Я ду0маю о судьбе Жака Дево, батрака, который спал на коровьем навозе, убийцы и легионера. Это был худой сероглазый человек, сын неизвестного повесы и пароходной судомойки. Детство он провел в воспитательном доме. Его секли за проступки других. Он чистил картошку и молчал. Потом его послали на ферму. Три года он проработал молча, как во сне. Хозяин ему сказал: „Это ты вытащил деньги из-под тюфяка“. Дево ответил: „Нет!“ Хозяин ударил его уздой по лицу. Даво пошел в хлев. Коровы утомительно чавкали. Дево пролежал до ночи на липкой соломе. Потом он прошел в комнату, где спал хозяин и ударил его колуном. Он добрался до Барселоны; там он работал грузчиком. Он макал хлеб в вино и думал, что ничего в его жизни не переменилось.

Дево сидел в харчевне и ел рыбу. Рядом сел рыжеусый француз. Дево поглядел на него и поперхнулся. Всю ночь он метался по узким улицам „Китайского квартала“. Проститутки, ухмыляясь, обнимали его; какой-то человек совал ему кувшин с вином; он бежал не останавливаясь. Где-то, в проходных дворах, среди ярко раскрашенных женщин и ночных сторожей, метался другой человек — с рыжими усами. