзья, так это странный выбор Пеколы!... что ему в этом Евстафие? взялся бы за Графа, как за отступника от веры отцев своих; ведь всем известно, что Торгайло природный Литвин и что отрекся веры своей и поругался кумирами, гораздо прежде нежели лучь Христианства начал проникать в нашу тьму идолопоклонскую."

Некоторые из молодых людей сказали, что они впервые слышат чтоб Торгайло был Литвин, что они всегда считали его Поляком. Тот, который обратил их внимание на чувства Евстафия, сказал, что знает это от того же охладевшаго от лет, который так прилежно следит взгляды и поступки Графскаго питомца, когда он вместе с его женою.

"Но ктож он такой, этот охладевший?"

"Ответ на этот вопрос поведет к другим вопросам; это ведь очень длинная история; скажу вам только то, что он близкая родня главному жрецу, и дальняя самому Графу; что эти два родства делают почему-то его непримиримым врагом Торгайлы; когда нибудь на досуге я разспрошу его подробнее о причинах этого недоброжелательства."

"Да имя-то, имя! неужели оно заколдовано, что ты не хочешь его сказать?"

"Хуже нежели заколдовано, друзья! этого вечера я не скажу вам его, не хочу лишить вас покойнаго сна. Пора нам домой.... прощайте!"

"Постой! постой! полно выдумывать несбыточности, ведь ты знаешь его имя, однакож спишь кажется не хуже никого из нас!... полно, говори: кто он?... как зовут его? ведь узнаем же и без тебя; пересчитаем по пальцам всю родню главнаго жреца."

"Этого не досчитаетесь!.... я думаю, что вы вряд ли его и знаете."

"Не будет ли это Воймир?"

"С демонским лицем?... но он, кажется, слишком стар, чтоб подмечать за молодыми людьми: что и к кому они чувствуютъ!... он?.. ли? отгадали мы?"

"Отгадали.... это чудовищный Воймир, родственник и непримиримый враг Графа Торгайлы!"

"За что же эта вражда?"

"Я уже сказал вам, что это длинная история, разсказывать некогда; но эссенция всего та, что хотя Воймир заклятый враг Торгайлы, но враг безсильный, ограничивающийся только тем, чтоб подстерегать и делать открытия, в каких именно сношениях могут быть между собою Евстафий и Астольда."

"Однако же, я думаю, что он делает это с целью?"

"На верное."

Молодые люди долго еще разсуждали о Торгайле и его семье, о красоте Графини, любви Евстафия, ненависти Воймира, и о многом другом, о чем нет надобности разсказывать; наконец продолжительный разговор их кончился единодушным решением: ехать на бал и охоту, а там что будет, то будет, как говорит пан маршалек Клутницкий.

* * *

"Сего дня ровно пятнадцать лет, моя Астольда, как я приехал в корчму твоего отца! пятнадцать лет, как я счастливейший человек в мире! сего дня день твоего рождения, милая супруга! прийми мое поздравление и этот подарок!" Говоря это старый Граф, Яннуарий Торгайло повязывал на белую шею Астольды две нитки жемчугу, редкой красоты и редкой величины. Графиня вздохнула; никогда не могла она встретить радостно день своего рождения: он был также и днем смерти ея отца Между тем Граф смотрел с восторгом на жену свою: "Как ты очаровательна, моя прелестная Торгайло! нельзя поварить, что пятнадцать лет уже как ты за мужем! ты точно также прекрасна теперь как была в день своей свадьбы!... Я даже несколько стыжусь того, что ты кажешься не только мало чем старее нашей четырнадцатилетней Нарины, но еще ты же лучшая роза в этом юном семейном цветнике нашем: дочери далеко не равняются тебе в красоте!"

Астольда невольно усмехнулась: "милый Яннуарий, на похвалы твои я могла бы отвечать тем же, сказать что ты и теперь еще красивейший мущина в целом Княжестве, еслиб только взаимныя похвалы наши не были несколько странны теперь! столько уже времени как мы принадлежим друг другу и..... вот дети наши!"

Одиннадцать дверей Графа и Графини Торгайло вошли, прелестныя как сама любовь: старшая, Нарина была живым изображением Графа; остальныя десять походили: некоторыя, на Астольду; другия на Кереллу, а самая меньшая обещала затмить красоту матери, и быть похожею на свою покойную прапрабабку Нарину; имя ей было Астольда. Граф взял на руки маленькую дочь свою, ей в этот день минуло три года; красота ребенка восхищала обоих супругов. Обыкновенно Граф дарил дочерям своим, которыя все были имянниницы в один день с матерью, потому что у Литвинов день рождения и имянин один и тот же; дарил им вещи, свойственныя их возрасту; так сделал он и теперь; роздал им множество блестящих безделиц, исключал старшей дочери, которая получила драгоценный пояс. Дети были в восторге, но маленькая Астольда, держа в руках раззолоченную куклу, казалось, была недовольна и как будто хотела плакать.

"Чтож, Астольденька, разве твоя игрушка не хороша?" "Не хороша!" Граф приказал принеси их несколько: "ну, вот, выбирай любую." "Все не хороши!" говорило дитя, отворачиваясь и ложась на плечо Графа." "Какую же тебе надобно? -- других нет, хочешь взять у которой сестры игрушку?" "Нет!" и ребенок начинал плакать.

"Чтож тебе надобно, миленькая? полно плакать; скажи!....." Дитя обняло шею отца, приложило ротик свой вплоть к его уху и шептало: "у Стася есть игрушка в шкапу, я ее хочу!...." Но как маленькая Астольда очень еще худо говорила, и сверх того тихо, то Граф не понял и не разслушал; он оборотился к няньке: "не разумеешь ли ты чего она хочет?" и когда дитя повторило свои слова няньке, то она с видимым замешательством передала их Графу.

"Ну, чтож, сходите к Евстафию, какая там у него игрушка?... принесть ее сюда; видно он для Астольды и приготовил ее; ступай принеси."

Девка пошла. "Вот сей час Астольденька!" Граф сел подле жены и посадил маленькую Астольду на колени к ней: "Чудная красавица будет эта маленькая плутовочка," говорил он, щекоча беленькую шейку дитяти; "странно как она похожа на твою прабабку; это видно теперь даже; хотя старухе было сто двадцать кажется, а наша Астольда еще дитя, однакож сходство так велико, что вот кажется вижу саму Нарину! а что всего странице, так то, что дитя ведь прелестно как Ангел; старая прабабка была уже дурна как нельзя более, и все-таки малютка наша точно вылита в нее."

Девка, посыланная за игрушкою, возвратилась без нее; в след за нянькою пришел Евстафий; дети окружили его; цаловали, хватали за руки, тянули каждая к себе; маленькая Астольда протянула к нему руки, лепеча: "Стасiо! Стасiо"! миленький Стасiо-гудишек!"

"Что ты говоришь, милочка?" спросил Граф несколько нахмурясь: "Стасiо! гудишек-Стасiо!" лепетало дитя, силясь сползти с колен матери на пол, чтоб бежать к Евстафию.

"Как это дурно, милая Астольда" сказал Граф жене своей:" что люди наши продолжают называть Евстафия этим странным и вместе глупым именем; верно от них слышат и дети. Позвать ко мне Клутницкаго."

Между тем Евстафий подошел к Астольде; легкий трепет пробежал по всем членам стройнаго юноши, когда он приложил румяныя уста к белой руке прекрасной Астольды; он поздравил ее с днем ея рождения; но когда Графиня хотела поцаловать его в лице, как мать цалует сына, то Евстафий с приметным ужасом уклонился от этаго, и чтоб скрыть странность своего поступка, схватил на руки малютку Астольду, которая не переставала кричать: "Стасiо -- гудишек, дай куклу!" и унес ее к себе.

"Ты забываешь мои приказания, Клутницкий!" стал говорить Граф вошедшему управителю: "я давно уже сказал тебе, чтоб люди не смели называть Евстафия гудишком; но они, как замечаю, не перестают, и видно зовут его так и при детях; тебе нельзя этаго не знать, и слабость твоего управления мне очень неприятна, возьми свои меры, господин маршалек, и чтоб я не слыхал никогда, и ни от кого этаго нелепаго названия.

Клутницкий ушел, бормоча сквозь зубы: "что будет, то будет, а сатана останется сатаною, хоть отдавай по двести приказаний на каждой день!.... слабость управления! мудрено управиться с целыми сотнями, которыя в один голос зовут его гудишком!... послушалиб вы сами, сиятельный Граф!.... слабость управления!... я не слабо управляю там, где дело идет о людях; но где замешается любимец Евстафия!... смотрите Граф, не поплатиться б вам дорого за старые грехи!"

