Мы были одной из первых семей Москвы, начавших ездить летом на дачу. Это до некоторой степени было новшеством, конечно, потому, что огромное большинство тогдашней "интеллигенции" принадлежало к сословию дворян, помещиков, которые и жили по своим имениям. Отец мой был из первых судей нового суда Александра II7, имел для отдыха лишь краткий "вакант"8, всего шесть недель. Мать моя была болезненна, брак их уже и тогда считался исключительным и возбуждал удивление -- родители мои никогда не расставались. Кроме того, мать моя с некоторым презрением относилась к помещичьей среде и не любила деревню.
Под Москвой, за Петровским парком, в чудесной местности, с лесами, обрывом над рекой, прудами, старинным барским домом и церковью, расположено Покровское -- имение в то время Глебова-Стрешнева, безногого старика, которого возили в кресле. На большой дороге, впоследствии шоссе, называвшемся Ильинским, по имению государя верстах в десяти, стоял длинный порядок плохоньких деревянных дач с палисадниками против рва и вала, огибавшего парк усадьбы. На "задах" были избы владельцев дач -- мужиков, живших этими дачами. Мы перебирались с весны до конца августа, и так как это длилось много лет сряду, то Покровское стало для нас, детей, чем-то вроде собственной "деревни". Мы знали всех мужиков. Филипп, вечно где-то пропадавший (говорили, в остроге); появление его наводило на всех ужас, ибо сопровождалось жестоким избиением жены, которая спасалась от него в лес; красивые братья богатого двора Барановых -- молодец к молодцу; Петр Полунин, пьяница и хвастун, нанимавший за двугривенный косить даже свою крошечную делянку и подбадривавший поденщика покрикиваниями с завалинки: "Работай чище!" Неизбежный дурачок Яша с острым носом, без лба. И, наконец, Степан -- странный, немой и безногий человек, сидевший у церкви; вместо ног у него было что-то плотно обернутое черным, подымавшее пыль, когда он ползал, а когда я давала ему пятачок, он кивал мне лохматой головой и издавал радостные беззвучные восклицания, улыбаясь и открывая беззубый рот. Много было в прежних деревнях убогих... И все дачи -- жили мы на разных -- имели для нас разное значение и свои воспоминания.
Семья историка Сергея Михайловича Соловьева поселилась в Покровском в то же приблизительно время -- ранее моего рождения.
Сергей Михайлович, который в моем представлении с тех пор, как я себя помнила, всегда писал свою "Историю", жил на даче с узеньким палисадником, носившей название "Поповой дачи", с большим окном кабинета на шоссе9. В минуты отдыха и за самыми занятиями он делал всякие наблюдения и обобщения над русским народом -- вся жизнь шла тут же, совсем близко.
Сергей Михайлович был из духовного звания. Мы знали это по большому, в красках, портрету архиерея, висевшему в Москве в столовой. Кажется, он был сын священника в приходе Иоанна Предтечи в Староконюшенном переулке в Москве. Поликсена Владимировна Соловьева, рожденная Романова, дочь помещика Екатеринославской губернии, училась в Москве в Екатерининском институте вместе с моею матерью. Должно быть, она была очень красива: немножко южного типа, с черными и в старости волосами, по-старинному лежавшими как бы грядками по обе стороны ряда, ярко-черными бровями и прямым носом. Моя мать восхищалась ее добротой, смирением и кротостью, а главное, безграничной ее любовью к мужу, который как бы был весь смысл ее жизни -- при наличии восьми детей и трех, умерших в младенчестве.
Мне рассказывали, что Поликсена Владимировна однажды привела к нам смуглого темноглазого мальчика в новеньких сапожках, черных, с красными отворотами. Тогда такие сапоги были в моде, и надели их на Володю в первый раз. Это, видимо, совершенно поглощало его. Он сидел, покуда наши матери говорили, и непрерывно поглядывал на свои ноги. Моя мать обратила на это внимание, тогда кроткая Поликсена Владимировна вдруг сказала: "Володя, я тебе говорила: если ты будешь все смотреть на сапоги, я их сниму с тебя".
Семья Соловьевых была очень большая. Старший, Всеволод, автор известных исторических романов, был много старше остальных. Мы его не любили. Он казался нам как бы другого типа, чем все Соловьевы; зато он был любимцем матери. Потом шли девочки -- Вера (впоследствии жена профессора Попова), Надя, оставшаяся незамужней, самая красивая из всех, любимая сестра, его обожавшая, Любовь (Степановна)10, Миша, про которого сестры говорили, что у него одна душа с братом Володей, Маша (Марья Сергеевна Безобразова) и, наконец, меньшая из Соловьевых, Сена-Allegro и Алексей Меньшов. Псевдоним этот имел своею причиной то, что в семье перед рождением меньшей дочери, все ждали почему-то мальчика, и назвать его должны были Алексеем.
