Выступив из Шалона 23 апреля, французская армия стянулась к Реймсу и пошла на Ретель, чтобы направиться, одни говорили к Мецу, другие к Парижу, куда, как утверждали, она должна была вернуться.

Вообще страшная нерешительность царствовала во всех движениях. То и дело производились марши и контрмарши.

Измученные солдаты едва тащились. Число отставших все увеличивалось.

Подвигались вперед, как бы прорываясь сквозь ряды неприятеля, с которым беспрестанно были стычки и который с каждым часом обступал нас с флангов и с тыла более плотными массами.

После многих дней непрерывной борьбы и ожесточенных боев, выдерживаемых нашим несчастным войском с неимоверным мужеством, несмотря на физическое истощение и упадок духа, французская армия, окруженная подавляющими силами, была вынуждена, благодаря невежеству своих начальников и другим, быть может, причинам, о которых мы не хотим упоминать, отступать шаг за шагом до Седана.

В этом-то городке без малейшего укрепления, не имея ни провианта, ни боевых снарядов, наше войско, теснимое со всех сторон на небольшом пространстве, где невозможно было произвести какой-либо маневр, находилось под убийственным огнем и даже лишено было последней горестной надежды штыками проложить себе кровавый путь сквозь неприятельские ряды; так, по крайней мере, решили начальники.

Ни Креси, ни Пуатье, ни Азенкур, ни Ватерлоо, эти громадные бедствия французского оружия, не могут сравниться с жестокою и постыдною катастрофой в Седане.

При Пуатье французский король сдался только после упорного боя, когда вокруг него пали все его рыцари.

При Павии Франциск I сдался уже на груде тел, сломив в сражении четыре шпаги и обессилев от потери крови.

Не так было в Седане. Одни солдаты исполнили свой долг.

Принцы и дворяне никаких шпаг не ломали.

Один храбро сражался. Это был маршал, номинальный предводитель войска. Он был ранен и, благодаря тому, не имел прискорбия подписать капитуляцию, которой не принял бы и позора которой не пережил бы.

Парижане, верные ценители геройства, поднесли этому храброму воину почетную шпагу.

Во Франции, посреди величайших общественных бедствий и самых позорных для нее событий, всегда найдется человек с возвышенной душой.

В шесть часов вечера 1 сентября был поднят белый флаг по приказанию самого Наполеона III. Заключено перемирие на двадцать четыре часа. По крайней мере, такой слух пронесся по армии.

На другой день, 2-го числа в пять часов утра, карета, окруженная блистательным эскадроном, в которой сидел император, выехала из города и направилась к замку Бельвю.

В полдень капитуляция была подписана, а к трем часам сделалась всем известна. Армия в восемьдесят семь тысяч человек слагала оружие. Ее артиллерия, лошади, палатки и запасы всякого рода делались добычею неприятеля.

Мы не станем останавливаться на горестных сценах, происшедших в каждом полку, когда узнали постыдные условия капитуляции, которая позорила храброе войско и гнула его под ярмо неумолимого врага.

Чего не дерзнул сделать генерал во главе целой армии, батальон 3-го зуавского полка попытался исполнить, и успел в этом.

Он ринулся, очертя голову, на массы пруссаков, вынудил их раздаться и проложил себе путь.

Многие солдаты пустили себе пулю в лоб, чтоб не принять капитуляции, другие ломали свое оружие и убивали лошадей.

Некоторые из этих железных людей с неодолимой силой воли решились бежать в одиночку и дать себя убить скорее, чем сдаться.

Было часов восемь вечера 2 сентября. С четырех часов пополудни французские войска очищали город, главные посты которого постепенно занимались отрядами немцев.

Теснота и беспорядок достигли таких размеров, что всякое движение войска сопряжено было с большими затруднениями и могло быть произведено только крайне медленно.