Не смотря на свое бормотанье, пословицы и восклицания, Клутницкий передал людям Графа, его приказание с приличною управителю строгостию, и не слушая ни чьих возражений сказал: что перваго, кто осмелится произнесть слово: Гудишек, Граф вышлет совсем из своих владений и лишит навсегда своего покровительства.

По уходе, Клутницкаго, Граф предложил Астольде итти к детям на половину Евстафия, куда они все убежали в след за ним.

Граф и Графиня Торгайло застали всех детей своих в радостном восторге, скачущих вокруг маленькой Астольды, которая сидела посереди комнаты на ковре и держала, прижав к себе обеими руками, давняго друга Евстафиева, его бывшую игрушку, предмет страха и гонения почтеннаго дядьки Тодеуша, держала эта малаго уродца Пеколу, завернутаго в лоскут золотой парчи; все девочки взявшись за руки плясали вокруг ребенка и пели хором: "Стасiо, Стасiо наш братишек! Стасiо, Стасiо наш гудишек!" Пляска и пение детей прерывались их же громким смехом, которому причиною была крошка Астольда, певшая во весь голос тоже что и они.

Шум их был так велик, что они и не слыхали прихода своих родителей. Граф остановился в дверях и остановил Астольду за руку; ему хотелось полюбоваться свободною игрою детей своих; взор его с любовью переносился с одного пленительнаго личика на другое третье, четвертое и далее!... сердце отцовское и гордилось, и трепетало, и таяло нежностию при виде этих невинных и прелестных как весеннее утро детей, но вдруг глаза его встретили отвратительную голову Пеколы, рядом с очаровательною головкою, его маленькой Астольдочки!..

Хотя Граф совсем не был суеверен и ни как не считал Пеколу чем нибудь другим, как просто деревянным истуканом; однако же теперь он затрепетал невольно, схватил ребенка на руки, вынул поспешно из рук его кумир Литвинов и бросил его на пол. Стремительность Графа испугала детей, Графиню и Евстафия. Маленькая Астольда плакала и тянулась с рук Графа на пол, где лежал Пекола завернутый в парчу. Во всякое другое время вид этаго гадкаго идола окутаннаго в золотистом покрывале, был бы смешон даже для взрослых людей, но теперь и самыя дети не смеялись, они смотрели на игрушку с каким-то страхом, котораго никогда еще не чувствовали.

Между тем Граф, досадуя на то, что уступил странному ощущению, а еще более на то, что ощущение это похожее как нельзя более на страх, не перестает и теперь тревожит сердца его, подошел с Астольдою к окну; он старался отвратить внимание ребенка от Пеколы, указывал ей на разные предметы; но видя что она безпрестанно оборачивает головку, и просится на пол, сделал усилие над собою, и волею разума, победив невольное замирание сердца, посадил дитя на ковер, взял в руки идола и отдал дочери играть, говоря весело: "безобразие этой гадкой куклы лучше всякой красоты влечет к себе детей какою-то неодолимою силою!... как это Еветафий ты сберег до сих пор такую дрянь? давно бы надобно забросить."

Евсгафий не слыхал слов Графа, также как и Графиня; глаза юноши, полные огня и неги прильнули, так сказать, к прелестному лицу Астольды, она впервые не понимая чувств своих, не понимая что делается с нею, сидела в креслах, устремя большие очаровательные глаза свои на Евстафия. Взгляд молодаго человека действовал на нее, как взгляд гремучего змея; она не могла перестать смотреть на него, все ея существо летело к нему; она едва дышала, сердце ея билось, грудь трепетала; удивленная Графиня не понимала, что за ужасное, что за тягостное, что за сладостное чувство наполнило вдруг и душу, и сердце ея! не понимала от чего Евстафий, этот юноша, котораго она до сего дня любила и ласкала как сына, котораго взростила вместе с детьми своими, от чего теперь и именно сего дня, сию минуту, кажется ей чем-то выше человека?... это герой! полубог! душа ея полна им! он необходим для ея счастия! он!... это дитя!... мальчик!... котораго за полчаса перед этим хотела она поцаловать в лице с нежностию и мирным спокойствием матери! теперь этот поцалуй кажется ей блаженством не земным; грудь ея томится негою, щеки пламенеют от одного помышления о нем!... Гордая, благородная Астольда, полная негодования против непостижимаго чувства, вдруг его овладевшаго, и бурно теснящагося в душу ея, встает: "воздух здесь удушлив, любезный Граф", говорит она мужу: "пойдем!... прикажи Стасеньку отвести детей в комнаты."

Проходя чрез горницу, Астольда взглядывает случайно в зеркало на Графа и удивляется как он постарел; постарел! Когда она за час перед этим говорила, что находит его все еще красивейшим мущиною в целом Княжестве Литовском!... Астольда краснеет, дивится, укоряет себя и не понимает от чего все изменилось в глазах ея не более как в один час?... Наконец Графиня у дверей, и не уступая ни на секунду пламенному желанию взглянуть на Евстафия, с которым увы! гордая душа ея против воли остается, она поспешно отворяет их, увлекает Графа, выходит, спешит пройти корридор; спешит укрыться в свою образную, хочет в тишине погрузиться в самую себя, испытать душу свою; но к величайшему изумленно своему не находит в этом ни какой надобности, душа ея светла! помыслы чисты! сердце покойно! она опять: благородная, величавая Астольда, Графиня Торгайло, Граф ея снова тот, чем не переставал быть: видный и прекрасный мущина! Евстафий милый, прелестный Евстафий! юноша несовершеннолетний! сын ея! дитя взросшее на руках ея!.... Астольда усмехается, как усмехаются бреду чьему нибудь, или вздорному, беспорядочному сновидению.

Но Граф задумчив. Графиня это заметила; желая развлечь его, она хотела было говорить о скором приезде их многочисленных гостей, но Граф прервал ее с первых слов: "Бог с ними, милая Астольда, мне мало до них нужды, я хотел бы открыть тебе душу мою! ах, как давно надобно было мне сделать это!... но с первых лет нашего супружества, я считал что ты слишком молода еще, для того, чтоб принять в серце свое ту грустную тайну, которая с давняго времени отравляла дни мои! в последствии твоя любовь, ласки милых детей, мирная жизнь семейная, стали изглаживать из памяти моей то, что так долго составляло мое мучение; я начал дышать свободно, и думал что совсем примирился с Богом и совестию, но сегодня не знаю от чего, при взгляде на страшнаго идола, все опять ожило в памяти моей! мне кажется как будто все это было вчера!..." Астольда прервала сердечное излияние своего супруга, говоря, что если разсказ этот должен был слишком растрогать его, то она просит не предаваться теперь этим впечатлениям: "скоро съедутся гости, милый друг мой! может быть, ты не в силах будешь управиться с ощущением грусти; выражение печали на лице хозяина, при столь веселом празднестве, каким должны быть имянины, покажется очень странным и даст повод к безчисленным толкам и заключениям не в выгоду нашу! до сих пор мы была предметом одних только похвал и может быть, скрытой зависти; пусть же так будет до конца; пусть благородное чело твое блистает всегда одною добротою и величием в глазах их; но когда все кончится; когда все чужое удалится из стен замка нашего; тогда, любезный супруг, верное сердце твоей Астольды готово делить твои печали, как делило радости и счастие.

Граф успел только прижать к груди своей милую Графиню и сказать ей что она единственное утешение, краса и радость дней его, как вошел Клутницкий доложить, что многочисленные экипажи быстро приближаются к замку.

Граф вышел в обширный зал, из окон его видно было на дальнее пространство дороги: Виленская, Гродненская и Варшавская; по всем неслись блестящие экипажи, в сопровождении множества конных.

* * *

Чрез четверть часа замок Графа наполнился гостьми. Важные паны Польские и Литовские, в бархатных кунтушах, атласных полукафтаньях, с золотыми кистями, бриллиантовыми пуговицами; огромными усами и гордою миною, величаво проходили по великолепным комнатам; подобострастно приближались к прелестной Графине, и, осыпая похвалами красоту ея замка, садов, окрестностей, царемонно целовали алебастровую ручку прекрасной хозяйки; бравые витязи, стройные и миловидные, не разсыпались в приветствиях красоте Астольды, они подходили молча, но глаза их говорили яснее всяких слов, что Астольда прекраснее света дневнаго для них! пламенные румяные уста юношей, прижимаясь нежно к руке красавицы, казалось, не хотели отделиться от нее.

Воздушныя, очаровательныя панны, томныя, пленительныя пани, прелестно одетыя, в цветах, кудрях, бриллиантах, жемчугах, золоте, в флёре, газе, дымке, бархате, атласе, в горностаях, соболях, превосходили все, что можно было бы сказать об изяществе их красоты и наряда.

