Представьте себе что вы мчитесь на борзом скакуне в горном лесу притропической Африки, что за вами следует лишь Араб ваш проводник, что над вами одно лазурное небо Востока, а вокруг вас море зелени, где таятся юркие обезьяны, гибкие пантеры и порой рыкают львы, словно вызывая на бой человека осмеливающегося забраться в их заповедные чащи.

Глаз не успевает всмотреться в те переходы зеленых цветов и тонов которые представляет эта густая сплошная масса леса разнообразных пород. Темные стройные кипарисы, горделиво выпрямленные кедры, изящная туйя, кудряволистные дубки, могучие каштаны, яркозеленые вязы, платаны, орешина и дикая груша перемешиваются между собою, сочетаясь друг с другом во всевозможных пропорциях. Рядом с могучим пробковым дубом, сажени две, три в обхвате, ютится лапчатолистная фига; кусточек лавра или акации рядом с группой темных кипарисов; густою кущей теснятся мирты и тамариски под тенью дикого каштана; обвитые хмелем и повиликой возвышаются бледнозеленые оливы, а по течению лесных ручейков, распространяя одуряющий аромат своими розовыми головками, густою полосой идут гибкие олеандры и серебристые ивы. Смотришь, смотришь на эту зеленую чащу, и глаз утопает в ней не различая деталей, не разделяя их по частям. Масса зелени, масса жизни, масса скрытой энергии, вот что представляет собою лес...

Всмотришься глубже в эту чащу, в эту зелень, в эту живую стихию, и новый чудный мир, и неведомый и знакомый, и близкий и далекий, явится Пред анализирующим оком. То мир иной, не растительной, а животной жизни, той же мировой энергии, но не разлитой в пространстве, а концентрированной в тесные земные оболочки, то что мы называем живым, одушевленным существом. От микроскопической инфузории, где жизнь сведена на минимум возможной простоты до богоподобного человека, в котором мировая энергия достигает своего апогея, в которого она выделила свою квинтэссенцию, все это уместилось свободно на зеленом приволье леса, оживленного тройственною жизнью: растения, животного и разумного существа.

Все тише в ночном полумраке бежит утомленный скакун по узкой тропинке нагорного леса, как будто не желая ступать крепким копытом по зеленой траве, душистым ковром залегшей на девственной почве леса. Мысли всадника витают где-то далеко: не то выше голубого неба, блистающего своими созвездиями; не то глубже потемневшей чащи, облежащей вокруг; не то дальше горизонта пустыни, которая расстилается так недалеко, сейчас за цепью утесистых гор. Тишина ночи, чарующая прелесть ее, вся обстановка настраивает душу к сладкому покою, мысль к созданиям фантазии, сердце к трепетному волнению. Голос Араба, затянувшего на своем гортанном языке дикую песню, выводит путника из его сладкого забытья. Голова немного проясняется, фантазии бегут, мешаются и исчезают, где-то в глубине начинает работать здоровая мысль, здоровое чувство...

Как-то яснее видишь и голубое небо е его тысячами серебристых звезд, и землю, и стены могучего леса, захватившего нас в свои объятия и потонувшего во мраке уже опустившейся ночи. Погруженный доселе во внутреннее созерцание, теперь начинаешь видеть и ощущать. Видишь темные силуэты, залитые по краям брызгами лунного сияния, слышишь тысячи звуков которыми полон нагорный лес.

Трудно анализовать и разделять слагающийся из тысячи тонов сложный звук, который так удачно назван "зеленым шумом", ибо в нем слились в унисон такие разнородные звуки как шелест миллиардов листьев, шорох миллионов двигающихся низших существ, крики животных и птиц, словом, звуки жизни и стихий; разобрать их может лишь натуралист, да тот кто привык слушать лес. И шум колыхающейся листвы, и скрип дерев, словно стонущих от боли, и тихие оклики испуганной птички, и мурлыканье козодоя, и мелодичный посвист незримого ночного певца, все это различает ухо человека умеющего слушать и понимать речи темного леса. Но и тысячи этих унисонирующих звуков не нарушают покоя заснувшей чащи и безмолвия ночи, охватившей в свои объятия и небо, и землю, и колышущийся воздух, сквозь который пробиваются серебристые лучи ярко мерцающих созвездий.