Двое военных в мундирах в грязи и в крови, которые свидетельствовали о славном участии в сражении накануне и предшествовавших ему, отошли за угол бастиона цитадели, занятой еще исключительно французами.

На одном из этих военных был мундир батальонного командира, на другом унтер-офицерские нашивки. Тихо переговорив, они пожали друг другу руки и вместе направились к выходу из цитадели, никем незамеченные, так как все поглощены были собственным горестным положением. Потом они отважно пошли по узким и грязным улицам, где сновали солдаты и офицеры разных оружий.

Не расставаясь, они вмешались в толпу и пошли к ратуше.

Уже несколько раз они пытались войти в дома, мимо которых шли. Везде запирались перед ними двери и жители обнаруживали величайший страх. В двух-трех домах их даже осыпали ругательствами.

Потеряв голову от страха и опасаясь мести немецких войск, жители Седана поступали со своими несчастными соотечественниками как с врагами.

Не обсуждая его, мы указываем на этот факт, которого никто, надеемся, не будет оспаривать, только для доказательства, до какой степени унижения может дойти душа человеческая под влиянием страха.

Самый грубый прием встретили наши два путника невдалеке от театра.

Офицер вдруг остановился и с унынием произнес, прислонившись к одной из стен театрального здания:

-- Напрасный труд идти далее. Везде будет одно и то же. Лучше сейчас покончить и всадить себе пулю в лоб.

С этими словами он взялся за револьвер, который висел у него на поясе.

-- Какой вздор, командир! -- возразил унтер-офицер, схватив его за руку. -- Зачем стреляться, когда владеешь руками и ногами, и вскоре надеешься отплатить врагам? Полноте, ведь голову-то себе размозжить всегда времени довольно.

-- Да что ж нам делать? Ни в один дом нас не впустят. Не пройдет и часа, как из города выйдет вся французская армия. Я поклялся, что не отдам своей шпаги, и не отдам ее.

-- А я-то разве хочу сдаться, вы думаете? Ничуть не бывало! Разве зуавы третьего полка сдаются? Ах! Чтобы товарищам предупредить нас, мы ушли бы с ними и теперь были бы убиты или спасены.

-- Ты прав; но, к несчастью, теперь рассуждать поздно и положение наше, как видишь, безнадежно.

-- Безнадежно! Никогда в жизни, командир. Идите за мною; мне пришел на ум, теперь как я немного опомнился, честный малый, кабатчик, которого питейная должна быть здесь близко. Этот примет нас, будьте уверены.

-- Ошибаешься, он поступит как остальные.

-- Ни, ни, Боже мой, командир! Говорю вам, это истый француз. Только идемте. Что вам стоит? Всадить себе пулю в лоб всегда будет времени довольно, если до того дойдет.

-- Пойдем, если ты непременно хочешь, -- ответил офицер, сомнительно покачав головой.

-- Только бы не прозевать надписи улицы, командир; мы идем в улицу Башенных Часов. Извольте видеть, дом, куда я веду вас, не дворец, даже и порядочным домом назваться не может. Сказать попросту, это грязная лачужка. Хозяин брался понемногу за всякое дело, кроме ремесла честного человека. Я встретился с ним в Шалоне, когда мы догнали полк. В то время он был маркитантом. Должно быть, это дело ему не шло в руку, потому при выступлении армии из Шалона он бросил ее, сказав нам, что предпочитает вернуться в Седан, свою родину. Он дал нам свой адрес и с тех пор я не видел его. Если б черт допустил, что он здесь, то я ручаюсь, что мы спасены.

-- Вот улица Башенных Часов, -- сказал офицер, указывая на узенький и страшно грязный переулок, у поворота которого они стояли.

-- Эхе! Смело войдемте в него, командир. На вывеске того кабачка стоит: "Для истого французского канонира".

Они повернули в улицу и прошли ее во всю длину.

-- Видишь? -- обратился к своему спутнику офицер. -- Вывески такой нет. Человек этот обманул тебя.

-- С вашего позволения, командир, так скоро судить не след. Вернемтесь назад.

-- К чему, когда я говорю тебе, что такой вывески не существует?

-- Все-таки пойдемте.

Офицер пошел, пожав плечами, между тем как зуав всматривался в каждый дом с пристальным вниманием.

-- Этот слишком красив, -- бормотал он, -- а тот недовольно гадок. Ах! Вот, кажется, наше дело в шляпе, -- заключил он, когда они дошли до конца улицы. -- Посмотрите на эту лачугу, командир. Можно ли представить себе что-нибудь хуже?

-- Прекрасно, но где же вывеска?

-- Вывеска, черт возьми! Да вот она, только вся вымазанная сажей. О, тонкая бестия! Вероятно, он счел нужным для большей осторожности скрыть свою вывеску, чтоб провести пруссаков. Пойдемте. Не надо стоять тут долее. Кто-нибудь может пройти, а лучше, чтоб нас не видели.

Они подошли к жалкому домишке, и унтер-офицер громко постучал в дверь. Ее боязливо приотворили.

-- Что вам здесь надо? -- спросил сердитый голос нерешительно.

-- Его голос! Мы спасены! -- сказал зуав и прибавил. -- Это я, дядя Буржис.

-- Да кто вы такой? -- отозвался голос.

-- Да я, черт побери! Паризьен третьего зуавского полка.

-- А! Паризьен. Что вам надо?

-- Прежде всего войти. Стоять на открытом воздухевредно.

-- Видите ли...

-- Вот тебе на! Уж не боитесь ли вы, что я съем вас? Отворяйте же, сто чертей!

Несколько секунд внутри происходило совещание и дверь отворилась.

-- Никого нет на улице? -- спросил кабатчик, высовывая в дверь свою рысью голову.

-- Ни даже кошки, кроме меня и моего командира.

-- Так входите скорее.

Посетители не заставили повторить приглашения. Дверь за ними тщательно заперли на замок и на запор.

Дядя Буржис, кабатчик, был человек тридцати восьми или девяти лет, низенький, худой, костлявый, на вид тщедушный, но с хитрым и умным взглядом. Его насмешливое лицо носило отпечаток величайшего добродушия.

Возле него стояла жена его, великан в юбках, с крупными чертами и решительной, хотя спокойной наружностью. Вероятно, она держала мужа под башмаком, но в сущности была отличная женщина и ненавидела пруссаков всею любовью, которою некогда пылала к французам, и всею дружбой, которую питала к ним и теперь. Эта достойная женщина, с легким пушком на верхней губе, казалась тремя-четырьмя годами старше мужа.

Все окна были закрыты ставнями и посетители очутились бы в темноте, если б на прилавке не горела дымившаяся лампа.

Когда Паризьен сказал Мишелю Гартману, которого читатели, вероятно, уже давно узнали, что ведет его в грязную лачугу, то нисколько не преувеличил действительности. Это буквально была корчма самого низшего разбора.

Голые стены, когда-то выкрашенные масляною краской, покрыты были какою-то ржавою грязью, на которой выступала сырость. Два-три хромых стола, несколько плетеных стульев с продавленным сиденьем и прилавок, покрытый жестью, составляли меблировку помещения, где воздух заражен был острою смесью табачного дыма с запахом водки и поддельного вина.

В окнах были выставлены бутылки с всевозможными ликерами всех цветов, на которых стояло: "Совершенная любовь", "Сливки храбрых", и прочее.

Всего более, однако, в этом шинке оказывалось чудовищных пауков, которые везде расставляли свои тенета.

Кабатчица подала офицеру лучший из стульев, на который он и опустился.

-- Что вам угодно? -- спросила, она его.

-- Никак вы уж теперь солдат, дядя Буржис? -- вскричал Паризьен, глядя на кабатчика.

-- Нет, только пожарный, и работал же я, чтобы гасить, что мерзавцы пруссаки зажигали своими бомбами!