После роскошнаго стола, за которым было все, что только есть лучшаго на поверхности шара земнаго, общество молодых людей разсыпалось по обширным садам Графским; и хотя время года было очень позднее, но как этот день своею ясностью и теплотою не уступал самому лучшему дню весеннему, то они прогуливались в них до ночи; безчисленные огни осветили альтаны, аллеи, беседки, гроты. Озера казались горящими; замок внутри и снаружи сиял как солнце; музыка гремела во всех местах, все дышало радостью и веселием!.. один только Евстафий не знал куда укрыться от самаго себя! ни чьи очи темно-голубые, ни чьи уста розовые, ни чьи плечи атласныя не могли обратить на себя мгновеннаго взгляда его!... он убегал групп девических; укрывался от приветливаго взгляда молодых дам, среди этаго моря блеска, искал мрака!... и, увы! находил его только в душе своей! в этой душе, столь еще юной, начинал уже згущаться мрак издавна ей назначенный!... еще сего дня утром сердце его полно было неги, томности, любви невинной, девственной! еще сего дня утром, он дышал блаженством, от того что глаза Астольды покоились на лице его; но теперь!... изчез мир в душе его! не нега наполняет ее!... нет, буря!... яростная буря свирепствует в ней; ему кажется, что как будто какое лютое животное впилось когтями в грудь его и жмет ее изо всей силы! Наконец, желая дать волю чувствам, желая вздохнуть на свободе, Евстафий спешит на свою половину; но ему нельзя пройти все эти группы танцующих, играющих, ходящих, разговаривающих; нельзя пройти их, не быв замеченным!... и его ли не заметят!... такого красавца! взоры девиц летают за ним! однакож Евстафий, хоть с нетерпением, но сохраняя должное приличие, проходит толпы красавиц: вежливо кланяясь одной, усмехаясь другой, останавливаясь на секунду с третьею, отвечая коротко, но приятно, четвертой, и вот уже он не далеко от двери; близость этой вожделенной двери заставила его забыть наружную холодность; он бросается стремительно отворить ее!... протягивает руку! но... на его руке лежит рука другая! это бархат! пух! атлас! снег белизною! это рука Астольды!...

"Что так мрачен, сын мой? куда спешит Евстафий?.... юноша! в день празднества, среди прелестнейших девиц, при звуках музыки, окруженный всеми забавами, носит на челе своем отпечаток грусти!..... ищет уединения!... разве сын мой болен? одно только это может извинить тебя!" Не дожидаясь ответа, Графиня с нежною ласкою матери, жмет могучую десницу юнаго красавца и ведет его в круг наипрекраснейших дев Литовских. Хотя Астольда христианка, хотя знатнейшие гости ея из Варшавы, и следовательно Польки и Поляки; но она Литвинка, и только красоте Литвинок вверяет она торжество над сердцем Евстафия!... только их глаза томные, темно-голубые, только их волосы шелковистые, каштановые; только их уста кораловыя и ланиты бледно-розовыя, сильны победить грусть юноши и исполнить дух его веселием; так думает Астольда и отдает его как бы под стражу пяти или шести юным Литвинкам, которых красоту превосходила только ея красота. "Возьмите сына моего в свой круг, любезныя девицы! я вижу что завтрешняя охота заняла вся его мысли; в наказание за это, Евстафий, предаю тебя молниям прелестных глаз дев Литовских!"

Сказав это Астольда ласково усмехнулась своему сыну и, толкнув его легонько в круг девиц, пошла к важным Польским дамам, сидевшим чинно на почетном месте и завистливо разсматривающим восхитительную красоту юных Литвинок, а особливо самой хозяйки.

* * *

Близилась полночь; музыка по немногу стихала; разговоры делались дружественнее, откровеннее; вежливые, вкрадчивые Поляки превозносили похвалами изящество всего принадлежащего Графу.

"Жаль будет, благородный Граф!" говорили некоторые из них: "если по недостатку наследника мужескаго пола, прекрасныя владения ваши перейдут в чужую фамилию!"

"Надеюсь, что этого не будет," отвечал Граф, "имение всегда останется в моей фамилии, то есть в фамилии Графов Торгайло."

"Да ведь у вас есть родственник, Граф Яннуартй, но, кажется, он не носит вашего имени."

"Не носит; но еслиб и назывался одинаково со мною, и тогда не был бы он наследником моих владений!" Лице Графа начинало пылать и в глазах его засверкало что-то такое, что припоминало, знавших его до женидьбы, прежняго Торгайлу. Никому не хотелось этого возврата, и так разговор о родственнике затеянный было каким-то не спохватчивым Литвином, прекратился в самом начале; стали говорить о завтрешней охоте; молодые люди сожалели, что им придется иметь дело с робкими оленями, сернами, зайцами, лисицами!... "Вот еслиб мы увидели лютаго медведя! кровожаднаго волка! против них стоило бы направить копье!"

"Жалею," отвечал Граф, "что не могу вам предложить такого благороднаго противника как медведь; но в волках недостатка не будет, и сверх того дикие вепри тоже противники, не совсем презрительные, и их найдется довольно."

"А вепрь не даст задуматься," подхватил один старый охотник, "я вот сорок лет полюю на равнинах, по болотам и тростникам Литовским, и почти всегда, по крайности большею частию, на облавах; но не смотря на долговременный навык мой, верный глаз и твердую руку, я никогда однакож не считал вепря зверем ничтожным; его надобно убить чтоб быть от него безопасну."

Молодые люди улыбались, слушая эту похвалу вепрю.

"Но гдеж наш Евстафий?" спрашивала Астольда то того, то другаго из детей и из людей своих; никто не знал где он. "Тодеуш поди; посмотри, не на своей ли он половине?.. что с ним сего сделалось!"

* * *

Более часа уже Евстафий сидел в своей комнате, перед столом, облокотясь и поддерживая голову руками; глаза его были устремлены неподвижно на не большой шкап в стене; "не знаю что ты такое? не знаю что кроется в тебе? но детство мое было счастливо тобою! чего не достигал я когда ты был при мне! кусок дерева! идол! гадкое чудовище! пора забросить! пора сжечь! Вот слова, которыя я слышал то от дядьки своего, то от Теодоры, и даже как-то от самаго графа, но кто сохранял мою жизнь, здоровье? кто делал легкою для меня всякую задачу, как не этот кусок дерева? ах, зачем миновало то время, когда я его любил одного и более всего? где то счастливое время, когда страшные глаза идола-Пеколы казались мне лучше глаз Астольды? Астольда!" Юноша с воплем произнес это имя и судорожно сдавил себе голову." Она зовет меня сыном! сыном! я сын ея! я! который никому не сын! для чего она зовет меня так? для чего она ласкает меня истинно матерински? для чего кладет свою руку на мою? для чего, жестокая! раскаленное железо былоб несравненно прохладнее этой руки! для чего она смотрит на меня так нестерпимо ласково, ясно, безмятежно? зачем чело ея всегда так кротко и неизменно! для чего глаза ея никогда не потупятся в землю от моего взгляда! для чего она никогда не изменится в лице, не покраснеет, не побледнеет, не затрепещет, не прийдет в замешательство! разве я не стою этаго? разве я, котораго вся сторона эта считает богатырем, для нее одной ничто иное, как Стасiо, сын ея!" Евстафий в изступлении встает, бежит к шкапу, отворяет дверцы его с такою силою, что оне падают на пол, и, выхватив стремительно Пеколу из его давняго приюта, сжимает так, что урод трещит: "теперь! теперь! помоги мне! пусть не зовут меня сыном! пусть не смотрят на меня ласково! пусть не гладят щеки моей рукою! Пекола! я твой сын! твой и ни чей более.

Жалобно и протяжно завыл ветр; буря с свистом пролетала вдоль окон Евстафиевой половины, которой фасад был на обширный луг, оканчивающийся вдали сосновою рощею; за воем ветра последовал страшный стук на кровле, как будто что тяжелое катилось по ней; и в то же время раздались крики в корридоре, ведущем к комнате Евстафия; повторялось его имя: "Евстафий! господин Евстафий! пожалуйте к батюшке! Граф спрашивает вас! пожалуйте скорее, господин Евстафий! слышите ли?

Евстафию некогда укладывать Пеколу в его ящик или шкап, да к томуж он хочет носить его при себе как талисман, против мучительных ласк материнских, Астольды. И так юноша тщательно и скоро прячет маленькаго, безобразнаго идола, в один из вылетов богатаго платья своего, и спешит на голос его зовущий. Это был маршалек Клутницкий: "уж что будет, то будет, господин Евстафий! а с вами нам не здобровать! что за чудо! как только пахнул на меня воздух ваших комнат, так сердце и замерло! идите скорее к гостям! подумаешь, прости меня создатель! что вы их солнце, которое греет всю природу! воздух, без котораго нельзя дышать! на полчаса только ушли, -- все всхлопотались: и господин Ясневельможный grabia, Яннуарий Торгайло, и Ясневельможная графиня Астольда Торгайло! "И верно, одинатцать маленьких, ясневельможных Графинь Торгайло!" прервал, смеясь, Евстафий, которому Пекола за плечом возвратил всю его бодрость и веселость.

Шути, шути, сатана! думал Клутниций, спеша уйти от юноши; тебе приволье! все твое здесь! не диволь, что везде все тихо было: на небе ни тучки! деревья не колыхнулись! Огни горели ясно! ветру и в помине не было! вдруг откуда ни возмись буря и прямо в его окна, полетела, завыла, засвистала... что-то сшибла с крыши! а тут посылают звать его! нет! не здобровать нам!"

Пока Клутницкий бормоча, заклиная и крестясь спешил к своему месту, стройный высокий Евстафий, величаво вступает в залу; дивная красота его, пылающий взор, гордое и благородное выражение лица обратили на него внимание всех и удивили даже самаго Торгайлу; графу казалось, что он видит его в первый раз. "Удивительный юноша!" думал граф, "настоящий полубог! могу ль желать другаго преемника имени моего! да дарует Господь, чтоб родители его навсегда остались неизвестными! никогда не мог бы я разстаться с ним! нет, никогда!"

* * *

Между тем как граф это думает и все дивятся его воспитаннику, блестящий взор юнаго Евстафия перелетает с одной красавицы на другую, и, не останавливаясь на их чарующих красотах, устремляет лучи свои прямо на Астольду. Какой восторг овладел питомцем Торгайлы, когда он увидел, что милая графиня, встретя взор его, потупила свои прелестные, черные очи! что она меняется в лице! бледнеет! краснеет; что трепет волнует прекрасную, высокую грудь ея! "О покровитель юности моей!" говорит он мысленно, обращаясь к страшному существу, скрытому в его бархатном вылете: "о мой правдивый друг! каких благ не достигну я под твоим заступлением!" Евстафий уже близь Астольды; он цалует руку ея, спрашивая в полголоса: "что угодно графине приказать мне?" Как легко было бы графине за четверть часа перед этим отвечать на этот вопрос, столь обыкновенный! она, верно, сказала бы с обычною ласкою: "Я звала тебя, сын мой, чтоб ты занимался с гостьми." Но от чего ж теперь молчит графиня? что в душе ея? что в сердце? какой огонь льется в крови ея? что чувствует она к Евстафию? что мыслит о нем? чем он кажется ей? горе! горе тебе, прелестная Торгайло! на все эти вопросы может отвечать один только невидимый обитатель бархатнаго вылета!

Но не одна Астольда чувствовала непостижимую перемену в чувствах и мыслях; все сонмище знаменитых гостей, которое хотя и ласкало перед сим Евстафия, как воспитанника знатнаго вельможи, хвалило как виднаго и красиваго юношу, но отнюдь не считало его стоющим очень большаго внимания; теперь напротив, все с чувством невольнаго уважения, досаднаго им самим, близились, теснились к молодому человеку, осыпали его похвалами, приветствиями, и не постигая что с ними делается, что заставляет их говорить то, чего они не хотели бы сказать, -- просили его, дружбы и уверяли в своей, со всем жаром искренней привязанности.

Окруженный, ласкаемый, хвалимый всеми Евстафий как юный царь между подданными, проходил толпы вельмож и их прелестных супруг, сестер, дочерей, отвечая им без малейшаго замешательства одним только легким наклонением головы и милою усмешкою; и никто не находил этаго ни странным, ни неуместным! Еслиб Евстафий мог в эту минуту видеть самаго себя, то он верно испугался бы того непостижимаго превосходства, какое имел над всеми по виду, росту, красоте и приемам, а особливо по какому-то царственному величию, с каким он обращался с многочисленными, и знаменитыми гостьми своего покровителя, графа Торгайлы.

Переходя из залы в залу, Евстафий очутился против дверей, где стояла Теодора, Тодеуш, Францишек Труглинский и еще несколько главных служителей графских.

"Боже мои! посмотри Тодеуш, похоже ли это на что нибудь! посмотри пожалуйста!" Теодора взяла мужа за руку и повернула его в ту сторону, где был Евстафий. В эту минуту важный Шамбелян Краковский пренизко кланялся юноше, дотрогиваясь рукою до края его красиваго полукафтанья; Евстафий смотрел величаво на лысаго пана и отвечал ему что-то едва с приметного уклонкою головы.

"Да! хоть бы самому Торгайле так горделиво принимать поклоны! и чего тот дурак изгибается перед мальчиком! охота спину ломать по пустому!"

"Вот и видно, пане Тодеуш, что ты дядька нашего молодца! этакаго верзилу зовешь мальчиком! посмотри же, естьли здесь кто нибудь выше его, кроме самаго графа?

"А черные-то усики! уж кольцом вьются! какой же это мальчик! молодец! на славу молодец! и что за красавец! что за глаз, черный, огненный! что за вид богатырский! а какая усмешка? это подарок тому к кому относится.

"О, да пани Теодора никогда не кончит, если только начнет описывать красоту своего питомца! что уж и говорить, выняньчили вы нам богатыря-красавца; да вот только та беда, что вы няньчили его не одного."

"Чуть ли не от этаго он так и хорош!" бормотал Труглинский: "ведь что ни говори, а красовитость его совсем не человеческая! вот посмотрите на графа, мы все знали его красавцем; он и теперь хороша; но и тогда и теперь он хорош как человек: бел, румян, статен, высок и только! посмотрите же на Евстафия."

"Полно, полно Труглинский! в этом ты ничего не смыслишь!"

"Столько-то смыслю, пане Францишек, чтоб видеть что в глазах у Евстафия, огонь и слова! да? слова! напрасно вы смеетесь! посмотрите только, разве он не говорит глазами?" Все обратили свое внимание на глаза Евстафия, стоявшаго в эту минуту пред Астольдою; тайный ужас проник душу каждаго, и в такой степени, что они уже не осмеливались сообщать своих замечаний друг другу; только Теодора, сжав руку Тодеуша, взглянула на него глазами полными испуга и сожаления, и сказала шопотом: "защити нас, Матерь Божия! бедная Графиня!"

Да! было от чего прибегнуть к защите Царицы Небесной! точно бедная Графиня! чего не было в глазах юноши? чего не высказали она? куда не проникли? не было такого места в сердце Астольды, которое не пылало бы от лучей этих глаз, превосходящих все в свете своею красотою! несчастная Астольда горит, пылает любовию к юноше, котораго за час перед этим называла сыном! Природная гордость, чувство своего достоинства, долга, звания заставляют ее величаво поднять прекрасную голову, холодно встретить пылающий взор молодаго человека и несколькими словами указать ему его место, или обязанность какую... но взор ея сожигающий сильнее гордости и долга; сильнее всего! Евстафий молчит! ему нечего говорить, но он смотрит на Графиню; он смотрит в глубь ея сердца, души! бедная Графиня!

* * *

"Вот вы, пан-воевода, сожалели что имение мое перейдет в чужую фамилию!" говорил Граф, смотря с восторгом на молодаго Евстафия, пред которым все невольно преклонялось: "я, так напротив, благословляю судьбу, что она дала мне возможность отдать лучшую часть моих владений любимцу сердца моего и приемнику имени и титула, моему Евстафию; князь любит меня и верно согласится на то, чтоб я с рукою дочери моей передал Евстафию мое имя и звание; теперь видите, что я был прав когда говорил что имение мое не перейдет в чужия руки: оно будет принадлежать моей дочери, Графине Торгайло.

Пока Граф говорил, Евстафий перешел за Астольдою в другую залу, а как там, где его не было, гости как будто приходили в себя от какого то обаяния; припоминали, обдумывали свои слова, вникали в чувства, стыдились, не понимали, и наконец приписывали все это излишеству редких вин им подносимых; то и вельможа, которому Граф так необдуманно и так преждевременно открыл намерение, неведомое еще и самой Астольде, принял эту доверенность не так, как бы принял ее, еслиб Евстафий был у него на виду.

"Не грешно ли будет Граф? не отвечать бы за это пред.... не знаю уже право, как выразиться об этом предмете, я Литвин, вы Христианин! язык мой не поворотится произнесть имя, пред которым вы должны благоговеть; и так скажу просто: не будет ли поступок ваш противен совести?... как!... передать имущество и знаменитое имя Торгайлы найденышу, и еще вместе с таким неоцененным сокровищем, как рука которой нибудь из этих прелестных отраслей славнаго рода вашего?..."

