возвращающая читателя на несколько дней назад.

Дорогой сэр!

Позвольте мне и дальше придерживаться строго-официального тона в этом письме, которое является моим последним к вам письмом.

Прошу вас, отец, не удивляйтесь. Водопад событий, обрушившийся на меня за последние недели, превратил меня в другого человека. Отныне и навеки я уже не Джемс Пукс, ваш сын, буржуа, председатель юношеского отдела «Лиги ненависти к большевикам». Отныне я — почти муж самой очаровательной женщины в мире, советский гражданин Тама-Рой, индусский коммунист. Мои мозги, сэр, вывернулись наизнанку.

Отец, когда я выезжал из Лондона, я был еще вашим сыном и сыном родной страны. Но, отец, если родина поворачивается к вам спиной, если слуги вашей родины награждают вас тычками и ударами, — вы имеете все основания отказаться от своей страны.

Я выехал из Лондона, отец, еще немного угнетенный смертью дорогого Чарли, нездоровьем матери, ошеломленный вашими подвигами на бирже. Морской воздух не принес мне успокоения, — морская болезнь скрутила меня самым жестоким образом.

Я не суеверен, отец, но даже сейчас, находясь в стране, свободной от предрассудков, я подозреваю, что высшая сила вмешалась в мою жизнь в тот момент, когда я сошел на берег в Каире.

Эта высшая сила заставила меня не поехать немедленно в санаторий, а остановиться у прекрасной, но негодной женщины, у туземной красавицы Заары. Выйдя от нее на прогулку, я попал в демонстрацию против британского владычества в Египте, и какой-то негодяй наклеил мне на спину революционное воззвание. Я этого не заметил. Получасом позже я ввязался в драку, во время которой у меня похитили бумажник с деньгами, паспортом и бумагами.

В полицейском участке, куда я кинулся, увидев пропажу, меня приняли за индусского коммуниста Тамма-Роя, и на следующее утро я был выслан на судне «Мария» в СССР, как политический преступник.

Всю дорогу я ожидал смерти, отец. Я был убежден, что большевики расстреляют меня в тот момент, когда я сойду на советский берег. Но этого не случилось. Случилось худшее: ко мне отнеслись, как ко всем прибывшим политическим эмигрантам. Меня приютили, накормили и, главное, честно и открыто показали мне все недостатки и достоинства советской страны.

Боже, как лгут наши газеты, отец! Как они сильны, отец!

Я видел все: промышленность, армию, деревню, буржуазию, детей, быт, развлечения. Все, все. Я видел то, чего не дано видеть лжецам из редакций и президиумов партий. Отец, русскому рабочему живется в миллион раз лучше, чем какому бы то ни было рабочему другой страны. Русский крестьянин встает сейчас на ноги и с благодарностью смотрит на город, который недавно считался его главным врагом. Служащие также довольны. Следовательно, в стране, где власть принадлежит трудящимся, все трудящиеся довольны. А это — основное. Вспомните, отец, что в нашей Англии, где власть принадлежит буржуазии, не вся буржуазия довольна теперешним правительством. Что это значит? Это значит, что мы, англичане, не идем вперед[54], занятые внутренней борьбой, а большевики растут со сказочной быстротой.

Ах, отец, как они сильны! Это первое и основное, что вы видите, вступая на их берега. Ведь первое, после чекистов, конечно, что я увидел, были иностранные — и в том числе английские — суда, пришедшие за их хлебом. Первое, что я увидел, была их мощь.

Я не верил им, отец. Я боролся всеми силами против их безмолвной агитации. Но это сильнее меня, отец. Они сильны, как смерть.

Промышленность: вы подумайте, отец, без какой бы то ни было конкуренции, обладая почти тремя четвертями промышленности, безоговорочно диктуя рынку свои желания, — они все-таки снижают цены на товары. И это идет не за счет эксплоатации — нет, их рабочие не отдают своих соков хозяину. Если они и вырабатывают прибавочную стоимость, то этот излишек возвращается к ним же сторицею.

Простите, отец, что мое письмо похоже немного на лекцию политической грамоты, но я хочу, чтобы вы меня поняли и стараюсь быть очень подробным.

Промышленность, в которой хозяевами являются сами же рабочие, растущая по воле и трудом этих хозяев, — разве это не изумительно? Разве не замечательно то, что у них все, абсолютно все делается по плану? Разве мы, капиталисты, можем похвастать чем-нибудь подобным, при нашем хаосе на рынке, в производстве, в деньгах, торговле — во всем?

Промышленность, служащая стране для ее роста и обслуживаемая в то же время всей растущей страной, — вот первое положение, сбившее меня с моих позиций.

