Орион возвращался домой при свете луны и звезд. Он высоко держал голову и чувствовал, что у него так легко на сердце, как не бывало ни разу со времени знаменательной прогулки по Нилу в обществе Паулы.
Переехав плавучий мост, он направился не к своему жилищу, а к дому Руфинуса. Прохладный воздух ночи был так приятен, что не хотелось запираться в комнатах.
Молодой человек чувствовал, как будто с него свалился тяжелый гнет, и его неудержимо влекло туда, где жила любимая девушка. Она, конечно, с радостью примет известие, что наместник сочувствует планам Ориона и относится к нему почти с отеческим расположением.
Покойный Георгий высоко ценил ум, благородство и справедливость этого араба. Орион также видел в Амру идеал благородного мужества. Сравнивая его с важными сановниками и военачальниками, подвизавшимися при византийском дворе, сын мукаукаса не мог удержаться от улыбки: они настолько походили на этого почтенного и вместе с тем живого и добродушного человека, насколько неуклюжие египетские кумиры похожи на изящные статуи греческих ваятелей. Орион невольно благословлял память отца, избавившего родину от владычества греков. Сегодня покойный Георгий был бы доволен своим наследником. Эта мысль наполняла его душу глубокой отрадой, и юноша давал себе слово не изменять намеченной им высокой цели. "Жизнь есть священный долг, обязательное служение общему благу и истине". Этот девиз был подсказан ему Паулой, и Орион надеялся в скором времени оправдать его на деле, что даст ему право соединить свою судьбу с судьбой благороднейшей из жен.
Занятый такими думами, он приблизился к жилищу Руфинуса. В боковой комнате верхнего этажа, выходившего на реку, виднелся свет. Молодой человек не знал, в какой части дома жила Паула, но инстинктивно догадывался, что огонь горит у нее. К освещенному окну подошла женская фигура, в которой нетрудно было узнать кормилицу Паулы Перпетую. Стук подков разбудил ее любопытство, однако сириянка не узнала в темноте всадника.
Орион медленно поехал дальше, и когда оглянулся в надежде увидеть свою возлюбленную, то заметил длинную темную тень, двигавшуюся с одного конца комнаты до другого. Эта тень не могла принадлежать ни Перпетуе, ни ее стройной госпоже, а только мужчине необыкновенно высокого роста.
Остановив коня и хорошенько присмотревшись, Орион узнал Филиппа.
Полночь уже миновала. Каким образом Паула могла принять в своей комнате гостя в такой неурочный час? Не больна ли она? Или, может быть, эта комната не ее? Не пришли ли они сюда совершенно случайно? Женщина, которая проходила в настоящую минуту мимо окна с протянутой рукой, направляясь прямо к фигуре мужчины, была, конечно же, дочь Фомы! Сердце Ориона забилось сильнее. Его самолюбие было задето, хотя он много раз замечал дружеское расположение между Филиппом и Паулой. Неужели что-нибудь большее, чем дружба и невинное доверие молодой девушки, заставило ее принять услуги и покровительство этого человека? Нет, едва ли он мог завоевать сердце Паулы, внушить ей пылкое чувство! Однако... Кто знает?... Филипп имел только два недостатка: некрасивое лицо и низкое происхождение, но зато немало качеств, способных пленить женское сердце. Врач был только на пять лет старше Ориона, и сын мукаукаса вспомнил в эту минуту, какие взгляды бросал он сегодня утром на Паулу.
Очевидно, александриец любил ее. Даже в одежде Филиппа не замечалось прежней небрежности именно с тех пор, как Паула поселилась у Руфинуса.
Орион никогда еще не испытывал чувства ревности, и не раз осмеивал его в других. Теперь ему в душу закралось мучительное сомнение. Неужели он встретит соперника в лице врача? Конечно, молодой ученый обладал многими преимуществами, но в глазах женщин сын мукаукаса должен был иметь над ним перевес. Однако присутствие Филиппа в комнате Паулы в такой поздний час невольно тревожило влюбленного юношу. Он с досадой дернул поводьями, лошадь, не привыкшая к грубому обращению, заупрямилась, совершенно забыв свою превосходную выучку. Всадник затеял настоящую борьбу со своим конем, который вертелся, как волчок, вставал на дыбы. Когда ловкому наезднику удалось наконец укротить его, Орион погладил рукой крутую шею скакуна и огляделся вокруг, тяжело переводя дух.