Гнев без границ сжимал уста Графа. Воевода полагая, что это убедительность его красноречия заставляет Торгайлу в молчании уступить его доводам, возгордился своим успехом и продолжал с жаром и возвыся голос: "хотя это правда, что великия достоинства юнаго Евстафия оправдывают вашу привязанность к нему, благородный Граф, но при всем том не дают ему права стоять на ряду с нами и вступить в родство с столь знаменитою фамилиею, как ваша, а тем менее принять ея имя! не надобно забывать...."

"Не надобно забывать," сказал Торгайло громовым голосом, вставая: "не надобно забывать тебе, пан Воевода, что ты гость у меня! что хозяин твой Торгайло! и что Евстафий наследник всего, что ты видишь и что окружает тебя!..."

Громкий голос Графа привлек всех в ту залу, где он раздавался. Впереди вельмож, витязей и дам шел Евстафий; он ужаснулся выражения лица и глаз своего благодетеля! Это был прежний Торгайло, со всею его неукротимостью! но ужас гоноши скоро заменился другим чувством: Граф быстро подошел к нему, взял его за руку, и обращаясь ко всему собранию, которое тесно окружило их и к которому безпрерывно присоединялись толпы идущия из других комнат: "Дворяне Литовские, и вы почтенные гости мои, вельможи Польские, представляю вам наследника моего, властелина имуществу, преемника имени Графов Торгайло и будущаго супруга младшей дочери моей Астольды."

"Виват! виват! юный Граф Торгайло! виват, знаменитый собрат наш!..." гремело в зале безпрерывно целые полчаса. Все с жаром обнимали Евстафия, цаловали, жали руки, превозносили похвалами; громче всех кричал Воевода, и всех ревностнее уверял в дружбе, уважении, почтении, приверженности, готовности служить во всем, что будет угодно приказать ему, нижайшему слуге блистательнаго, юнаго, прекраснаго Графа Торгайлы!...

Весь этот странный энтузиазм, скорое и безусловное согласие, выходящия из меры уверения в дружбе и смешное раболепство, оказываемое всеми старыми и молодыми вельможами и витязями, не Графу Торгайле, а самому Евстафию, незрелому шестнадцатилетнему юноше, не только не казались этому последнему чем нибудь необыкновенным, но напротив он принимал все это как должное и полагал, что иначе нельзя было и поступать с ним, после торжественнаго наречения его приемником имени и титула Графа Торгайлы.

Возвещение об ужине положило конец этой суматохе, в которой все брали участие вопреки разуму, желанию и внутреннему убеждению! Все пошли за стол, но не один уже из панов Литовских брал себя за голову, говоря: "если нет между нами сатаны, то видно это венгерское вино перемутило умы наши! я кричал во весь голос, кричал то, что стыдился бы даже думать!"

Уселись за пышный вкусный стол; утихший Торгайло с ласкою, вежливостию и радушием угощал знаменитых гостей своих: Евстафий сидел близ Астольды; взоры всех стремились к нему: важнейшие из панов толковали о будущем его величии и предлагали свои услуги во всех возможных случаях как такому человеку, который стоит уже на одной с ними степени; за каждым кубком, желания благ будущему Графу и поздравления Астольде с таким, исполненным достоинств зятем, залпами вылетали из уст собеседников.

Астольда, бедная Астольда не понимала и ужасалась сама себе! Евстафий казался ей гением свето-зарным, а Граф!... стариком, дряхлым, горбатым, желтым и морщиноватым!.. Она дерзала уже считать лета его! дерзала думать, что не далёк уже и конец столь преклоннаго возраста!... что это легко может быть!... о Астольда! какое ужасное изменение в прекрасной душе твоей!... ты ли это кроткая, нежная, незлобивая помышляешь уже о том времени когда супруг твой разстанется с жизнию! и помышляешь без содрагания! это время, это событие ничего не представляет тебе ужаснаго! ты видишь не гроб супруга! не тело хладное существа, страстно тебя любившаго! не бездушные остатки благодетеля, давшаго тебе имя, знатность, богатство, просветившаго ум твой чистою Верою! этаго ты ничего не видишь! нет! взору твоему представляется один только Евстафий; одного его только видишь ты за мечтаемым гробом стараго Торгайлы!

Евстафий и Астольда не спускали глаз друг с друга; изредка только Графиня обращалась то к той, то к другой из ближайших к ней дам, чтоб сказать им по нескольку слов, и пылающий взор ея снова останавливался на милом лице прекраснаго юноши. Женщины не замечали страннаго внимания Графини к своему названному сыну; оне сами не отводили глаз от него и говорили в слух: "не только приемником имени Графа Торгайлы, он достоин быть князем нашим!... какое счастие!... какая слава для Литвы быть под властно такого полу-бога!" Сумазбродныя восклицания эти не только не казались такими мущинам; но еще были повторяемы ими.

К концу ужина, Граф, в самом радостном расположении духа, налил до краев огромный золотый покал самым дорогим вином: "пью здоровье зятя моего, молодаго Графа, Евстафия Торгайлы, и супруги его Графини Астольды!..." все встали и отвечали на этот тост одобрительными восклицаниями; кубок пошел кругом, всякой выпивал повторяя сказанное Графом и кланяясь Евстафию. Но на Графине не было уже лица человеческаго, хотя она хорошо знала, что Граф, упоминая Астольду, говорил о своей меньшой дочери, однакож слышать свое имя вместе с именем Евстафия -- и в таком смысле! бездна огня охватила, поглотила несчастную Астольду.

"Да где ж твоя будущая жена, сын мой?" спрашивал Граф, усмехаясь. Евстафий молчал. "Что ты так пристально смотришь на свою тещу?" продолжал Граф тем же веселым тоном: "хочешь всмотреться какова будет твоя Астольда? лучше этой, ручаюсь тебе! милая Графиня моя не осердится за эту истину: престарелая Нарина была, как говорят, дивной, неслыханной красоты; а наша маленькая Астольда живый ея портрет! да где ж она? принесите ее к ея супругу; мы выпьем за их здоровье!"

Принесли соннаго ребенка, котораго Граф взяв на руки положил на грудь Евстафию говоря: "вот тебе жена, любезный сын! сегодня день ея рождения, и я вместо того чтоб ей подарить что нибудь, дарю ее самое тебе моему преемнику."

Дитя обняло Евстафия, наклонило головку к нему па плечо и сказав шепотом: "Стасiо-гудишек!" заснуло.

Наконец блистательный и шумный вечер этот кончился; многочисленныя группы гостей, откланявшись Графу, Графине и Евстафию, разошлись по своим комнатам.

"Прости, любезный сын," говорил Граф, обнимая Евстафия: "теперь ты знаешь свое назначение; действуй сообразно ему и будь полным хозяином в замке, который со временем будет твоим. Завтра, милый мой Евстафий, я поручаю тебе распоряжение охотою и полевое угощение!" Граф еще раз обнял своего воспитанника и, взяв руку Астольды, пошел в свои комнаты.

Юный Евстафий стоял неподвижно на одном месте и следил глазами Астольду с мужем ея через весь ряд комнат, до того как дверь их половины отворилась пред ними, и затворясь скрыла наконец от влюбленнаго юноши восхитительный образ очаровательной красавицы.

* * *

Более года уже как Тодеуш перестал ночевать в Евстафиевой комнате, и хотя все еще считался дядькою его, но это уже было только в отношении его вещей, платья, прислуги, содержания и распоряжения деньгами, которыя до этаго дня были еще не в полном заведывании самаго Евстафия.

Юноша вошел в свою спальню последуемый двумя лакеями, готовившимися раздавать его; но как позволить им приняться за богатый наряд, в рукаве или вылете котораго был скрыт драгоценный кумир?... но как же однакож и не позволить раздевать себя?... этаго никогда не бывало! под каким предлогом отослать этих двух человек, которые с таким нетерпением ждут, чтоб Евстафий перестал разсматривать свиток, который он то свертывает, то развертывает машинально, желая только выдумать в это время, куда и за чем отослать обоих лакеев своих.

Между тем как Евстафий в другой раз уже начал пересматривать написанное на свитки, люди по какому-то инстинкту угадавшие что занятое молодаго господина их не имело ни какой важности, подошли оба вдруг, и оба вдруг взяли каждый за один вылет: "позвольте, господин Евстафий, мы разденем вас, завтра начнется охота очень рано, а как вы? любите быть из первых, то надобно ранее лечь, чтоб ранее встать." Говоря это, они проворно развязали вылеты.

