1.
К бабушке, к матери Виринее, в монастырь, мать ездила несколько раз в году на повиданье и на прошенье ее иноческих молитв всему нашему купеческому дому, но нас, детей, к ней брали не всегда, а непременно на Ивана Постного, двадцать девятого августа, на храмовый монастырский праздник. К этому дню готовились и мать, и мы. Мать вынимала из комода замшевую книжку с белым генералом на скале, вышитым шелками, и сверялась, что наказывала ей привезти к празднику мать Иринея.
Купленное она вычеркивала, а не купленное подчеркивала двумя чертами, и ездила по лавкам все сама, чтобы все купленное шло в монастырь из собственных, из родных рук, с доброхотством, а не из чужих, из наемных: "из своей руки и то же яблочко - да наливней, и тот же мед - да сахарней". Покупки все складывались в диванной, что была возле спальной, но в эти дни, перед Иваном Постным, "диванной" не бывало. "Куда нести?" - спросит няню артельщик с кульком. "В матушкину комнату!" - и все понимали уж, что нести в диванную. Мать входила в "матушкину комнату" и, оглядывая зорко кульки, коробки и "штуки", справлялась с "белым генералом": все ли припасено к завтрашнему. Мы, брат и я, присутствовали при этом. Иногда мать обращалась ко мне:
- Сережа, не помнишь, - у тебя память помоложе, - в прошлый раз, как были мы у тетушки, отвозила я репсу на воздухи? Что-то я запамятовала?
Репс - это шелковая материя, рубчиками, я его знал - у меня продавался он в игрушечной лавке. Мой репс был лоскуток от того, что отвезли в монастырь, и я твердо отвечал:
- Отвозили, - и ждал, что еще спросят, а брат, щуря глаза и заводя свои крупные карие кругляшки в сторону, что строго запрещалось, прибавлял:
- Еще кот бабушкин когтем тогда в шелку увяз!
Мать улыбалась на его слова, не отрываясь от книжки, но, заметив, куда ушли его карие кругляшки, - "вишенки! вишенки! Вася, дай съем твои вишенки?" - строго сдерживала его:
- Пойдешь в угол, если будешь глаза заводить! И не возьму к бабушке. Не смей!
В угол - было не страшно, не очень страшно, только бы не в зале, где пусто и в углах - зелень, сИрень и нечисть, - но "не возьму к бабушке" - это было так страшно, что брат сразу останавливал зрачки посередине, будто они застыли у него, и около "вишенок" делалось что-то мокро.
Но мама опять смотрела в книжку:
- Что не припомню, то не припомню: сколько тетушка просила шафрану, фунт ли, два ли?
Шафран не продавался в моей лавке; я равнодушно молчал и подбрасывал, подхватывая в горсть, толстое и крепкое, как маленький арбуз, яблоко, которое мне подарили в фруктовой лавке.
- Переели сегодня яблок, - замечала мать. - Это не игрушка. Или убери на послезавтра, или съешь сегодня. А завтра нельзя есть.
- А почему? - спрашивал брат. Я знал, почему нельзя, но молчал, потому что мне хотелось еще раз услыхать все. От этого рассказа всегда возникала жалость на сердце, а жалеть так сладко, и так грустно замирает тогда сердце. Я уже знал эту сладость и грусть, хотя и не знал, что это называется сладостью и грустью.
- Завтра у бабушки спроси.
- Нет, мама, скажите.
- Бабушка лучше скажет. Я еще фрукты не проверила, - но брат уж охватывал ее лицо руками, и она сажала его на колени, а я садился у ее ног, на синий коверчик, и она рассказывала. Я не все помню из ее рассказа, но, что помню точно и ясно, как шахматные клеточки синего с желтым коверчика, на которые смотрел, когда слушал ее рассказ.
- ... Ударили в бубны, пришли плясавицы, пляшут, а царь скучен? Пляшите веселей. Отвечают плясавицы: - не можем плясать веселей. Пусть заиграют во свирели. Заиграли во свирели...
- Как пастух? - прерывает брат.
- Нет, не как пастух, а по-другому. Заиграли во свирели. Плясавицы пляшут, а царю скучно. Пляшите веселей. Не можем плясать веселей: забейте в барабаны!
- Как солдаты? - опять спрашивает брат.
- Нет, не так. Молчи; слушай. Забили в барабаны. Пошли плясавицы в пляску. А царь скучный. Почему царь скучный? Плясавицы, пляшите веселей! Не можем плясать веселей. Не знаем, подо что плясать.
- Под трубу! - отвечает брат.