Тем временем он успел отдалиться от дома Руфинуса на добрую сотню шагов; теперь перед ним виднелись группы деревьев в саду Сусанны; там окна были также освещены. Три окна очень ярко, а два другие гораздо слабее, точно в комнате горела одна-единственная лампа. Сын Георгия не обратил бы на это особого внимания, но возле колоннады под верхним этажом стояла, прислонившись к раме одного из освещенных окон, женская фигура. Ее обладательница так далеко вытянула шею, что свет пробивался сквозь локоны, окружавшие ее головку.
Это Катерина подслушивала разговор Вениамина со священником Иоанном, маленьким, незаметным человеком, но, по словам покойного Георгия, значительно превосходившим старого епископа Плотина умом и энергией.
Молодому человеку было бы легко следить за каждым движением бывшей невесты, но он не хотел подсматривать за ней и продолжал свой путь. Между тем образ Катерины рисовался в его воображении, но рядом с ней Орион видел свою возлюбленную, и Паула затмевала царственной красотой дочь Сусанны.
Юноша припоминал каждое слово, сказанное ему сегодня двоюродной сестрой, это светлое воспоминание рассеяло в нем недавнюю досаду. Та, которая была готова разделять его надежды, которая питала к нему доверие и согласилась принять его покровительство, благородная девушка, умевшая обуздывать его страсти и бурные порывы, дочь великого героя не могла поступать легкомысленно! Недаром покойный мукаукас любил ее, как дочь. Паула неспособна уронить свое женское достоинство, сомневаться в ней -- значило оскорбить ее. Если Филипп любил дамаскинку, то она платила ему только дружбой, и в их отношениях не могло быть ничего предосудительного.
Орион свободно вздохнул при этой мысли. Тут на дороге ему встретился собственный слуга, который был послан по делам и теперь возвращался домой.
Сын Георгия спрыгнул с седла, приказав рабу отвести домой коня, ему хотелось пройтись пешком, чтобы обдумать на досуге свое положение. Пробираясь сбоку улицы в тени сикомор, юноша услыхал торопливые крупные шаги человека, шедшего по другой стороне, и узнал в запоздалом пешеходе Филиппа. Бедный молодой человек нисколько не походил на счастливого соперника. Он брел, понуря голову, и даже хватался за нее рукой, как будто в порыве отчаяния. Его печальный вид мог вызвать не зависть, а сострадание. Врач не заметил Ориона. В уверенности, что никто не видит его, он глухо стонал, будто от боли. Через несколько минут ученый повернул в один дом, откуда слышались громкие жалобные крики, и скоро снова вышел на улицу, с недоумением покачивая головой, точно раздумывая над какой-то неожиданностью. Наконец он исчез в воротах другого дома. То было громадное здание, похожее на дворец. Штукатурка на нем частью обвалилась, а окна верхнего этажа представляли собой большие проемы с обломанными косяками. В прежнее время здесь помещалось городское казначейство, а нижние комнаты были красиво и удобно отделаны для высших чиновников финансового управления. Они обычно жили в Александрии, но во время своих разъездов по округам часто проводили по несколько недель в Мемфисе. Однако арабы перенесли финансовое ведомство Египта в новую столицу Фостат, на противоположном берегу Нила, а городское казначейство было переведено в дом наместника. Сенат Мемфиса нашел слишком убыточным для себя разобрать громадное здание и с удовольствием сдал нижние комнаты внаем врачу Филиппу и язычнику Горусу Аполлону.
Оба ученых жили хотя и в отдельных помещениях, но имели общую прислугу и стол. При Филиппе жил его помощник, скромный и образованный александриец. Когда молодой врач вошел в просторный рабочий кабинет своего маститого друга, тот сидел в большом кресле у стола; перед ним лежало множество развернутых свитков, и он так углубился в свои занятия, что не замечал вошедшего до тех пор, пока тот не поздоровался с ним. Старик отвечал невнятным бормотанием и еще несколько минут не отрывался от своих бумаг. Наконец, Горус обратил к Филиппу лицо и отбросил от себя палочку из слоновой кости, с помощью которой он развертывал свитки папируса и разглаживал их.