"Постойте! постойте!" вскричал испуганный Евстафий, поспешно схватывая рукою тот вылет, в который он запрятал своего уродливаго покровителя: "я еще не буду раздеваться! я не хочу спать! оставте! подите! дождитесь! я позову, когда надобно будет!..." Но изумленные лакеи успели еще опустить вылеты, за которые взялись было, как Евстафий, котораго рука не нашла кумира там, где он поместил его, упал в кресла, побледнев как смерть и в совершенном изнеможении: "ну вот видите барин, на ногах не держитесь, так хотите почивать! ложитесь, добро сударь! не для чего бодрствовать; теперь все уже в постелях. Люди раздели безмолвнаго Евстафия, погасили все свечи, оставя ему одну только лампаду и ушли, спрося наперед: какую лошадь прикажет завтра оседлать для себя?... Но не получа ответа, взглянулись между собою с усмешкою, говори: "а еще не хотел раздеваться!"

Когда люди притворили дверь; когда затихли шаги их в корридоре, Евстафий встал и с отчаянием в сердце воскликнул: "я погиб теперь! где ты покровитель мой! товарищ моего младенчества! первый предмет детской любви моей! где ты?... какой демон научил меня вынуть тебя из твоего убежища!... о я несчастный безумец!" Евстафий плача отворял шкапчик Пеколы... "Столько лет жил ты здесь и сердце мое было покойно! всякое утро я был уверен, что найду тебя здесь! а теперь!..." Радостный крик юноши огласил комнату: отвратительный Пекола, сам своею особою лежал на прежнем своем месте в шкапу, как будто никогда и никто не вынимал его оттуда. Евстафий трепетал от радости: "о теперь-то я уже никогда не подвергнусь опасности потерять тебя, мое драгоценнейшее сокровище в свете!..." Он взял бережно урода в руки, желая осязанием увериться, что это не призрак и что точно Пекола опять с ним, посмотрел на него с любовию сына, и опять положил на место, говоря: "не разлучусь я с тобою никогда!"

Евстафий был очень рад, что он уже раздет, и тотчас лег в постель. Начал было он, правда, мечтать об Астольде, о ея черных глазах, нежных взглядах, милом замешательстве, ярком румянце, чарующей бледности, легком трепете высокой груди ея и о тысяче других обстоятельств и совершенств. Стал было также розыскивать умом своим и то, по какому чуду его Пекола очутился из вылета опять в шкапу, без его содействия. Но шестнадцатилетняя натура повелительно объявила права свои, и юноша мгновенно погрузился в глубокий сон.

* * *

Не так скоро и безмятежно заснули гости Графа Торгайло. Освободясь от непостижимого обаяния, заставлявшаго их говорить и действовать совершенно против их желания, мнения и даже приличия, они со стыдом и досадою, приводили себе на память все, что говорили и делали в продолжение целаго вечера.

"Не злой ли дух овладел мною" говорил Шамбелян короны Польской Граф Марх.*** не сам ли сатана управлял мною, когда я чуть не до земли згибался пред этим высоким болваном, приемышем Торгайлы, и поздравлял -- не его, а себя поздравлял с тем счастием, что такой высокой доблести юноша осчастливит сословие наше, став на одну степень с нами!... Адская глупость!:. и для чего ты милая Людвика, не удержала меня; ведь ты стояла близко; может, графское вино отуманило ум мой до того, что я начал делать сумазбродства... ты моглаб остановить меня!"

Графиня Мар. *** женщина гордая, властолюбивая, управлявшая мужем своим деспотически, выслушала этот упрек в неуместном снисхождении с каким-то видом покорности, котораго Шамбелян решительно испугался.

"Что с тобою, моя Людвика," спрашивал он, садясь подле нее и стараясь открыть ея лице, которое Графиня закрывала платком: "что с тобою, здорова ль ты?"

"О ужасный дом!" стала наконец говорить покорная супруга: "страшный вертеп чародейства! не говорила ль я тебе, что нам нет" надобности спешить к этому отступнику по первому его мановению?... так нет! сохрани Боже уступить! таков уже ваш род строптивый! нет ни одного из вас, который не был бы уверен, что у него по крайности целым фунтом более мозгу в голове нежели у самой умнейшей женщины! от того вы всегда говорите и действуете повелительно; от того вы требуете безусловнаго повиновения вашим безрассудным требованиям! и хотя последствия всегда показывают вам ясно, как вздорны были эти требования, но вы никогда в этом не признаетесь!... Вот и теперь, ты верно будешь утверждать, что нельзя было не ехать; а еслиб не поехал так не остыдил бы седых волос своих, обтираясь ими об колено подкидыша и величая его достойным собратом высшаго дворянства!"

По мере как Графиня говорила, рука ея, державшая платок, прижатый к лицу, уступала усилию мужа, отнять его; лице ея открылось пламеняющее гневом и стыдом; она устремила на Шамбеляна взор, в котором, в первый раз в жизни, изображалось замешательство: "и это еще не все," продолжала она, "не полную меру унижения нашего знаешь ты: я, я которая и в юности моей не обращала внимания на красоту блистательнейших юношей двора Польскаго, сегодня приходила в восторг, от проклятых чародейских глаз подкидыша, и даже... о верх стыда и поношения! далее чувствовала неизъяснимое удовольствие от того, что бархатный вылет его как-то коснулся руки моей! я не могла удержать восклицания: "милый, прелестный юноша!" и все эхо происходило перед глазами пятисот человек дворян! все они это слышали и видели!..."

"И все они тоже самое делали, милая Людвика! пусть это будет тебе утешением."

* * *

"Как нам сойти на прежнюю дорогу, в отношении к этому питомцу сатаны?" говорил Воевода Сендомирский, ложась на белый шелковый пуховик, близ своей осьмнадцатилетней, черноглазой Воеводины, Лионетты Сендомирской. "Как тут быть, милая жена? не придумаешь ли чем поправить все те сумазсбродства, какия наделал я в продолжение этаго вечера?... Это право было и смех, и горе! Смеюсь и бешусь, как вспомню все, что я говорил этому мальчишке; да еще и с низкими поклонами!..." Воевода захохотал и в след за этим! плюнул с досадою: "здесь полон дом колдовства! везде и во всем наваждение!... С приезда мы все были люди как люди! пили много, правда; однакож и за обедом и после обеда, никому из нас, Евстафий не казался ни полубогом, ни героем, ни единственным красавцем в целом свете!..." Тут Воевода услышал, что черноглазая Лионетта тихо вздохнула; он остановился, как будто ожидал, что она будет говорить; но как Воеводина молчала, то он опять начал: "да, моя Лёню! не раз придется нам вздохнуть при воспоминании сатанинскаго вечера Графа Торгайлы! Непостижимо что сделалось со всеми под конец бала! я и не замечала Евстафия, был он тут или нет! да и кто будет замечать мальчика, в двадцати залах, наполненных гостьми?... Вдруг он появился как гений лучезарный! и все кинулось к нему, как будто к своему властелину, котораго увидели в первый раз!... Я так, кажется, толкнула Князя Г***, спеша уверить проклятаго найденыша в своем уважении, преданности и прося его униженно осчастливить меня своею дружбою!!!... Что тут делать, Лионетта! что тут делать! как это поправить? как завтра смотреть ему в глаза?"

"Ах, думала молодая Лионетта, как не смотреть в эти глаза!... других нет таких на всем шаре земном!" Желая без помехи мечтать о глазах юноши Евстафия, прекрасная Воеводина так упорно держала сомкнутыми собственные свои глазки, что Воевода от чистаго сердца поверил ее глубокому сну и поохав еще несколько о всех неуместных вежливостях, наговоренных им: "мальчишке, найденышу, подкидышу", последовал наконец примеру супруги, и заснул сном правдивым.

Из этих двух разговоров можно иметь понятие и о всех других. В каждой спальне толковали, судили, удивлялись, бранили, сожалели, стыдились, раскаивались, проклинали, ужасались; одним словом, все было перечувствовано и все высказано действующими лицами смешной вечерней драммы; каждая чета, более или менее хлопотала о том, как завтра спуститься с этой надоблачной степени уважения, какое оказывали приемышу Графскому, в продолжение остальной половины вечера.

* * *

Молодым людям и девицам были отведены спальни в двух флигелях, построенных с правой и левой стороны замка, с которым они соединялись галлереею. Тем и другим отдано было по поскольку комнат в их полное распоряжение.

Молодые люди сошлись почти все в одну горницу; некоторые легли уже в постель; другие сидели еще; иные ходили по комнате, подходили к лежащим, разговаривали и опять начинали прохаживаться.

Молодыя девицы разделились на группы, из которых каждая отдельно заняла для себя комнату.

Но и там и тут дело шло об одном и том же.