-- Надо сознаться, что они жарили, точно им это нипочем, -- засмеялся зуав. -- Однако, послушайте-ка, дядя Буржис поговорим о деле. Ведь вы знаете, что происходит, надеюсь?..

-- Как не знать! -- со вздохом ответила кабатчица.

-- Так я прямо вам выскажу, что ни я, ни командир не хотим ни под каким видом сдаться и дать увезти себя пленными в Германию.

-- Понятно, -- одобрил кабатчик.

-- Я вспомнил вас и сказал себе: "Спасти может нас один дядя Буржис. Это истый француз; он не откажется дать нам приют. Разумеется, и мы с нашей стороны сумеем вознаградить..."

-- Довольно! -- перебила кабатчица решительным тоном. -- Зачем сулить вознаграждение, когда исполняется только долг? Мы бедные люди, даже очень бедные, но вы сами сказали, Паризьен, что мы французы. Вы просите у нас убежища. Что ж! Мы дадим его вам во что бы то ни стало.

-- Да, -- подтвердил кабатчик, -- не будет того, чтобы французы просили у меня приюта и я прогнал их; я скрою вас здесь, пока могу. Если вам удастся спастись, тем лучше. Мы поместим вас в тайнике с остальными.

-- Как с остальными? -- спросил Мишель. -- У вас, стало быть, скрыты здесь французы?

-- Да, да; их там наверху с дюжину добрых малых, которых я знавал прежде, сенских вольных стрелков, несколько зуавов также и два-три африканских егеря, все отличные ребята и, как вы, не хотят идти в Германию.

-- Тем лучше, -- сказал Паризьен, -- время будем коротать вместе.

-- Только знаете, шуметь не надо. У пруссаков слух тонкий. Не о себе одном я забочусь; если б они застали вас здесь, вы сами понимаете, что случилось бы.

-- Можете ли вы дать нам что-нибудь поесть?

-- Ни куска сухаря. Во-первых, в городе нет ничего, а в конце концов я должен сознаться, что у меня гроша нет за душой.

-- Этому легко помочь, -- сказал Мишель, доставая кошелек. -- Вот вам.

-- Не давайте мне золота, это возбудит подозрение; знают, что я беден, и, пожалуй, я выдам себя таким образом. Дайте мне серебра; франков тридцать за глаза довольно на первый случай. Я не обещаю принести вам пищи сегодня вечером; завтра я погляжу, что можно будет сделать. Теперь я сведу вас в мой тайник.

Кабатчик зажег свечу, отворил дверь за прилавком и провел своих двух посетителей через двор, полный грязи и навоза; потом он отворил другую дверь и прошел коридор, в конце которого находилась каменная лестница.

Крутая и узкая, как веревочная, она до того была ветха, что ступени, скользкие от покрывавшей их сырости, шатались под ногами. Грязная веревка, прикрепленная к стене, служила перилами.

По ней поднялись в третий этаж, рискуя каждую минуту сломать себе шею. Наконец, на последней площадке, кабатчик вынул из кармана ключ и отпер им толстую дверь, окованную изнутри железом. Мгновенно тяжелый и удушливый воздух пахнул в лица пришедшим.

Они очутились в каком-то вертепе, где набросана была разного рода одежда, а на ней лежали скученные за недостатком места человек двенадцать солдат; некоторые спали, а другие философски курили рубленую солому, которой набивали свои трубки вместо табаку.

Висевшая на стене лампа распространяла вместе с копотью тусклый свет в этом жалком убежище.

Находившиеся там люди с бледными, осунувшимися лицами и мрачным выражением не пошевелились при входе новых товарищей, к которым оказали полнейшее равнодушие. Спавшие проснулись только, чтобы попросить хлеба. Остальные хранили грустное молчание.

-- Не унывать, ребята, -- сказал кабатчик. -- Завтра, надеюсь, я буду счастливее, чем сегодня вечером, и принесу вам чего-нибудь поесть.