Тихо и торжественно все вокруг, все заснуло словно в очарованном сне; только наши неутомимые кони своими звонкими копытами, порою ударяющими о твердую почву, нарушают спокойствие ночи. Местами сотни светляков, как искры выбитые из кремня, взлетают у нас под ногами; порой целые рои их пляшут, висят, тонут и снова появляются в сумраке ночи как рои светлых привидений. Чудная, ничем не передаваемая картина, на фантастическом фоне которой воображение рисует новые призрачные образы, новые картины, новые видения... Тихо и на небе и на земле, тихо и на душе путника пробирающегося в лесной чаще; душа отдыхает в сладком полузабытьи, мысль, убаюкиваемая гармонией ночи, создает лишь чудные грезы, если не исчезает во сне объявшем природу.

Но вот где-то в чаще леса раздался заунывный крик, пронесшийся гулко вокруг и отдавшийся невдалеке. Настораживаясь вздрогнул конь, встрепенулся невольно и всадник... Крик повторился и перешел в жалобный стон умирающего страдальна, протянулся далеко и замер в отдалении хриплою ноткой, от которой невольно сжимается сердце. Две, три минуты гробового молчания, настороженный путник ждет повторения, и минуты ожидание также тяжелы как промежутки между прерывистыми стонами умирающего. Снова послышались дикие звуки и столы, перелившиеся в хрип и клохтанье; в унисон им застонало еще что-то в лесу, и путник невольно с замиранием сердца слушает этот адский концерт. Звуки эти кажутся ему стонами леса, криком о помощи заживо схороненной жизни. Адский хохот прерывает заунывные стоны и глухо раскатывается окрест, переливаясь и дробясь в чаще леса. Еще более жутко чем от стонов станет путнику если он еще новичек в лесу, если он не охотник, не бродяга лесной; в детстве навеянные представления оживятся пред его воображением, и оно создает мрачные образы лесных духов, потешающихся во мраке над забредшим в их заповедные чащи отважным человеком.

-- То хохочет африт (злой дух), промолвит шепотом суеверный, проводник Араб, шепча слова молитвы отгоняющей духов, то не птица, а марафиль, злой оборотень, ищущий пагубы человеческой.

Голос храброго Ибрагима дрожит, речь его неровно перебивается словно спазмами гортани, и он, много раз глядевший в глаза смерти, выросший в боях и на охоте, дрожит при ночном окрике горной совы.

-- Аллах енарль эш-шайтан (Господь прокляни этого дьявола), восклицает дальше Ибрагим, подымая к звездам правую руку и словно сводя с неба божественную силу на оскверненную присутствием дьявола землю.

Замолкла наконец сова, но адский хохот ее еще долго раздается в ухе, и оно невольно прислушивается, словно ловя звуки сладкой, мелодии... Для бродяги лесного, привыкшего к звукам леса, ночной окрик совы, неясыти и филинов не звучит так дико как для уха пришельца, и он может внимать им без содрогания, вслушиваясь в переходы тонов, тембра и такта этой музыки, от которой у новичка холодеет сердце и волос становится дыбом. Я знавал старых охотников, проведших полжизни в лесу, достаточно наслушавшихся звуков лесной чащи, находивших наслаждение в заунывном вое волков и не могших слушать без содрагания стонущих, хохочущих сов в светлые апрельские и майские ночи. Иллюзия слишком сильна, и надо много условий чтоб от нее освободиться: одного знания происхождения звуков тут недостаточно.

Всесильная любовь вызывает и эти ужасные крики, как извлекает из майского соловья волшебную чарующую песнь, серебристые и малиновые трели; лесной бродяга знает это и, вслушиваясь в ночные окрики сов, не сжимает приклада своей винтовки, а с чувством понятном ему одному и в ужасном находив прекрасное, поэзию, жизнь.

Замолчала сова, и лесная глушь, казалось, замерла совсем, кони пошли еще осторожнее и тише, спугивая из-под ног каких-то маленьких птичек, вылетавших с криками ужаса со своих насиженных гнездовищ; порой как вкопаный останавливается борзый конь, отдавшись назад и бережно семеня передними ногами; легкий удар хлыста, и он перескакивает чрез гордо выпрямившуюся из своих колец черную змейку, остановившую его осторожный бег.