Темная масса, лежавшая под столом, задвигалась с глухим ворчанием, то был давно заснувший невольник старика.
Три поставленные на письменный стол лампы ярко освещали комнату; Филипп остался в тени, сев на диван у задней стены. Ученый был удивлен упорным молчанием друга, оно смущало его, как смущает жителей мельницы тишина угомонившихся колес. Горус Аполлон вопросительно посмотрел на Филиппа, но тот не сказал ничего, и старик снова углубился в свои рукописи. Однако спокойствие, по-видимому, оставило его; смуглая жилистая рука тревожно передвигала по столу то свиток, то костяную палочку, а ввалившийся рот поминутно шевелился. Наружность этого человека производила странное, не совсем приятное впечатление. Худощавый торс был согнут от старости; лицо, чисто египетского типа, с широкими скулами и торчащими ушами, бороздили глубокие морщины; совершенно безволосый череп лоснился при огне; подбородок был хотя и выбрит, но в глубоких складках кожи росли седые пучки волос, как кустарники в узком русле ручья; бритва не могла до них добраться и они придавали всей физиономии ученого что-то неряшливое и неопрятное. Наружности соответствовала и одежда, если можно было назвать так полотняную опояску и простыню, которую Горус набрасывал после захода солнца на свои худые плечи. Но между тем никто не принял бы его на улице за нищего: полотно на нем было тонким и белым, как снег, а в его выпуклых глазах с кустистыми бровями отражались светлый ум, самоуверенность и некоторая суровость; по лицу ученого часто блуждала насмешливая улыбка. В чертах старика не было ничего мягкого, располагающего. Кто знал его жизнь, тот не мог удивляться, что прожитые годы не смягчили характера Горуса Аполлона, а старость не привила снисходительности, свойственной многим пожилым людям.
Восемьдесят лет назад он родился на прекрасном острове Фила [65]посреди Нила, по ту сторону водопада, близ храма Исиды, единственного египетского святилища, где во время детства Горуса открыто проводилось языческое богослужение. Со времен Феодосия Великого [66]один император за другим посылали конные и пешие отряды, чтобы уничтожить язычество на живописном нильском острове. Но всякий раз греческие полки были разбиты храбрым кочевым народом, носившим название блемми [67]и жившим в пустыне между рекой Нилом и Красным морем. Эти неустрашимые кочевники почитали Исиду Филэйскую как свою покровительницу; ее изображение ежегодно приносилось к ним жрецами в торжественной процессии и оставалось в пустыне по нескольку недель. Отец старого ученого был последним гороскопистом, а его дед -- последним верховным жрецом Исиды Филэйской. Детство Горуса прошло на острове богини; наконец императорскому легиону удалось разбить блеммитов, окружить остров, ограбить святилище и закрыть его. К счастью, жрецы не попали в руки византийских разбойников, и Горус Аполлон провел всю молодость вместе с отцом, дедом и двумя младшими сестрами, скрываясь от преследований, постоянно окруженный опасностями. Ему с детства внушали ненависть к гонителям веры отцов, и это чувство перешло в непримиримую вражду, с тех пор как в Антиохии императорские солдаты напали на несчастное семейство, причем старый дед и обе невинные молодые девушки сделались жертвами их жестокости. Это варварство совершилось по воле епископа, который узнал в приезжих египетских идолопоклонников, а императорский префект, необузданный гордый патриций, охотно предоставил в его распоряжение вооруженный отряд своих воинов. Только благодаря счастливой случайности или, как говорил старик, благодаря "великой Исиде", его отцу удалось спастись вместе с сыном и с сокровищами, захваченными верховным жрецом из храма. Таким образом, они получили возможность путешествовать под чужими именами и добрались наконец до Александрии.