В воспитании обеих наших семей было много общего: огромное уважение к родителям, к деятельности и миросозерцанию отцов, чувство постоянной заботы и опеки и потому недостаток самостоятельности, чрезвычайно высокий этический уровень жизни, незнание практической, материальной ее стороны, даже полное презрение к ней, и отсутствие систематического воспитания. Воспитывала не система, даже не лица, а та умственная, духовная атмосфера, которой мы дышали. При всей заботе о детях и любви к ним -- дети были как бы придатком к жизни родителей, и как-то само собой разумелось, что они должны быть хорошими, ибо должны походить на своих отцов.
У девочек Соловьевых была, впрочем, если не воспитательница, то давно живущая в семье гувернантка, прочно ставшая членом семьи, -- низенькая, широкая дама, с широким лицом и живыми глазами, Анна Кузьминична Колерова. Она замечательна уже тем, что одна могла обучить по всем предметам умных, серьезных своих воспитанниц, девочек Соловьевых, из которых только одна была потом в пансионе Дюмушель; меньшие же две, писательницы, учились у нее. Ее горячо любила, исключительной и экзальтированной любовью, как все у Соловьевых, -- Надя. Поликсена Владимировна ее недолюбливала и немножко страдала от ее "деспотизма", как говорила моя мать, но все же, что очень характерно, -- не расставалась с нею, видела пользу ее пребывания. У нас не было гувернанток, и уже лет с семи я была совершенно одна, черпая свои жизненные познания одинаково от своих преподавательниц, от братьев, которые все были старше меня, и друзей отца, говоривших на совершенно отвлеченные и непонятные темы.
Володя Соловьев и мои старшие братья -- Николай11, впоследствии собиратель русских песен и исполнитель их, и Лев, известный русский философ, все трое погодки (Володя старший), близко сдружились в Покровском и были совершенно неразлучны. Предоставленные самим себе, они с утра до вечера придумывали, как бы провести время возможно полнее. Володя, упрямый, как все Соловьевы, уверенный в себе и необузданный, верховодил. Отличным сподручным ему был Коля -- Никола, как всю жизнь его звал Володя, горячий, веселый, черноглазый и вострый. Лева -- болезненный, белокурый, высокий худой мальчик с большими голубыми глазами, был отвлеченный и более рассудительный, поэтому с ним советовались; он предупреждал и удерживал, но не мог устоять и делал то же, что оба старшие. Иногда сам первый пробовал что-нибудь. Проникся интересом нового предприятия -- скатиться в лесу с крутого обрыва к речке, но, вместо того чтобы лечь боком, перекувырнулся через голову, да так и пошел вниз с кручи, между пнями и стволами, не в силах удержаться и кувыркаясь головой. Коля же и Володя стояли наверху и, уверенные, что он убьется до смерти, схватившись за голову, кричали и ревели что было мочи.
Все трое ходили, одинаково одетые в русские рубашки, сапоги и фуражки на манер кепи, одинаково размахивая тонкими железными тросточками с крючками. Дачники были до некоторой степени терроризированы их баловством.
Но однажды были перейдены все пределы.
Под обрывом внизу, на реке, была купальня. Вечное ожидание, скучающие группы с простынями у пряно пахнувшей осоки. Мальчики подолгу ждали барышень Соловьевых и Анну Кузьминичну. Один раз было что-то очень долго. Лежали, баловались, висели на шатких перилах мостков и стали придумывать, как бы поторопить? Придумали и побежали к запертой дверце... Коля и Володя стали стучать. Послышались негодующие возгласы:
-- Что за безобразие?!
-- Идите скорее! -- кричит Коля. -- Покровское горит... Соловьевы все были нервны и всегда шумно проявляли эту
нервность. Пожаров же принято было особенно бояться, до безрассудства. Может быть, потому, что страшнее этого как-то ничего не случалось кругом. Анна Кузьминична, хоть характера твердого и решительного, однако не отставала ничуть в этом отношении от своих питомиц. Поднялся крик и визг невообразимые, дверь распахнулась, и все побежали, одеваясь на ходу. На этот раз негодование было общим.