"Теперь что скажете, друзья! не прав я?... Не любит Астольда всею душею своего пригожаго питомца?.." Признайтесь, что взгляды ея и выражение лица не оставили вам ни какого сомнения на этот счет!.... не правда ли?"

Так спрашивал товарищей своих один из восьми или десяти молодых людей, ходивших фронтом по обширной зале, куда все они собрались чтоб провесть ночь вместе. Это был тот самый, который недели за две до Графскаго торжества, обвинял Астольду в тайной привязанности к Евстафию.

Несколько голосов отвечало ему вдруг: "правда! правда! к величайшему сожалению нашему, правда! Как бы ни хотел кто из нас обманывать себя, невозможно!.. самое нежное: "люблю" не так ясно высказалоб это чувство как глаза ея! что значат слова против взгляда таких глаз!"

"Пусть бы Астольда вонзила мне кинжал в грудь, но только с тем взором, каким смотрела на него, и я право не почувствовал бы никакой боли."

"Она всем нам вонзила кинжал в сердце, по самую рукоять; а взор все-таки отдала Евстафию."

"Я все еще не могу опомниться! не ужели это мы, -- столько благоговевшие пред Графинею Торгайло! мы, преклонявшие колена пред бывшею Рокочувною, теперь побеждены ребенком?..."

"Прибавь к этому: побеждены без усилия с его стороны, без стараний; он даже и не знает что мы отдалиб пол-жизни за любовь его прекрасной маменьки; он любит и любим, вот и все!"

"Проклятый найденыш! его стыдно иметь соперником!"

"Право?... вы так думаете? этому трудно поверить, Князь! я сам видел как вы, не смея даже обнять величаваго Евстафия, цаловали его в плечо и говорили что: "сочтете за счастие, если он удостоит будущую охоту вашу своего присутствия."

"Не напоминай пожалуйста! я готов броситься грудью на мечь от одной мысли об этой адской нелепости!.. Поверитель однакож, друзья, что когда я все это делал и говорил, то в тоже время бранил себя глупцом и очень чувствовал, что поступаю неприлично!... но говорил потому, что не мог не говорить, а почему не мог, не знаю и не умею объяснить."

"Нам нечего укорять друг друга; мы, кажется, все действовали в отношении к Евстафию, как лишенные всякаго ума и соображения; но от чего все это случилось, не постигаю!... пусть старики ласкали мальчика Евстафия и осыпали похвалами: они хотели польстить суетности Графа, и были сверх того отуманены полными покалами золотистаго венгерскаго; но мы, не побуждаемые ни одною из этих двух причин, от чего пустились на перерыв угождать, льстить, хвалить, ласкать, цаловать и поручать себя в дружбу Графскому приемышу?..."

"Наваждение! непременно наваждение дьявольское было над нами этаго вечера!.. я кажется раз двадцать назвал Евстафия любезным Графом, хотя и думал в тоже время как называл, что он такой же Граф, как и мой стремянный!"

"Не ужели Торгайло имеет в самом деле сумазбродное намерение просить у Князя позволения передать свое имя этому мальчишке?"

"Видно что так, когда он с такою торжественностию обявил это всему собранию гостей своих; люди, подобные Торгайле, не говорят того, чего не намерены сделать!"

"Как бы то ни было, а этот мальчик очаровал собою прекраснейшую женщину; без всякаго сомнения будет ея счастливым любовником; будет одним из первых богачей; будет Графом, будет иметь прелестную жену, и прелюдиею всех этих благ было ему сегодняшнее поклонение наше и непонятное унижение пред ним!"

"Ну что сделано, того уж возвратить нельзя! припишем это тому очарованию, под властию котораго этот замок находится со дня своего заложения, по крайности так говорят во всей этой стороне; но надобно подумать, как нам распорядиться нашими, поступками и словами завтра."

"Что касается до меня, то я уже буду знать как распорядиться, потому что как только почувствую хоть малейшее влечение увиваться около Евстафия и кланяться ему по сегодняшнему, то в туж секунду брошусь на коня и ускачу опрометью домой."

Разговор молодых людей мало по малу настроивался на другой тон; уступая ветренности своих лет, они скоро начали находить смешным то, что сначала казалось им досадным, и чрез час они уже от сердца хохотали над сценами, происшедшими от всеобщаго восторга, внезапно овладевшаго ими при появлении Евстафия из своих комнат; они очень забавно копировали поступки свои, своих товарищей и многих важных старых панов Княжества Литовскаго, и наконец окончили веселую болтовню свою единодушным заключением: что Астольда ни сколько не любит Евстафия, но что и она также как другие была в этот вечер под властию враждебнаго обаяния той кикиморы, которая живет в ея замке сначала его построения и которой Евстафий главным любимцем.

"Пора спать, товарищи!" сказал молодый Князь Г***; "завтра на охоту; завтра увидим славнаго Кауни, красу Литовских коней, как говорит мой батюшка, а он в этом знаток."

"Твой же батюшка твердил весь вечер, что Евстафий настоящий полубог!"

"И я скажу тоже! ведь главный его порок только тот, что он подкидыш и любимец дьявола; но его красота, рост, величавый вид превосходят все, что можно было бы сказать в их похвалу!... ну, да однакож до завтра! до завтра! Вот с ними со всеми! до смерти спать хочется." Все затихло в спальни ветренников, и глубокий сон овладел этою цветущею, полною силы и быстроты, юностию.

* * *

В спальнях девиц не было такого шуму; оне не сожалели, не бранили, не хохотали, не делали планов на завтрешний день; не приписывали наваждению сильнаго биения сердца своего, при виде прекраснаго юноши Евстафия, не толковали о чувствах и выражении глаз Астольды, во весь вечер, оне не разу не взглянули на ея глаза, потому что им светили очи несравненно лучезарнее Астольдиных, по крайности им так казалось; каждая из них думала: "какое счастие было бы назвать своим такого прекраснаго юношу, как воспитанник Графа! как жаль, что произхождение его покрыто мраком! как жаль, что об нем носятся такие слухи! как ужасно, что он под опекою страшнаго Пеколы!... как жаль, что он христианин!... что за прелестный юноша этот Евстафий!.... как хорошо сделал Граф, что объявил его приемником своего имени!... вот будет Граф!... как ни хороши собою ваши знатные юноши, но будущий Граф Торгайло помрачает их, как свет солнца помрачает луну!... но что за мысль назначать ему в жену маленькую Астольду! не ужели старый Граф думает, что Евстафий до того времени никому не отдаст своего сердца!.. Все эти восклицания мысленныя оканчивались глубоким, скрытным, сердечным вздохом, и еще более скрытною, тайною мыслию: "на меня взглядывал он несколько раз так нежно, что я невольно краснела! нет! не будет он ждать возраста Астольды!!!" И боясь дать провидеть эту секретную мысль, ни одна девица не говорила об Евстафии; все они хвалили молодых людей, их ловкость, наряд; разбирали их достоинства; описывали наружность; иных выставляли в смешном видь; но до Евстафия не коснулись ни одним словом, как будто до чего заветнаго; и точно бедный, безродный юноша, с гибельным преимуществом, быть любимцем враждебнаго божества, был их заветною мыслию, заветным желанием, заветною надеждою!...

* * *

"Кажется, я поторопился, моя милая Астольда," говорил Граф опечаленной Графине, цалуя ея белое как алебастр чело: "рано еще было мне объявлять свое намерение усыновить Евстафия; не понимаю, что сделалось тогда со мною! я как будто говорил и действовал не по доброй воле! как будто кто управлял мною!... этот вечер непостижим для меня!... Безумный восторг моих важных гостей, их низкие поклоны нашему Евстафию, униженныя прозьбы, удостоить своего знакомства, осчастливить дружбою -- кажутся мне смешны и неуместны -- только теперь, но тогда я считала всю эту шутовскую сцену унижения, должною данью моему будущему зятю!" Граф начал смеяться. "Не ужели это мое венгерское так напроказило?.... ты не видала всего, моя Астольда; но право поступки многих из вельмож могли подать сильное подозрение, что разум их не при них."

Графиня молчала; она грустно склонила прелестную голову свою на грудь мужа! мысли ея, как бурный поток, неслись одна за другою, мутили и приводили в изнеможение дух ея! Воспоминание что она чувствовала к Евстафию, как смотрела на него, каким находила Графа, что мыслила, чего надеялась, -- наполняли душу ея стыдом и отчаянием!.... "нет уже сомнения," думала она, "что слухи о чем-то сверхестественном на счет Евстафия, справедливы; гибельное влияние его два раза я уже испытала!..... Великий Боже! какого ужаса не должна я ожидать от этой враждебной власти!.... два рада уже огненный взгляд Евстафия приводил меня вне себя от восторга, любви, неги! я едва могла противиться желанию прижать его к груди своей, и сказать, что я люблю его!... я! тридцатилетняя женщина! мать скольких детей!.. жена благороднейшаго и великодушнейшаго человека!... Графиня Торгайло!... я, носившая некогда на руках Евстафия, этаго утра еще называвшая его сыном -- я готова была броситься на грудь его и отдать ему свою душу, сердце, жизнь!..." Графиня овладела столько собою, что удержала вопль ужаса, готовый исторгнуться из уст ея при воспоминании столь непомернаго унижения; но невольный трепет изменил мучительному состоянию души ея.

