Когда доверенный раб императора вскочил, чтобы спасти Селену от грозной собаки своего господина, он уже пережил нечто, чего не мог забыть, получил некое неизгладимое впечатление: в душу его проникли слова и звуки, которые непрерывно звучали там вновь и вновь и так мощно очаровывали ум и сердце, что он рассеянно и как бы в полудремоте оказывал своему повелителю те услуги, с которыми привык справляться каждое утро бодро и внимательно. Зимой и летом Мастор, обычно до восхода солнца, покидал опочивальню императора, чтобы приготовить все, что нужно было Адриану, когда тот поднимался с ложа. Тут надлежало вычистить золотые бляшки на тонких поножах и ремни солдатских башмаков Адриана, проверить его одежду и попрыскать ее чуть заметно его любимыми тонкими духами. Но больше всего времени уходило на приготовление ванны. На Лохиаде еще не было, как в римских императорских дворцах, благоустроенных бань, а между тем слуга знал, что господин его и здесь потребует большого количества воды.

Ему было сказано, что если понадобится что-нибудь для его повелителя, нужно обращаться к архитектору Понтию. Мастор нашел его перед предназначенным для Адриана помещением, которому Понтий вместе со всеми помощниками старался придать уютный и приятный для глаз вид, пока император еще спал. Архитектор отослал Мастора к работникам, занятым мощением первого двора. Эти люди должны были натаскать столько воды, сколько ему потребуется. Императорский камердинер по должности не обязан был выполнять столь низменную работу; но на охоте, в путешествии и везде, где представлялась необходимость, он без приказания охотно брал это на себя.

Солнце еще не взошло, когда он вступил во двор. Многие рабы еще спали на своих циновках; другие улеглись вокруг костра в ожидании похлебки, которую мальчик и старик размешивали деревянными палками. Ни тех, ни других Мастор не хотел тревожить, а направился к другой группе рабочих, которые сперва, казалось, только беседовали друг с другом, а затем стали внимательно прислушиваться к речам старика, по-видимому рассказывавшего им какую-то историю.

На сердце у бедного раба было тяжело, он был теперь не в таком настроении, чтобы слушать сказки и прибаутки. Жизнь его была отравлена. Услуги, которые от него требовались, в другое время казались ему важнее всего, но в этот день он смотрел на них совершенно иначе. В нем шевелилось смутное чувство, что сама судьба освободила его от всех обязанностей, что несчастье разорвало узы, которые приковывали его к службе и к императору, и сделало его одиноким и самостоятельным человеком. Ему приходила поэтому мысль -- не следует ли ему взять все золотые монеты, которые швыряли или совали ему в руку Адриан и богатые люди, желавшие быть допущенными к императору прежде других, и с этими деньгами бежать и растратить их в кабаках большого города на вино и на пиры с веселыми девками. Что будет потом -- ему все равно. Если его поймают, то, быть может, запорют насмерть; но он уже принял немало пинков и побоев, прежде чем попал на императорскую службу, а когда его везли в Рим, то однажды даже травили собаками. Убьют -- невелика беда. Все равно когда-нибудь все кончится, а будущее, казалось, не сулило ему ничего, кроме томления на службе у беспокойного хозяина, кроме горя и насмешек.

Мастор был человек добрейшей души: он не только не мог причинить кому-либо зло, но ему даже нелегко было оторвать другого от удовольствия или развлечения. А нынче он и того менее был к этому склонен, ибо только тот, у кого болит сердце, чувствует настроение себе подобных.

Подойдя к работникам, из числа которых он намеревался выбрать себе водоносов, Мастор решил не прерывать рассказчика, которого окружавшие его люди слушали с таким вниманием, и ждать, пока он окончит свою речь. Свет костра, горевшего под котлом, озарял лицо говорившего. То был старый работник, но человек свободный, на что указывали его длинные волосы. По окладистой седой бороде Мастор готов был принять его за еврея или финикиянина. В наружности этого старика, одетого в убогий балахон, не было ничего необыкновенного, кроме его каким-то особенным образом сверкавших глаз, постоянно устремленных к небу, и наклона головы, которую слева подпирали поднятые ладони.

-- А теперь, -- сказал рассказчик, опуская руки, -- примемся снова за работу, братья. "В поте лица вы должны есть хлеб ваш" -- так говорится в Писании. Нам, старикам, иногда бывает трудно поднимать камни и часами гнуть свои спины; но зато мы ближе вас к более прекрасному времени. Жизнь для всех нас нелегка, но Господь именно нас, носящих бремя и тяготы, первыми приглашает к себе и уж, конечно, не в последнюю очередь тех из нас, кто пребывает в рабстве.