Здесь гонимый юноша переменил свое имя Горус на греческое и стал называться дома и в школе Аполлоном. Он был щедро одарен от природы и горячо принялся за учение, неутомимо занимаясь каждой отраслью знания. Кроме того, отец посвятил его в науку египетского гороскопа, которая в ту эпоху не была еще забыта. Они оба не изменяли своей вере, по-прежнему почитали Исиду, хотя жили в среде христиан. Когда жрец умер в глубокой старости, Аполлон переселился в Мемфис, где вел тихую, уединенную жизнь ученого и показывался только на обсерватории между астрономами, астрологами и составителями календарей или посещал лаборатории алхимиков, которые и в христианском Египте настойчиво отыскивали средство обращать простые металлы в благородные. Естествоиспытатели и астрономы вскоре убедились в необыкновенной учености Горуса и нередко спрашивали его совета в минуты затруднений. Желчный и резкий характер старика не отталкивал их.
Слава Горуса Аполлона распространилась и среди арабов-мусульман. При постройке новой мечети они просили ученого египтянина определить, в какую сторону от Мемфиса лежит Мекка, так как по этому направлению надо было устроить нишу для молитвы; последнее слово в спорном вопросе осталось за Горусом Аполлоном. Несколько лет назад он заболел, к нему позвали врача Филиппа, бывшего в то время еще малоизвестным юношей. Серьезное образование и наблюдательность молодого ученого приобрели ему расположение одинокого старика. Мало-помалу он отечески привязался к юному собрату, и когда вторичный приступ болезни едва не свел Горуса в могилу, он сделал Филиппа своим поверенным, открыл перед ним всю душу, посвятил его в свои планы и обещал сделать своим наследником, если тот не покинет его до конца жизни.
Филипп сразу почувствовал большое участие к маститому мудрецу и потому принял его предложение. Впоследствии он заинтересовался научными трудами Горуса, который изучал иероглифический шрифт. Ему хотелось по возможности определить смысл каждого отдельного знака, чтобы оставить потомству ключ к древнеегипетским письменам.
Старик охотно писал только на родном языке и потому поручил своему молодому другу перевести на греческий язык составленное им толкование иероглифов. Эти двое людей, различных по возрасту и характеру, но родственных по вкусам и умственным стремлениям, сошлись к обоюдной пользе очень близко, несмотря на чудачества и резкость старика. Горус Аполлон вел образ жизни древнеегипетского жреца, совершая многочисленные омовения и строго придерживаясь других обрядов. Он питался только хлебом, овощами и домашней птицей; не ел бобовых растений и мяса четвероногих, не говоря уж о свиньях, давно запрещенных его предкам; носил чистую полотняную одежду и посвящал положенные часы языческим молитвам, непоколебимо веруя в их силу.
Филипп отвечал жрецу безусловным доверием на доверие, да ему было бы и трудно скрыть что-нибудь от проницательного ученого. Врач нередко говорил Горусу Аполлону о Пауле, описывая ее совершенства с жаром влюбленного, но старика донельзя раздражали эти похвалы. Он заочно ненавидел дамаскинку как дочь префекта и патриция. Хотя убийца его сестер и деда, жестокий наместник Антиохии действовал по воле епископа, однако несчастное египетское семейство приписывало всю вину ему одному, оправдывая служителя алтаря.
Когда Филипп описывал величественную фигуру Паулы, ее благородные манеры, высокий образ мыслей, старый ученый прерывал его словами:
-- Вот это именно и пагубно! Берегись, мальчик, берегись! Ты считаешь добродетелями высокомерие и самомнение. Одно слово "патриций" соединяет в себе все, что мы зовем спесью и бесчеловечностью. Самых дурных, корыстолюбивых и бездушных из них возводят в звание префектов. Жалкие обезьяны в пурпуре, которые позорят трон цезарей! А каковы отцы, таковы и дети; они презирают и топчут в прах людей низшего сословия, причисляя сюда всех тружеников на поприще гражданской жизни, как, например, тебя и меня. Запомни это, мальчик. Сегодня дочь наместника и патриция улыбается тебе, потому что ты ей нужен; а завтра оттолкнет тебя прочь так же хладнокровно, как я приказываю убрать старый ковер из шкуры пантеры, когда приближаются жаркие мартовские дни.