Граф испугался: "что с тобою, милая Астольда? ты не здорова? успокойся, мой милый друг; этот вечер утомил тебя! пойдем, я провожу тебя в твою спальню."

"Я точно утомлена, мой милый Яннуарий, и очень желала бы не ехать завтра на охоту."

"Завтра увидим, мой друг; может быть сон возвратить тебе силы..... сохрани Боже, если наша молодежь увидит, что их Дианы нет с ними.... к чьим же ногам повергнут они трофеи своих побед?... нет ни одного, который бы не мечтал стать пред тобою на одно колено, положить у ног твоих страшную голову вепря, им убитаго, или рога оленя, или даже целаго волка, и в награду прикоснуться устами к этой прелестной, белой, мягкой руке!..." Говоря это, Граф с добродушною усмешкою поцаловал несколько раз обе руки Астольды, поцаловал прелестное чело и розовые уста; пожелал доброго сна и, поруча ее защите патрона своего, святаго Яннуария, ушел на свою половину, где, не обращаясь уже мыслями к произшествиям этаго вечера, лег в постель.

* * *

Сон начинал уже смыкать глаза стараго Графа, как легкий шорох у дверей заставил его взглянуть в ту сторону, там кто-то шевелился; слышалось Графу, что это существо стонет, охает и что-то бормочет... "Ну кто там?" спросил Торгайло с нетерпением: "что тебе надобно?" Бледный, трепещущей Клутницкий неверными шагами подходил к постеле Графа.

"Ужасное несчастие, сиятельный Граф! горе! бедствие! неминуемая гибель угрожает знаменитому долу вашему! наконец разразилась над нами та туча, которая так давно уже грозила нам! наконец начал действовать демон, на пепелище которого злой рок заставил вас поселиться!..."

"Да перестанешь ли ты выть сумазброд!..." закричал Граф, приподымаясь на постеле, "говори порядочно! что тебе там помстилось?..."

"Помстилось! о Господи, защити нас! помстилось! увы, Граф, миновалось то счастливое время, когда нам только метилось! нет! теперь сатана действует на просторе!... мы на его земле! мы его данники!... мы бедные, несчастные, глупые старики!..."

"Благодарю за честь, Клутницкий! ты как вижу теперь только поужинал, поди же пожалуйста вон, и не мешай мне спать; завтра разскажешь что такое сделалось; ступай же, ступай!"

"Я поужинал!... то есть выпил лишнее, хотите вы сказать!... смотрите же Граф, пойдет ли на мысль ужин и вино..." Говоря это, Клутницкий шел к дверям спальни, и продолжал: "на долго! очень на долго и ваши ужины вам сделаются горьки!.. вот, сиятельный Граф! исполнилось то, чего должно было ожидать, поселившись на земле дьяволов."

Клутницкий положил у кровати Графа обломки великолепнаго герба Графов Торгайлов. Граф смотрел на него в изумлении: "что это значит?"

"В эту ночь бурею сорвало, ударило об землю и в дребезги разбило герб зиаменитаго дома вашего!" Клутницкий закрыл лице руками, и тяжело вздыхал."

Граф переменился в лице. Он побледнел, и встал с постели. При всей твердости духа и ума своего, такое произшествие необычайное не мог он счесть обыкновенным или ничтожным! Впервые со дня супружества, сердце добраго Графа дрогнуло и облилось кровью, от какого-то мучительного предчувствия. Стараясь управиться с собою и скрыть впечатление ужаса, Граф разсматривал и оборачивал на все стороны обломки пышнаго, блестящаго герба своего. Наконец он победил себя.

"Полно, мой добрый Клутницкий; не принимай в такую дурную сторону этаго сличая! что мудренаго, если сильным ветром сорвало герб, и если он, упав с такой высоты, разбился?... все это очень натурально!... совсем не от чего приходить в такой страх."

"Ах, Граф Яннуарий!... ах добрый господин мой! еслиб вы знали!..."

"Полно, полно Клутницкий! убери эти куски, и завтра приведи в порядок все, что испортил вихрь; на место герба пусть будут трофеи из оружий, шлемов, лат, знамен; произшествие же это надобно скрыть не только от гостей моих, но даже и от всех в доме; поручаю это все твоему благоразумие и усердию!"

"Но, Боже мой! Граф! вы все-таки думаете что вихрем снесло ваш герб!..."

"Ну да чем же еще? ведь я говорю по твоим словам; я не слыхал бури, но видно она была, когда ты говоришь что: бурею сорвало герб, ударило об землю, и в дребезги разбило! вот собственныя твои слова; об чем же ты еще толкуешь?..."

"О нашем несчастии Граф! о нашем величайшем бедствии! буря выла и свирепствовала в одном только месте, а в полях, садах и вокруг замка все было тихо!..."

Граф вышел из терпения: "ступай сию минуту в свое место, Клутницкий, и чтоб завтра всё было сделано так, как я приказал." Прежде, когда Граф начинал говорить этим голосом, то Клутницкий обыкновенно переставал разсуждать, и в туж минуту повиновался; но теперь страх чувствуемый им при виде разбитаго герба, был несравненно сильнее того, который бывало наводил на него грозный голос Торгайлы, и потому Граф был очень удивлен, когда Клутницкий, вместо того чтоб безмолвно выйти за дверь, подошел к нему еще ближе и, покачав грустно головою, стал говорить тихо и с разстановкою: "поди в свое место!... чтоб завтра было сделано!..." "Но кто ж знает, Сиятельный Граф, где это место, даже для вас. не только для меня?... увереныль вы, что увидите это: завтра... Взгляните на разбитый ваш герб! вспомните сколько лет был он неподвижен на своем месте! для чего пренебрегаете вы предостережением неба? для чего хотите, чтоб все погибли от того, что вы не имеете силы разстаться с злым духом при вас живущим..." Клутницкий не мог более говорить, потому что Граф взял его за плеча, оборотил к дверям и вытолкнул из комнаты, сказав: "берегись, глупец, чтоб я не забыл, что мы оба уже старики."

Граф запер дверь и возвратился к обломкам блистательнаго герба своего. Теперь не для чего ему поборать тайнаго ужаса, который теснится в душу его! свидетелей нет! он один! Торгайло содрагается видя как разбился герб его; -- повсюду угроза! повсюду предвещание бед и стыда!... здесь меч переломленный пополам; вот лавровый венец как будто втоптанный в грязь; вот дивной красоты конь, постыдно лишенный ушей и хвоста!... вот лев, у котораго отбилась его густая грива и замарано глиною грозное чело; а вот летящая стрела, у нее нет перьев и отломлено острие!...

Долго стоял старый Граф, устремя грустный взор на разсыпавшийся герб свой. Прошедшая жизнь его представлялась ему окруженная невыносимым светом, среди котораго она одна только была мрачна и страшна как бурная ночь!... воспоминайте, сожаление, раскаяние, грызения совести, страх, ожидание давно предреченных бед; все, что так долго молчало в душе и памяти его, теперь пробудилось, ожило, воскресло, и с диким воем, -- как слышалось ему в сокровеннейших изгибах сердца и мозга -- приступало к его содрогающейся натуре человека... Торгайло в ужасе спешит из спальни... Но кудаж уйти от образа его преследующаго?... Граф проходит несколько горниц, без цели переходит из одной в другую... подходит к окнам.... растворяет их, смотрит на свои сады... смотрит на поля поблекшия, на небо звездное, на все смотрит! кажется все разсматривает! но он ничего этаго не видит! он даже не знает где он и что делает!.. он хочет только уйти, спастись от образа, так давно забытаго, так давно истлевшаго в земле, но который теперь ожил, появился снова, носится пред ним, смотрит на него!...

Холодный пот покрывает чело Графа! голова его кружится! ему кажется, что по всем комнатам раздается гул погребальнаго звона!... этот гул!... Яннуарий собирает все силы разума, чтоб убедиться, что это мечта, что этаго нет!... нельзя! -- звон раздается! колокол гудит, воет!... воет по всему замку! в каждой комнате, в той где он сам теперь, вплоть близь него!... Граф падает без памяти, и -- ужасы минувшаго отлетают от него на несколько мгновений!...

Конец второй части