-- "Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас", -- прервал старика словами Христа какой-то человек помоложе.

-- Да, так говорит Спаситель, -- подтвердил старик и продолжал: -- И при этом он, конечно, думал о нас. Я уже сказал, что нам нелегко; но насколько тяжелее было бремя, которое он добровольно взял на себя, чтобы освободить нас от страдания... Работать должен каждый, даже император; но тот, который мог жить в славе Отца, позволил осмеивать, ругать себя и плевать себе в лицо, позволил возложить на свою страдальческую голову терновый венец. Он нес свой тяжелый крест, изнемог под его тяжестью, претерпел мучительную смерть -- и все это ради нас и без ропота. Но он пострадал не напрасно, потому что Господь принял жертву своего Сына и внял молению его, сказав, что "все верующие в него не погибнут, а будут иметь жизнь вечную". Пусть же начнется новый тяжелый день, пусть за ним последуют тысячи дней, еще более тяжких, пусть наша жизнь окончится смертью, -- мы веруем в нашего Искупителя. Сам Бог обещал нам призвать нас из юдоли скорби и страдания в свое небо и, за короткое время бедствования в этом мире, даровать нам нескончаемые тысячелетия радости. Теперь идите работать. За тебя, мой Кнакий, вероятно, потрудится силач Кратет, пока не залечатся твои пальцы. При разделе хлеба пусть каждый вспомнит о детях покойного добряка Филаммона. Для тебя, мой бедный Гибб, работа будет сегодня очень трудна. Господин этого человека, дорогие братья, вчера продал обеих его дочерей купцу из Смирны. Верь, мой Гибб, что ты снова свидишься с ними, если не здесь, в Египте, или в какой-либо другой стране, то в обители нашего небесного Отца. Земная жизнь -- это наш путь, цель его -- небо, а вожатый, который учит нас никогда не терять ее из виду, -- это наш Искупитель. Труд и работу, горе и страдание легко переносить каждому, кто знает, что при наступлении праздничной вечери царь царей отворит для него свою обитель и призовет его, как милого гостя, в дом свой, дающий приют всем, кто был нам дорог.

-- "Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас", -- снова воскликнул громким голосом человек из окружавшей старика группы.

Старец поднялся, дал знак мальчику, распределявшему хлеб одинаковыми порциями между всеми работниками, а сам взялся за ковш, чтобы наполнить вином деревянный кубок.

Мастор не пропустил ни одного слова из этой речи, и несколько раз повторенный призыв: "Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас" -- раздавался в его сердце точно гостеприимное приглашение ласкового хозяина к прекрасным дням свободы и радости.

В ночной тьме его горя показалось отдаленное мерцание света, как будто обещавшее новое утро, и он почтительно приблизился к старику, чтобы спросить его, не надсмотрщик ли он над окружающими его работниками.

-- Да, -- отвечал тот и, узнав, что нужно Мастору, указал ему на нескольких молодых рабов, которые тотчас же понесли требуемую воду.

По дороге императорскому рабу и его водоносам повстречался Понтий и так громко, что Мастор мог его слышать, сказал сопровождавшему его скульптору Поллуксу:

-- Раб римского зодчего сегодня пользуется для своего хозяина услугами христиан. Это добропорядочные, трезвые работники, безропотно выполняющие свой долг.

Подавая своему господину простыни, вытирая его и одевая, Мастор был гораздо рассеяннее, чем обыкновенно, потому что слова, которые он слышал из уст старого надсмотрщика, не выходили у него из головы.

Не все эти слова были им поняты вполне, но он хорошо усвоил их главный смысл: именно что существует какой-то любящий бог, который сам претерпел жесточайшие муки, который в особенности благоволит к бедным и рабам и обещает ободрить их, утешить и соединить со всеми, кто некогда был им дорог. Слова: "Придите ко мне..." -- вновь и вновь отдавались в его сердце чем-то теплым и родным, наводившим прежде всего на мысль о матери, которая в детстве часто звала его и, когда он подбегал к ней, принимала в раскрытые объятия и прижимала к груди. Точно так же и он не раз поступал со своим умершим сынком, и чувство, что, может быть, существует некто, готовый призвать к себе его, несчастного и покинутого, освободить от всякого горя, вновь соединить с матерью, с отцом, со всеми оставшимися в далекой утерянной родине близкими людьми -- это чувство наполовину утоляло горечь его печали.