Никто не ответил.

Кабатчик вздохнул с грустью, вышел и запер дверь за собою.

-- Послушайте-ка, братцы, -- сказал Паризьен со своею неистощимой веселостью, -- так как мы попали в одну кутузку, то я покажу вам, что знаю приличия и хороший товарищ. Сколько нас тут? Четырнадцать, включая меня и моего командира. Ладно! Я сейчас заплачу вам за хороший прием.

-- Как же ты заплатишь? -- спросил старый зуав с нахмуренным лицом. -- Денег у нас не занимать, хлеба нет, есть нечего.

-- В том-то и дело, -- возразил Паризьен, -- я принес вам, чем зубы почистить. Немного, правда, но лучше мало, чем ничего.

-- Что такое? -- вскричали солдаты, мгновенно привстав и остановив на нем жадные взоры.

-- Я не скряга, братцы, вот что! -- сказал зуав. -- Видите мой ранец? В нем будет по сухарю на каждого из вас. Польем мы его каплею водки и, черт меня побери, если в армии много найдется людей, которые поужинают сегодня вечером так хорошо, как мы.

-- Ура, Паризьен! -- грянули солдаты, вдруг развеселившись.

-- Тише, мои соколики; не будите спящей кошки, сиречь пруссака. Не забывайте этого.

-- Правда, -- согласились солдаты.

-- Вот вы и опять умны, мои голубчики; так будет же вам известно, прежде чем я раздам закуску, что поживой этой вы обязаны моему командиру. Это он вздумал захватить с собою припасов. И бравый он молодец, не хотел отдать пруссакам свою шпагу, а предпочел сделать то же, что и вы. Он скрылся, чтоб потом отплатить сторицей.

-- Вы настоящий француз, ваше высокоблагородие, -- обратился к Мишелю старый зуав. -- Ах! Зачем не походили на вас другие офицеры? Клянусь честью солдата, сухарь, который вы приносите нам, не будет дан неблагодарным. Нас здесь двенадцать и все до одного мы дадим убить себя за вас.

-- Не обвиняйте ваших начальников, ребята, -- ответил Мишель. -- Они несчастнее вас. Они были вынуждены повиноваться высшим властям. Но терпение! Помните, что вы французы и что настанет день возмездия.

-- Хорошо сказано, ваше высокоблагородие; в этот день можете рассчитывать на нас.

-- Надеюсь и рад, что теперь с вами. Мы спасемся или погибнем вместе.

-- На перекличку! -- скомандовал Паризьен.

Все солдаты поднялись и машинально стали в два ряда.

Паризьен принялся за раздачу, наделяя каждого солдата сухарем.

-- Есть и еще, -- заметил он, когда обошел всех, -- но приберечь надо на важный случай. Приступим теперь к водочке. Предупреждаю, товарищи, что мы на половинном рационе. Надо поберечь водку для поддержания сил.

-- Уж счастливы же мы, что Бог привел вас сюда с вашим командиром. Право, не знаю, что с нами было бы без вас.

-- Баста! После нас хоть трава не расти. Чего нам трусить? Точно мы не видали видов, не так ли? -- прибавил он, хлопнув по плечу старого зуава.

-- Не без того, -- ответил солдат, посасывая ус и грызя сухарь.

Вместо того, чтобы лечь, солдаты как бы с общего-согласия принялись убирать чердак и устраивать в нем некоторое подобие порядка. Задача оказалась нелегкая.

Покончив с этим делом, солдаты не легли, но окружили Мишеля, прося его лечь на усердно приготовленную ими постель в самом отдаленном и удобном уголке чердака.

Напрасно протестовал молодой офицер против этого отличия, солдаты настаивали, говоря, что он их начальник, что его присутствие вернуло им не только надежду, но и бодрость бороться с опасностями, которые им, вероятно, предстоит одолеть; что он поделился с ними пищею и они желают выказать ему свою признательность; если же он не согласится на их просьбы, то ни один из них не ляжет.