Вторым толчком была армия. Я видел Красную армию, отец, и заклинаю вас, имеющего вес на бирже, а, следовательно, и в министерских кругах — теперь я понял это — делать все от вас зависящее для предотвращения войны с ними. Это изумительнейшая армия в мире. Ни одна армия не полна так классовым патриотизмом, не сознает так своих задач и обязанностей перед страной. А какие там бойцы, отец! Нет, заклинаю вас памятью вашей матери бороться всеми силами против войны с большевиками. Их армия — это собрание сознающих свои обязанности людей, проникнутых единственным стремлением: не дать сорвать строительство своей страны.

Затем, отец, наступил черед советской буржуазии. Это рабы, отец. Это люди без инициативы. Это — конченные люди. Они не живут, а прозябают, и притом по собственной вине. Они имеют право только торговать. И при этом они, фактически, приказчики власти: нельзя продавать выше определенной цены, нельзя скупать то-то и то-то, нужно сдавать очень большую часть прибыли государству в виде налога. А о борьбе с властью они и не помышляют: они знают, что, в случае попытки, встанет весь народ от детей-пионеров до седых стариков — старых большевиков. Раньше они, по крайней мере, мечтали о том, что придут интервенты и избавят их от власти большевиков. А теперь, отец, они, буржуа, побежденный класс, который, казалось бы, должен любить и верить только в иностранный капитал, — они, говоря о нас, защищают свою страну. Страну-мачеху. Вам это покажется непонятным, отец, но лучше быть пасынком, и притом нелюбимым, чем рабом. Так сказал мне мой новый приятель мистер Смирнов, русский буржуа.

Если это было третьим толчком, отец, то четвертым, вероятно, самым сильным, явилась моя поездка в деревню.

Ах, отец, я знал по вашим газетам, что деревня — против большевиков. Знал, что эти фермеры в свое время восставали против коммунизма. И, отец, когда мы приехали в деревню, в настоящую, не «потемкинскую[55] деревню», где не знали о нашем приезде, — мы увидели ряд изумительных вещей: крестьяне безоговорочно на стороне власти, крестьяне любят эту власть, и, главное, сами в ней, ну, что-ли, участвуют: мы видели пахаря — члена украинского правительства. Да, отец, на это крестьянство нам можно рассчитывать — оно восстанет в случае войны. Но восстанет против нас.

Но самое замечательное в деревне это то, что критика власти там имеет все права. Уверяю вас, что у нас за такие разговоры, какие велись в деревне при нас, говорившего немедленно обозвали бы большевиком и он имел бы ряд неприятностей от шерифа. А тут при члене окружного исполкома (наш, примерно, вице-мэр, что ли) ругали на все корки власть, ругали этот самый окружной исполком за какие-то тракторные курсы. И представитель власти оправдывался. И это не было перед выборами, когда нужно собирать голоса и нужно смазывать избирателей маслом.

Когда мы ехали в город, я спросил члена окружного правительства.

— Что им будет за такие речи?

Он рассмеялся и сказал:

— Я тоже обдумываю, что им будет за такие речи. Только не «им» — крестьянам, а «им» — работникам тракторных курсов.

После этих толчков, отец, я не устоял. К этому прибавилось еще и то, что я женюсь, отец. Моя невеста — очаровательная девушка и, если вы когда-нибудь приедете к нам, — вы ее несомненно полюбите. Наша свадьба — завтра. Я не прошу у вас благословения, отец: здесь обходятся без этого. Просто нужно зайти в мэрию[56], заплатить несколько шиллингов, и вы выходите из мэрии на улицу уже женатыми.

Итак, я не устоял. В один прекрасный вечер я распределил все виденное по мозговым полочкам, вспомнил все отзывы нашей прессы о большевизме и увидел:

Наши газеты, деятели, школы, церкви — лгуны. Большевики — сила. Необходимая сила.

И мне так нравится у них, отец, что я решил остаться тут. Завтра я уже поступаю на службу — преподавателем английского языка; завтра же зайду в общежитие политэмигрантов, где я сейчас живу, и сознаюсь им во всем. Аничка говорит, зная от меня все, что меня не арестуют даже, не то что не расстреляют, если я расскажу им всю правду. Будем надеяться, что это будет именно так.

Я еще не большевик, отец. Но я уже вступил в «Общество друзей детей», от которого один шаг до партии[57].

Я остаюсь тут навеки, отец. Я счастлив, что случай привел меня сюда.

Позвольте просить вас, отец, понять меня, понять мое новое миросозерцание.

Простите, отец, и прощайте.

Ваш Джемс.