Он привык прислушиваться ко всему, что говорилось вокруг императора, и мало-помалу, из года в год, все более и более научался понимать эти речи. Там часто происходили разговоры о христианах, и обычно эти последние выставлялись в них как заблуждающиеся и опасные безумцы. Некоторых из его товарищей рабов тоже называли христианскими безумцами. Но иногда рассудительные люди, и в том числе даже сам император, принимали сторону христиан.

Теперь Мастор в первый раз из их собственных уст услыхал о том, во что они верили, на что надеялись, и, выполняя свои обязанности, он едва мог дождаться времени, когда ему можно будет снова пойти к старому мостильщику, чтобы расспросить его и услышать от него подтверждение надежд, возбужденных в сердце словами старика.

Как только Адриан и Антиной ушли в другую комнату, Мастор поспешил во двор к христианам. Там он попытался завести с надсмотрщиком разговор о вере, но старик ответил только, что всему свое время. Теперь нельзя прерывать работу; пусть он придет после захода солнца, и тогда он услышит о том, кто обещал успокоить страждущих.

Мастор уже не думал о бегстве. Когда он снова вернулся к своему повелителю, его голубые глаза сияли таким солнечным блеском, что Адриан удержался от выговора, который собрался ему сделать. Указывая пальцем на раба, он сказал Антиною со смехом:

-- Этот плут, кажется, уже утешился и нашел себе новую женку. Будем же и мы, елико возможно, следовать Горацию и наслаждаться нынешним днем*. Но предоставить будущее собственному течению -- это может себе позволить поэт, но не я, ибо, к сожалению, я император.

______________

* Гораций. Оды 1, 11, 8: "Пользуйтесь днем, меньше всего веря грядущему".

-- Рим за это благодарит богов, -- вставил Антиной.

-- Какие удачные слова порой находит этот мальчик! -- сказал Адриан со смехом и погладил своего любимца по темным кудрям. -- Теперь я до полудня поработаю с Флегоном и Титианом, которого жду к себе, а потом, может быть, мы посмеемся. Спроси долговязого скульптора за перегородкой, в котором часу Бальбилла собирается ему позировать. Необходимо также посмотреть при дневном свете на работы архитектора и александрийских художников: они заслуживают этого за свое усердие.

Затем император удалился в комнату, где секретарь поджидал его с письмами и актами, полученными из Рима и провинций и подлежащими просмотру и подписи императора.

Антиной остался один и целый час смотрел на суда, становившиеся в гавани на якорь или покидавшие рейд, и любовался зрелищем быстрых лодок, которые кишели вокруг больших кораблей, как осы вокруг созревших плодов.

Затем он прислушался к песне матросов и игре флейтиста, сопровождавшей всплески весел триремы, которая как раз отчаливала от императорской пристани прямо под окнами дворца. Радовали его также чистая синева неба и теплота дневного утра, и он спрашивал себя, приятен или неприятен легкий запах дегтя, носившийся над гаванью. Когда солнце поднялось выше, резкий свет его ослепил Антиноя. Зевая, отошел он от окна, растянулся на ложе и безучастно уставился на потускневшую роспись потолка, не думая о предметах, на ней изображенных.

Праздность давно уже стала его деятельностью. Но как ни привык он к ней, все же он тяготился ее серой тенью -- скукой, как противной помехой, отравляющей радость жизни.

В подобные часы праздной мечтательности он обыкновенно думал о своих родных в Вифинии, о которых не смел говорить в присутствии императора, или об охотах своих с Адрианом, об убитой дичи, о рыбах, которых ему случалось поймать как хорошему рыболову, и тому подобных вещах.

Он не заботился о том, что принесет с собой будущее, ибо жажда творчества, честолюбие и все, что напоминало страстный порыв, до сих пор было чуждо его душе. Восхищение, вызываемое повсюду его красотой, не доставляло ему радости, и порой он испытывал такое чувство, будто не стоит ни шевелиться, ни дышать. Почти все, что он видел, было ему глубоко безразлично, кроме ласкового слова императора, который казался ему великим, превыше всякого человеческого мерила, которого он боялся, как судьбы, и с которым он чувствовал себя все же связанным, словно цветок, служащий приятным украшением дереву и умирающий, как только срубят ствол.