Мишель сдался на убеждения, в которых видел наивную и добродушную веру в начальника, выдающуюся черту в характере французского солдата, и лег на приготовленную ему жалкую постель.

Длинна и грустна была эта ночь для несчастных, скрывавшихся на чердаке дяди Буржиса.

Следующий день прошел еще печальнее.

Пруссаки заняли весь город. Они осматривали каждый дом.

Весь Седан буквально был ограблен и немцы захватили все съестные припасы, нимало не заботясь о горькой участи жителей.

Мы не станем описывать ужасных пыток, которым подвергались несчастные, заключенные в тесном пространстве в течение нескольких дней, лишенные воздуха, света, часто необходимой пищи и вынужденные лежать почти друг на друге, не смея ни говорить, ни даже шевелиться, из опасения выдать свое присутствие и причинить смерть бедняку, так великодушно давшему им этот жалкий приют, да и самих себя подвергнуть величайшим опасностям.

Ежеминутно до них доносилась бешенная скачка по улицам прусских гусар и крики торжества победителей при открытии спрятавшегося пленника, а затем жалобные вопли несчастного, когда его закалывали или ударом сабли распарывали ему живот.

Они едва сдерживали свое негодование и не раз понадобилось все нравственное влияние на них Мишеля, чтоб не дать им изобличить себя, бросившись на помощь беззащитным товарищам, которых убивали так безжалостно.

Несколько раз в доме производили обыски и они слышали мерные и тяжелые шаги на лестнице прусских или баварских солдат, которые обходили все комнаты, стуча в стены и ломая мебель.

Но самая ужасная пытка -- это была медленная душевная агония, которую они выносили около восьми дней, брошенные всеми и потеряв даже надежду, поддерживавшую их до того времени.

Действительно, всякое средство к спасению или бегству, казалось, у них отнято. Немецкие войска не только занимали город, но и все окрестности. Как бежать? Как пробраться через эти густые неприятельские массы? Как выйти, хоть бы только на улицу, не подвергаясь или плену, или смерти под ударами жестоких врагов, которые убивали для удовольствия, не признавая никаких священных прав?

Эти храбрые солдаты, из которых большая часть были на войне в Африке и сто раз бесстрашно боролись со смертью, теперь впали в отчаяние. Они поддались глубокому унынию, которое граничило с болезненною апатией; они не думали более, не надеялись, не отвечали даже, когда их спрашивали, и равнодушные ко всему, что их окружало, жили жизнью машинальной, которая, несомненно, поглотила бы в скором времени рассудок их безвозвратно.

Мишель понял, что два дня еще подобных пыток, и все эти несчастные или с ума сойдут, или жизнью поплатятся за свои страдания.

Необходимо было чем-нибудь противодействовать этому упадку духа и во что бы то ни стало вернуть им энергию, которая одна могла спасти их.

Протекло восемь дней после роковой капитуляции Седана.

Во время этих восьми дней Мишель неоднократно вел тайные переговоры с кабатчиком.

Наконец, вечером на восьмой день, после посещения дяди Буржиса, который принес бедным солдатам пищу лучше обыкновенной и в большем количестве, в ту минуту, когда поужинав, они готовились опять растянуться на своих жалких постелях, вероятно, чтоб снова впасть в мертвую апатию, Мишель подозвал их и они окружили его.

-- Теперь не время спать, -- сказал он им. -- Довольно малодушия и ропота. Ваша судьба в ваших собственных руках. От вас зависит в эту же ночь положить конец всем вашим страданиям.

При этих словах, произнесенных твердым голосом, солдаты вздрогнули как бы от электрического сотрясения. Они выпрямились, подняли головы и безжизненный их взор внезапно сверкнул мрачным огнем.

-- Приказывайте, ваше высокоблагородие, что делать надо -- сказал Шакал.