Орион также не пользовался расположением Горуса Аполлона, хотя тот не знал сына мукаукаса в лицо. Узнав о вражде между Паулой и ее двоюродным братом, египтянин засмеялся ядовитым смехом и, как будто обладая даром пророчества, заметил:
-- Поверь, что не пройдет трех дней, как они помирятся. Ненависть и любовь недалеки друг от друга. Орион и дамаскинка -- люди одной крови, одного рода, и потому между ними существует взаимное тяготение.
Однако предостережения опытного старца не действовали на Филиппа, и даже после отказа Паулы, он не терял надежды добиться со временем ее руки. Сегодня утром, когда обсуждались денежные дела дамаскинки, она с радостью соглашалась выбрать его своим кириосом, то есть опекуном, но он не мог не заметить, что слова жреца оправдывались: между Орионом и его двоюродной сестрой ненависть переходила в любовь. А между тем в тот же вечер в саду Руфинуса молодая девушка была особенно ласкова с врачом; никогда он не видел ее такой веселой и разговорчивой; она постоянно обращалась к Филиппу с вопросами, так что его опасения рассеялись и сам он стал необыкновенно остроумен и находчив. Наконец, незадолго до полуночи, они оба пошли навестить больных.
В каком-то чаду упоения последовал врач за любимой в ее комнату, куда она сама позвала его; но тут все радужные мечты разлетелись прахом... Теперь он сидел в углу обширного кабинета в святилище науки, где не было места нежным движениям сердца.
Филипп почти машинально отыскал дорогу сюда; он помнил только, что входил по пути в дом одного мемфита навестить умирающую мать семейства и нашел там бездыханный труп, который искренне оплакивали родные.
Печальная картина еще усилила его грустное настроение; тогда он повернул домой, но не в свою квартиру, а в комнаты Горуса Аполлона. Ему хотелось уйти от самого себя. Жизнь утратила в его глазах всякую прелесть, всякую цену, однако молодой человек стыдился забывать высокие цели ради неудачной любви, стыдился того, что ему изменила обычная веселость, необходимая для служения человечеству, как понимал его кроткий Руфинус. Зная характер Горуса Аполлона, Филипп предвидел, что тот еще сильнее растравит ему душевные раны, но его недуг требовал энергичного лечения. Старый товарищ давно намеревался низвергнуть Паулу с высокого пьедестала, однако его усилия были напрасны, этого не случится и теперь; Филиппу следует убить только свою пылкую страсть, горячее влечение к прекрасной дамаскинке, вспыхнувшее в ту ночь, когда он боролся с бешеным масдакитом. Старик с неласковыми, строгими чертами, сидевший у стола, где ярко горели три лампы, был действительно способен отрезвить увлекающегося человека, и несчастный ждал его первого слова, как больной ждет первого прикосновения раскаленным железом в свежей ране.
Бедный пациент оставался в своем углу, наблюдая, как Горус Аполлон вопросительно взглядывал на него по временам из-за своих свитков и беспокойно двигался в большом кресле. Молчание врача заметно тревожило старого ученого; по его лицу было видно, что он догадывается о случившемся. Между тем молодой человек и жаждал, и боялся неизбежного объяснения.
Так проходили минуты. Наконец нетерпение и любопытство жреца одержали верх; он опустил на стол папирус, машинально взял в руки костяную палочку и повернул тяжелое кресло в другую сторону с такой силой, которой нельзя было ожидать от человека его лет. Взглянув прямо в лицо Филиппу, Горус Аполлон громко спросил, помахивая палочкой:
-- Конец комедии, не так ли? И притом, кажется, трагический?
-- Едва ли; ведь я еще жив, -- возразил врач.
-- Но у тебя в душе жгучая рана и ты изнемогаешь под гнетом горя, -- уверенно сказал старик, а потом, помолчав немного, продолжал: -- Так всегда бывает с теми, кто не хочет слушаться. Лисице показали капкан, да приманка лакома. Вчера было еще не поздно предотвратить беду и вырваться из силков, стоило лишь захотеть; а теперь остается только проклинать собственную глупость. Ты сегодня что-то чересчур молчалив. Не хочешь ли я сам расскажу тебе все, как было?