Но теперь, когда он растянулся на ложе, его мечты приняли иное направление. Он невольно думал о бледной молодой девушке, которую спас от зубов Аргуса, о белой холодной руке, которая на одно мгновение обвилась вокруг его шеи, и о холодных словах, которыми Селена оттолкнула его.

Антиной начал сильно тосковать по Селене -- тот самый Антиной, которому во всех городах, где он бывал с императором, а в особенности в Риме, прославленные красавицы присылали букеты и нежные письма и который, однако же, с тех пор как оставил родину, не выказывал ни одному женскому существу и половины того интереса, который он питал к охотничьей лошади, подаренной ему императором, или к большой молосской собаке.

Девушка рисовалась ему как дышащий мрамор. Может быть, суждено умереть тому, кого она прижмет к прохладной груди; но такая смерть должна быть упоительной, и в тысячу раз, думал он, блаженнее тот, кто погибнет от застывшей крови, чем умирающий от горячего сердцебиения.

-- Селена... -- снова шептали его уста с легкою дрожью. Некое чуждое его мирной натуре и пронизывавшее все его члены беспокойство овладело им, и он, который в иное время мог часами лежать без движения и мечтать, теперь внезапно вскочил со своего ложа и, тяжело дыша, начал большими шагами ходить по комнате. Страстная тоска по Селене гоняла его взад и вперед, и желание вновь увидеть ее превратилось в твердое намерение и подстрекало его к поспешному обдумыванию путей и способов встретиться с нею еще до возвращения императора. Просто проникнуть в жилище ее возмущенного отца казалось ему невозможным, хотя он был уверен, что найдет ее там: раненая нога, наверное, не позволит ей выйти из дому.

Не обратиться ли ему вновь к смотрителю за хлебом и солью? Но от имени Адриана он не смел ни о чем просить Керавна после сцены, недавно разыгравшейся здесь.

Не пойти ли ему туда, чтобы предложить ей новый кувшин взамен разбитого? Но это еще более рассердит этого высокомерного человека. Сделать так... или не сделать?.. Нет, все это никуда не годится... Но это... это... да, это то, что нужно!..

В его ящичке с мазями было несколько эссенций, подаренных ему императором. Он хотел предложить одну из них Селене, чтобы она, разбавив эту эссенцию водою, примачивала свою больную ногу. Этого поступка, внушаемого состраданием, не мог не одобрить и Адриан, который сам любил испытывать над больными свои познания во врачебном искусстве.

Антиной тотчас же позвал Мастора, приказал ему хорошо смотреть за собакой, затем пошел в свою спальню, взял там флакончик из чрезвычайно ценного материала, подаренный ему в день его рождения императором и принадлежавший некогда супруге Траяна Плотине, и направился к жилищу Керавна. У ступеней, где он утром нашел Селену, он встретил черного раба с несколькими детьми. Старик уселся здесь из страха перед собакой римлянина. Антиной подошел к рабу и попросил проводить его к жилищу своего господина. Раб пошел впереди, отворил дверь передней и сказал, указывая на дальнюю комнату:

-- Там, но Керавна нет дома.

Не заботясь больше об Антиное, раб вернулся к детям. Вифинец, держа свой флакончик, остановился в нерешимости, потому что кроме голоса Селены он слышал также голос другой девушки и какого-то мужчины.

Он все еще медлил, когда громкий вопрос Арсинои: "Кто там?" -- заставил его идти дальше.

В жилой комнате стояла Селена, в длинной светлой одежде и с покрывалом на голове, по-видимому собравшись выйти из дому. Младшая сестра ее, приподнявшись на цыпочки, опиралась на край стола, на котором лежало множество древних вещиц.

Перед нею стоял какой-то финикиец, мужчина средних лет, державший в руке стакан с прекрасной резьбой, из-за которого он, по-видимому, торговался с девушкой. Керавн заходил к другому антиквару, но не застал его и оставил в лавке записку, чтобы Хирам зашел к нему на Лохиаду, где он увидит ценные древности. Финикиец явился до возвращения Керавна, задержавшегося на заседании Совета, и теперь Арсиноя показывала ему сокровища своего отца и хвалила их достоинства с большим красноречием.

К сожалению, Хирам предлагал за них цену немногим большую, чем Габиний, так бесцеремонно прогнанный вчера Керавном.

Селена с самого начала была уверена в неудаче и желала поскорее положить конец этому торгу, так как приближался час, в который она должна была идти с Арсиноей в папирусную мастерскую. На отказ сестры, не желавшей сопровождать ее, и на просьбы рабыни о том, чтобы она поберегла, по крайней мере на сегодня, свою больную ногу, она твердо отвечала: "Я иду".