Так звали старого зуава.

-- Только быть мужчинами. Повторяю, если вы захотите, то в эту же ночь мы выйдем из Седана.

-- Говорите, говорите, ваше высокоблагородие!

-- Я все приготовил для нашего побега. Попытка, на которую я решаюсь, из самых смелых. Надо пройти через все прусские войска. Не удастся нам, мы все умрем, если же успех увенчает наше предприятие, мы будем свободны и снова увидим друзей и родных.

-- Лучше быть убитым, чем оставаться здесь днем долее, -- ответил Шакал.

-- Приказывайте, командир, -- сказал Паризьен, -- вы наш начальник, мы вам будем повиноваться.

-- Хорошо, но знайте, что я не допущу ни колебания, ни подлой трусости, ни ропота. Я полагаю условием безмолвное повиновение, что бы я ни приказал, чего бы ни потребовал от вас.

-- Мы вам будем повиноваться, ваше высокоблагородие, до последней капли крови, до последнего издыхания.

Мишель снял с себя крест и протянул руку к солдатам, говоря:

-- Поклянитесь над этим крестом, эмблемою чести, что вы будете мне повиноваться, пока я останусь в вашей главе, пока не освобожу вас от этой клятвы, и повиноваться, не колеблясь, без ропота и не требуя от меня отчета в том, что сочту нужным требовать для вашей же пользы.

-- Клянемся! -- вскричали солдаты в один голос.

-- Клянитесь еще, -- продолжал офицер твердым голосом, -- что вы не будете расходиться врознь, что дадите убить себя скорее чем сдаться, и если случайно кто из вас попадет в руки неприятеля, скорее всадите себе пулю в лоб, чем измените своим товарищам.

-- Клянемся, ваше высокоблагородие!

-- Хорошо, теперь за вас ручается мне ваша клятва. Я знаю, что могу положиться на вас. Слушайте же: немцы занимают город и все окрестности на большое расстояние. Французского войска не существует более; оно уничтожено. Помощи нам ждать не от кого, кроме себя самих, нашего мужества, энергии и непоколебимой твердости. Хозяин этого дома уже оказывал нам все это время такие услуги, за которые мы остаемся его должниками по гроб; но теперь он довел самоотвержение до крайних пределов. Ему удалось, не знаю как, достать двенадцать солдатских мундиров, один унтер-офицерский и один офицерский. Мундиры тут. Вы сейчас наденете их, но своих не бросайте, а положите в мешки. Поняли меня? Ничего не забывайте, что принадлежит к обмундировке немецкого солдата, ни лосин, ни оружия и т.п. Все тут есть. Менее чем в час времени мы должны превратиться в баварских солдат и так искусно принять эту личину, чтоб самый зоркий глаз не открыл обмана. Не говорит ли кто из вас по-немецки?

Вышли вперед три сенских вольных стрелка. Все трое были эльзасцы. Двое из них служили унтер-офицерами в зуавах.

-- Очень хорошо, -- продолжал командир. -- Один из вас, ребята, наденет унтер-офицерский мундир, другой пойдет в первом ряду, а третий в последнем. Во время всего перехода никто говорить не должен, кроме меня и трех солдат, которые знают немецкий язык. Вы меня поняли, надеюсь?

-- Поняли, ваше высокоблагородие.

Мишель слегка постучал два раза в дверь. Она мгновенно отворилась. Вошел кабатчик.

-- Три человека вперед, -- сказал командир. Трое вышли из ряда.

-- Помогите этим людям переодеться, дядя Буржис, и позаботьтесь, чтоб все было соблюдено до мельчайшей подробности. Ступайте, ребята.

Три солдата вышли. Через полчаса они вернулись. Это были уже не французы, но настоящие баварцы. Все в них переменилось даже до походки.

Положение, в котором находились несчастные французы, до того было опасно, что на этот раз они не оправдали веселости национального характера и превращение товарищей встретили одною слабою улыбкой.