-- Это совершенно лишнее, -- отвечал Филипп.
-- Я отлично понимаю, что случилось, -- проворчал жрец. -- Пока рабочий скот был нужен патрицианке, она обходилась с ним ласково, бросала ему овес и финики; теперь на нее пролился золотой дождь, и ей не надо больше скромного покровителя. Как месяц бледнеет перед восходящим солнцем, так и дружба к бедному труженику побледнела перед любовью к богатому Адонису, будущему наместнику Египта. Ну, признайся, ведь я угадал?
-- Вполне! -- со вздохом произнес молодой человек. -- Ты совершенно прав и в то же время ошибаешься.
-- Туманно сказано, -- небрежно заметил старик. -- Я вижу, однако, в тумане. Факт несомненен, хотя ты в своем ослеплении все еще перетолковываешь по-своему его причины. Но я рад, что твоя любовная история пришла к столь быстрому концу. Поступки этой женщины не касаются меня; я знаю, что ты перенесешь стоически свое горе, но мне все-таки хотелось бы выслушать твою откровенную исповедь.
Филипп быстро поднялся и стал ходить по комнате, останавливаясь по временам перед ученым. Его щеки горели, и он принялся с жаром говорить о своих обманутых надеждах. Обращение Паулы только что дало ему новую уверенность в ее любви, как вдруг она позвала его к себе и открыла перед ним всю душу, как на исповеди. Дамаскинка рассказала обо всем, что было перечувствовано ею с погребения мукаукаса; письмо двоюродного брата и разговор с Орионом убедили ее в чистосердечном раскаянии юноши. Паула была потрясена всем происшедшим и не могла скрыть своей радости.
-- Ей во всяком случае не следовало сообщать тебе об этом.
-- Девушке было нелегко раскрыть душу передо мной без утайки, однако она не побоялась моих насмешек, предостережений и упреков.
-- А почему, с какой целью? -- спросил старик. -- Хочешь, я объясню тебе? Потому что друг -- наполовину поклонник, а женщины ревниво стараются удержать возле себя даже нелюбимого обожателя.
-- Вот уж неправда! -- перебил Филипп. -- Дочь Фомы не скрыла от меня ничего, потому что верила в мою честность и не хотела вводить меня в заблуждение. Этот поступок вполне достоин ее; несмотря на горечь неожиданного открытия, я не мог не восхищаться правдивостью, прямотой и женственной деликатностью молодой девушки... Нет, не прерывай меня и не смейся! Для гордой Паулы не шутка признаться в слабости своего сердца перед мужчиной, который любит ее. Она называла меня своим благодетелем, а себя -- моей сестрой; и как бы ты не перетолковывал мои чувства, я верю ей и понимаю эту женщину. Она протянула мне руку, умоляя со слезами на глазах остаться ее другом, защитником и кириосом. Но, Боже мой, где я найду силы подавить свою бурную страсть и удовлетвориться только ласковым взглядом, рукопожатием и вниманием ко мне со стороны той, которой я так жаждал обладать? Как сохранить спокойствие и хладнокровие, когда я увижу ее в объятиях красавца Ориона, внушавшего мне еще вчера одно презрение? Я достиг зрелых лет, не мечтая о любви, воспеваемой поэтами; я знал об этом чувстве только понаслышке, а теперь, когда любовь со всей своей непобедимой силой овладела мной, поработила меня, заковала в цепи, как мне освободиться от нее? Ты заменил мне отца, я не скрываю от тебя ничего: знай, что для меня нет другого исхода, как покинуть Мемфис, отыскать себе новое отечество вдали от Паулы, с которой я наслаждался бы райским блаженством, но которая толкнула меня в бездну адских мук. Я должен бежать отсюда, если ты, ученый и мудрый, не укажешь мне средство убить страсть или обратить ее в братскую дружбу.