Появление Антиноя привело девушку в некоторое беспокойство. Селена тотчас же узнала его; Арсиноя нашла его красивым, но неловким; продавец художественных произведений смотрел на него с изумлением и первый поклонился ему.

Антиной ответил на это приветствие, поклонился сестрам и затем, обращаясь к Селене, сказал:

-- Мы слышали, что у тебя поранена голова и повреждена нога. И так как мы виноваты в твоем несчастье, то желали бы предложить тебе этот флакончик, который содержит в себе хорошее лекарство против подобных повреждений.

-- Благодарю тебя, -- отвечала девушка, -- но я чувствую себя опять так хорошо, что думаю выйти из дому.

-- Это тебе не следовало бы делать, -- настойчиво упрашивал Антиной.

-- Я должна, -- решительно ответила Селена.

-- Так оставь у себя, по крайней мере, флакон, чтобы делать примочки, когда ты вернешься домой. Десять капель на один кубок с водой.

-- Я могу попробовать это лекарство, когда вернусь.

-- Сделай это, и ты увидишь, как целебна эта эссенция. Ты уже не сердишься на нас?..

-- Нет.

-- Это радует меня!.. -- сказал Антиной и посмотрел на Селену своими большими задумчивыми глазами, полными сдержанной страсти.

Ей не понравился этот взгляд, и холоднее, чем прежде, она спросила вифинца:

-- Кому я должна отдать этот флакончик, когда он будет опорожнен?

-- Прошу тебя, оставь его у себя. Он изящен и приобретет для меня двойную цену, когда будет принадлежать тебе.

-- Он красив, но я не желаю никакого подарка.

-- Так разбей его, когда он будет не нужен тебе. Ты до сих пор не простила нам скверной проделки нашего пса, и мне это очень прискорбно!..

-- Я не сержусь на тебя. Арсиноя, вылей лекарство в какую-нибудь чашку.

Младшая дочь Керавна тотчас исполнила это приказание и, заметив красоту флакончика и разнообразие красок, которыми он блестел, сказала не стесняясь:

-- Если моя сестра отказывается, то подари его мне. Как можно упрямиться из-за такой безделицы, Селена!..

-- Так возьми его, -- сказал Антиной и с беспокойством опустил глаза, так как теперь он вдруг вспомнил, как высоко ценил этот маленький флакончик император, который, может быть, спросит о нем когда-нибудь после.

Селена пожала плечами и, опуская свое покрывало на лоб, крикнула с недовольным видом сестре:

-- Нам давно пора!

-- Я не пойду сегодня, -- упрямо отвечала Арсиноя, -- и притом ведь это сумасшествие -- идти четверть часа с распухшей ногой.

-- Было бы лучше, если бы ты поберегла себя, -- вежливо сказал Хирам.

-- Я должна идти, -- решительно возразила Селена, -- и ты пойдешь со мною, сестра.

Селена настаивала не из упрямства, а вследствие жестокой необходимости. Ей нельзя было не идти в этот день в папирусную мастерскую, потому что там нужно было получить недельную плату за работу ее сестры и свою собственную. Кроме того, на завтра и еще на четыре следующих дня работы прекращались и касса закрывалась, так как император обещал богатому владельцу мастерской посетить ее, и в честь Адриана предполагалось починить кое-что в неприглядном здании и несколько украсить его.

Не быть сегодня в мастерской -- значило не получить заработной платы не только за неделю, но и за двенадцать дней, так как работникам было объявлено, что в ознаменование радости по случаю императорского посещения им будет выдана полная плата за свободное от работы время. А Селене нужны были деньги на содержание семьи, и потому она была вынуждена настаивать на своем.

Увидев, что Арсиноя не обнаруживает никакого желания идти с нею, Селена строго серьезным тоном спросила:

-- Пойдешь ты или нет?..

-- Нет!.. -- вскричала Арсиноя строптиво.

-- Значит, я должна идти одна?

-- Тебе следует остаться дома.

Селена еще раз подошла к сестре и посмотрела на нее укоризненным взглядом. Но Арсиноя настаивала на своем. Она скривила рот, как капризный ребенок, трижды хлопнула ладонями по столу, к которому прислонилась, и столько же раз прокричала "нет".

Тогда Селена позвала старую рабыню, приказала ей оставаться в комнате до возвращения отца, ласково простилась с Хирамом, Антиною же равнодушно кивнула головой и вышла.