После первых трех была очередь других трех, потом еще трех, и, наконец, после трех последних переоделись Мишель и эльзасец, который должен был преобразиться в унтер-офицера.

Было около одиннадцати часов вечера, когда все эти предварительные приготовления кончились.

Костюмы отличались строжайшей точностью. Ничего не упустили из виду, даже громадных фарфоровых трубок, с которыми немецкие солдаты никогда не расстаются. Одного не доставало: табаку в трубках.

Солдаты точно будто преобразились и нравственно не менее, как физически.

Они ободрились и смотрели мужественнее. Надежда на избавление воодушевляла их.

Взоры их метали молнии. С ружьями на плечах и полным патронташем, они теперь могли быть уверены, если счастье изменит им, что падут не иначе, как дорого продав жизнь.

-- Слушайте, ребята, -- обратился к ним Мишель, -- и ни слова не пророните. Мы баварский патруль и обходим посты. Буржис доставил мне пароль и лозунг. Нам, значит, нечего опасаться с этой стороны. Все вы достаточно знаете пруссаков и видели их приемы, чтоб подражать им. Помните, что малейшая небрежность погубит нас. Нам предстоит разыграть роль искусно и хитро. Ведь мы будем иметь дело с людьми, которые в лукавстве не знают себе равных. Тут сила бесполезна, нас уничтожили бы в миг. Покажем этим коварным лисицам, что французы не глупее их. Вы меня хорошо поняли, не правда ли?

-- Точно так, ваше высокоблагородие.

-- В особенности же, повторяю, глубочайшее молчание и самое строгое соблюдение дисциплины. Послушайте-ка, любезный Буржис, как вы думаете, можем мы сойти вниз?

-- Полагаю, что можете. Я поставил жену караулить с тем, чтоб она предупредила меня, если заметит что-нибудь подозрительное. Сойти в лавку вы можете во всяком случае, и если ничего особенного не повстречается, вам легко будет выйти на улицу.

-- Позвольте минуточку, -- возразил офицер. -- Я и мои товарищи не знаем, как благодарить вас за громадные услуги, которые вы нам оказали. Захваченные врасплох ходом событий, мы не имеем возможности вознаградить вас так, как бы того желали, однако от имени моих товарищей я прошу вас принять этот билет в тысячу франков. Это очень мало, но более при мне теперь нет. Надеюсь вскоре доказать вам, что мы не забыли вас и сохранили в душе благодарность, которою вам обязаны.

-- Извините, -- возразил кабатчик, -- хотя и я голяк, хотя и брался в своей жизни за много нечистых дел, но имею притязание быть честным человеком и прежде всего добрым французом. Такие услуги, какие я имел счастье оказать вам, за деньги не делаются. Оставьте при себе ваш банковый билет. Он вам понадобится в вашем бегстве. Есть проще способ вознаградить меня, который заплатит мне за все, что я для вас мог сделать. Протяните мне вашу руку.

-- Вот она, и крепко жму вашу! -- вскричал Мишель, глубоко тронутый. -- Жму ее как руку человека честного и с душой; но я остаюсь у вас в долгу и мы еще увидимся.

-- Пойдемте, -- сказал кабатчик дрожащим от волнения голосом, -- и сходите как можно тише.

Кабатчица ждала их у наружной двери.

-- Вы можете выйти, -- сказала она. -- Улица пуста.

-- Прощайте! -- ответили солдаты, стараясь скрыть волнующие их чувства.

-- Вперед! -- скомандовал офицер, пожимая в последний раз руку кабатчика.

-- Прощайте, да хранит вас Господь! -- сказали в один голос муж и жена.

Солдаты стали по двое в ряд и вышли на улицу.

Сердце так и стучало у них в груди. Безотчетная тоска спирала их дыхание, но все были тверды и непоколебимы в своем решении. Они уже принесли в жертву свою жизнь.

Дверь кабака затворилась за ними.