Филипп подошел к самому креслу старика и при этих словах закрыл лицо руками, но Горус Аполлон схватил правую руку своего любимца и, отведя ее прочь, заглянул ему в глаза, после чего воскликнул вне себя от гнева и горести:
-- Неужели ты говоришь серьезно? Неужели ты мог так далеко зайти в своей глупости? Или тебе мало, что ты погубил свое собственное счастье ради этой нестоящей девицы? Преданность, благодарность, любовь честного человека -- все это не имеет цены для надменной интриганки! Неужели из-за этого патрицианского отродья ты готов покинуть на краю могилы старика, который любит тебя, как сына! Неужели ты, прилежный работник, неутомимый служитель долга, будешь изнывать от любви, как малодушная девчонка или, подобно Сафо в пьесе [68], прыгнешь с Левкадийской скалы, что всегда заставляет зрителей в театре покатываться со смеху. Ты останешься в Мемфисе, мальчик, непременно останешься! Я научу тебя, как следует мужчине заглушать позорную страсть!
-- Научи, -- глухо ответил Филипп, -- я не желаю ничего большего. Неужели ты думаешь, что мне не стыдно своей слабости? Я не создан мечтателем и поклонником женщин, и мне не к лицу страдать от безнадежной любви. Я хочу во что бы то ни стало побороть свое чувство; но здесь, в Мемфисе, близ Паулы, в качестве ее кириоса мне будет трудно достичь этого. Моя душа и тело изнемогут в непосильной борьбе; нам нельзя оставаться в одном городе с ней.
-- Тогда пусть она убирается отсюда, -- проговорил старик сквозь зубы.
-- Что это значит? -- строго спросил Филипп, быстро поднимая голову.
-- Ничего, -- небрежно отвечал жрец, пожимая плечами, и прибавил успокоительным тоном: -- Мемфис, конечно, больше нуждается в тебе, чем в этой девчонке. -- Потом старик вздрогнул как будто от озноба, ударил себя в грудь и сказал: -- Здесь у меня все кипит гневом, но теперь я не могу ничем помочь тебе. На востоке скоро займется заря; постараемся заснуть. При солнечном свете мы развяжем узлы, которые кажутся слишком запутанными при лампе; а богиня Исида, пожалуй, укажет мне в часы бессонницы счастливый выход из твоего положения. Нам обоим не мешает успокоиться; старайся забыть свое горе, облегчая страдания других, что тебе приходится делать ежедневно. Я не могу пожелать тебе доброй ночи, но, пожалуй, отдых подкрепит тебя немного. Можешь вполне рассчитывать на мою помощь, прошу тебя только оставить всякую мысль о бегстве и других отчаянных мерах. Я знаю тебя, Филипп, ты не решишься покинуть твоего одинокого, дряхлого друга!
Последние слова были сказаны таким мягким тоном, что Филипп был растроган и позволил старику обнять себя. Молодой человек забыл угрозу Горуса Аполлона и не думал о ней больше.
Оставшись в одиночестве, ученый египтянин с досадой бросил на стол костяную палочку и пробормотал, сверкая глазами:
-- За такого труженика, как Филипп, я готов послать в аменту [69]целую дюжину высокородных девиц. Подожди, красавица из красавиц! Ты пренебрегла честным человеком и отбросила его от себя точно косточку съеденного финика. Конечно, у каждого свой вкус. А что будет, если старый Горус заставит тебя оценить Филиппа? Наметив какую-нибудь цель, я всегда достигал ее, в области знания, разумеется, но ведь и жизнь мудреца не что иное, как применение науки. Почему мне не попробовать свой ум на поприще практической жизни? Не мешает сделать такой опыт в конце дней. Тебе приятно оставаться в Мемфисе возле своего возлюбленного, прекрасная очаровательница? Однако волей-неволей ты очистишь дорогу тому, с кем так бессердечно шутила; вот увидишь, клянусь моей честью!... Эй, Анубис!
Египтянин толкнул босой ногой спавшего под столом невольника, и пока тот со светильником в руке провожал его в спальню и присутствовал при тщательных и долгих омовениях своего господина, Горус Аполлон не переставал бормотать отрывистые слова и браниться, временами ядовито усмехаясь.