Жизнь человека удивительна. Она может прошуметь, как летний ливень. Она может раскрыться накануне смерти. Павел Волков был золотопогонником и убийцей. Как в горячке, он метался по степям Кубани. У него были глаза лошади бешеной и пугливой, таким надевают наглазники. В разгромленных шашлычных он молча пил водку и, увидев в окне грязно-розовый рассвет, хватался за наган. Он сорвал с меня шапку и крикнул: „Свинца подолью!“ У него были оттопыренные уши подростка.

Грохотали огромные прессы. Станки кричали, как помешанные. Металл жил жизнью громкой и отчаянной. Вокруг завода были пустыри: Париж в перепуге расступался. Вдруг я услышал русскую ругань. У печи стоял Волков, красный от огня.

В отхожем месте он наспех крутил папиросу и ругал хозяев. Он пил у цинковой стойки кислое вино. Старик Жюль, причмокивая, говорил: „У нас в Сансерре вино куда лучше“. Волков отвечал: „Да“. Он весь порос серыми жесткими волосами. Хозяйка харчевни звала его „Полем“. Он жил в крохотной комнате с огромной кроватью. Три года сряду он вздыхал по Марго. Марго вышла замуж за механика Дюпона. На свадьбе Волков много пил, танцовал казачка, а под утро вдруг крикнул: „Не везет“ и рассмеялся. По воскресеньям он ел у Пере жареную баранину и возил на спине их маленькую дочку. Товарищи шутя называли его „генералом“. Он улыбался: „Есть генерал“. Он ходил с дочкой Жюля, Ивонной, в кино. Когда на экране маленький человечек в котелке и в стоптанных штиблетах уходил один по пыльной дороге, Волков сморкался и виновато совал Ивонне апельсин. Он сказал мне, что во сне говорит всегда по-французски. Как-то Пере пошел на собрание. Волков робко спросил: „А мне можно?“ На собрании он дремал, но когда раздавались аплодисменты, вскакивал и отчаянно хлопал.

Забастовка началась сразу. Волков стоял у печи. Жюль подошел к нему и, запинаясь, спросил: „А ты как, генерал?..“ Волков понял, что все не в счет: годы работы, вино у стойки, шутки, горе. Он хотел выругаться, но слова застряли в горле. Жюль шепнул Пере: „Как бы генерал не подвел“.

Забастовщики стояли у ворот: говорили, что идут желтые. Волков стал рядом с Жюлем. Жюль спросил: „И ты тут?..“ Волков молча махнул рукой. Напротив стояли жандармы. Потом подъехала машина. Человек в штатском, щуплый и взволнованный, крикнул: „Прошу разойтись!“ Кони жандармов завязли в толпе. Истошно кричала женщина. Камни взлетали тяжелой стаей. Жюль зашатался и упал. Волков стащил бригадира с лошади. Четыре полицейских едва его связали. Под клочьями рубашки сердито приподымалась волосатая грудь.

Прошло два года. На площади Нации длинные знамена стекали с колонн. Народ Парижа шел, подняв кулаки и крича о своей надежде. Шли старухи в ночных туфлях, с лицами, растрескавшимися, как земля в засуху. Шли высокие худущие подростки, дети безработицы и тоски. Шли кожевники и поэты, прачки и ученые, каменотесы, модистки, угольщики, пекаря. Шли рудокопы Севера с лампами и виноделы Юга с гроздьями. Две женщины держали под руки дряхлого старика: он сражался за Коммуну на черных улицах Бельвилля. Картузники несли кепку на шесте: „Вот твоя корона, рабочий Парижа!“ Слепых вели дети, безногих везли в тележках. Выстроясь в ряды, девушки шли на приступ темной июльской ночи. Мальчишки, как воробьи, облепляли деревья и кричали от счастья.

Волков шел впереди одной из колонн. С его лица как будто сняли тридцать лет: он улыбался, как ребенок. Его окликнули: „Поль!“ Я подумал про себя: „Пашка…“ Он чересчур громко пел. Маленький флаг над его головой кружился, как детский шарик.

Когда кончилась манифестация, мы сели на террассе пустого кафе. Оттолкнув губой пену, Волков жадно выпил кружку пива и сказал: „Хорошо!“ У него был московский выговор, певучий и беспечный. Пошел частый, теплый дождь, улицы заблестели. Мы говорили о стачках, о врагах, о победе: он не знался с прошлым. Только, прощаясь, он вдруг сказал: „Когда будете в Москве… это на Моховой, рядом с книжной лавкой Карбасникова…“

Он думал, что улицы и дома долговечней людей.