- Тебя не спросили. Был пир не весел. Встает тут девица, Иродиадина дочь, говорит: "Буду я плясавицей. Развеселю царя". И стала девица плясавицей.
На этом прерывается моя память. Оживает на другом.
- "... И приходят к царю и говорят: "не гневайся, царь. Нет в твоей казне блюда, чтС бы вместило Предтечеву голову. Все малы". "Ищите лучше" - отвечал царь. Искали слуги, не нашли блюда под Предтечеву главу. "Не нашли, царь, блюда: твои легки, не выдержат Предтечевой главы". Молчит царь в страхе. Встает плясавица, оком ярым на слуг посмотрела и говорит: "Найду я под ваши головы, под каждую, а под Иванову главу не далеко ходила - нашла. Вот вам мое блюдо" - и подает им блюдо золотое, что пред нею на столе, для яств, стояло. "Принесите мне на нем Иванову главу"...
Опять прерывает тут память мамин рассказ. А брат не прерывал его уже никакими вопросами. Он теснее прижимался к маме и хватался рукой за ее руку, и уже не отпускал ее, и жался к ее плечу.
- "... Ангелы Предтечеву главу в землю скрыли, пустыня ее травою зеленой прикрыла и украсила алыми цветами. В Предтечев день алые цветы не рвут: кто сорвет, тому цветок алой кровью капнет. В Предтечев день круглого не вкушают; как принесли плясавице честную главу, пир в конце пира был: пред всеми гостями, на серебряных блюдах, плоды круглые лежали из царских садов наливные, а перед плясавицей, на пустом на золотом ее блюде, честную главу положили. Царь в пущем страхе сидит; гости молчат; остановился пир при самом конце. Говорит плясавица: "Что ж вы, гости, сладчайших плодов из царских садов не вкушаете? Аль не сладки?" А глянула: на блюдах у гостей не круглые плоды, а мертвые главы..."
Тут молчали мы все трое.
Мама спускала брата с колен, целовала в лоб его и меня и говорила:
- Ну, идите в детскую, и не надо вам в нынешний день и завтрашний ссориться. День этот - страсти Предтечевой. Страшный это день. У бабушки будьте тихи. Бабушку не беспокойте.
Мы шли в детскую, а мать оставалась в "матушкиной комнате" и проверяла покупки. Отец приезжал вечером из городу и, перед всенощной, заходил в диванную вместе с матерью.
- Все в порядке? - спрашивал он.
- Кажется, что так, - а не поручусь, что чего не забыла.
- Ну, уж, матушка, вспомни. Иван Постный один в году бывает.
- Вспомнить-то вспомнила, да придется завтра, перед монастырем, в лавку заезжать.
"Лавка" - это был наш оптовый магазин в городе, а если говорили: "Лавки", поехать в лавки, - то это про чужие.
- А что?
- Да сегодня только вспомнила, - мать улыбалась широкою и долгою своею улыбкой: она была долгая, потому что, раз появившись на ее некрасивом, умном лице, долго оставалась на нем и делала его привлекательным и грустным. - Тетушка, в прошлый раз, наказывала мне, даже удивила меня: - Привези ты, говорит, мне, матушка Аночка, пАлевых лоскуточков шелковых всяких поболее, что к канарейке ближе. - На что же, спрашиваю, вам, тетушка, канареечных? - Я палевый узор подбираю из шелков: чайную розу хочу шить по стальному фону, на пелену к Феодоровской Владычице. Удивила она меня. В шестьдесят пять лет - палевую розу! Ведь на это надо глаза мышиные.
Отец увязывал какой-то развязавшийся кулечек, и отвечал:
- Сколько она этими мышиными глазами слез-то молодых и старых пролила! Нет, не глаза, а корень у них, старозаветных, крепок, корень без пороку. Дубы и кедры были, а ныне - осинки да ельничек. Нет, не глаза. Кедры, да кипарисы были.
Он пробегал глазами замшевую книжку.
- И все это, что у тебя, матушка, здесь писано, все, как в сказке, по тетушкиным усам потечет, а в рот не попадет.
- Сама знаю. Все раздаст, рассуёт Пашам и Дамашам. Ей-то самой, что бы такое привезть?
Отец махал рукой, левым плечом подталкивая дверь из диванной:
- Я тридцать лет над этим голову, матушка, ломаю - да так и не придумал ничего. Разве коту на печенку оставит, так и от той тетушка кота отучила и на монастырский стол его перевела. Матушка, я есть хочу. Скоро ко всенощной ударят, - доканчивал он уже за дверью.
Мать приказывала подавать обед.