Антиной последовал за нею и догнал ее там, где находились дети. Она оправила на них одежду и приказала держаться подальше от злой собаки.

Антиной погладил маленького слепого Гелиоса по красивой кудрявой головке и спросил Селену, собиравшуюся всходить по лестнице:

-- Могу ли я помочь тебе?

-- Да, -- отвечала она, так как на первой же ступени почувствовала резкую боль в ноге. Она подала руку юноше, чтобы он поддержал ее. Селена наверное ответила бы "нет", если бы чувствовала малейшую симпатию к любимцу императора, но в ее сердце был образ другого человека, и она даже не заметила красоты Антиноя.

Никогда еще сердце вифинца не билось так сильно, как в те краткие мгновения, в которые ему было разрешено прикасаться к руке Селены. Он вел ее, словно одурманенный, но все, же успел заметить, что она страдает, поднимаясь по немногим ступеням маленькой лестницы.

-- Пожалей же себя и останься сегодня дома, -- еще раз попросил он неуверенным голосом.

-- Вы все мне надоели, -- ответила она с досадой. -- Мне нужно идти, и здесь недалеко.

-- Могу я проводить тебя? -- спросил он.

Она засмеялась и отвечала с оттенком насмешки в голосе:

-- Разумеется, нет!.. Проводи меня только через проход, чтобы собака опять не напала на меня, а затем иди куда хочешь, но не со мною.

Он повиновался ей, и, когда в том месте, где проход примыкал к одной из больших зал, он сказал ей "прощай", она поблагодарила его несколькими любезными словами.

Для выхода из квартиры Керавна на двор было два пути. Один вел через круглую площадку с бюстами женщин из рода Птолемеев и через множество террас, поднимавшихся и спускавшихся на первый двор; другой, ровный, вел через комнаты и залы дворца. Селена должна была выбрать этот последний путь, так как ей было невозможно с больной ногой взбираться и спускаться без посторонней помощи по такому множеству ступеней; но она неохотно решилась на это, зная, как много мужчин толпится именно в этом месте благодаря работам, производимым во дворце.

Для ограждения себя она предпочитала попросить Поллукса проводить ее через толпу работников и грубых рабов до дома его родителей. Но решиться и на это ей было нелегко, так как с того дня, как Поллукс показал бюст ее матери Арсиное прежде, чем ей, она сердилась на художника, для которого так недавно открылась ее бедная любовью душа. И ее гнев против него не слабел, а с течением времени все усиливался.

Да, во все часы дня и при всем, что она делала, Селена уверяла себя, что имеет основание быть недовольной. Зачем он вчера показал изображение ее матери прежде Арсиное, а потом ей?

Теперь она собиралась спросить его: для кого из двух-для нее или для сестры -- он выставил бюст на площадке -- и дать ему почувствовать свое неудовольствие.

Она должна была также сообщить ему, что не может позировать в этот вечер. Это было невозможно уже по причине боли в ноге.

С этой все усиливающейся болью она переступила через порог залы муз и приблизилась к перегородке, скрывавшей друга ее детства.

Он был не один, так как за перегородкой разговаривали. Судя по голосу, Поллукс находился в обществе женщины. Селена еще издали услыхала ее веселый смех.

Когда затем она остановилась у ширм, чтобы позвать Поллукса, женщина, которая, как теперь можно было заключить, служила ему моделью, возвысила голос и весело вскричала:

-- Ну, уж это слишком! Ты хочешь исполнять обязанности моей служанки! Чего только не позволяет себе этот художник!..

-- Скажи "да", -- попросил Поллукс тем добродушно-веселым голосом, которым он не раз пленял сердце Селены. -- Ты изумительно прекрасна, Бальбилла; но если бы ты позволила мне поступить по-своему, то могла бы быть еще прекраснее.

За перегородкой снова раздался игривый смех.

Веселый тон художника, должно быть, очень неприятно подействовал на бедную Селену, потому что ее плечи высоко поднялись, а прекрасное лицо приняло такое страдальческое выражение, как будто она почувствовала сильную боль. И она прошла мимо перегородки Поллукса, шутившего со своей красавицей; а затем через двор на улицу.

Что причинило несчастной такую жестокую муку?.. Стесненные домашние обстоятельства, ее собственное физическое страдание, усиливавшееся с каждым ее шагом, или же окаменевшее раненое сердце, обманутое в своей только что расцветшей прекраснейшей и последней надежде?..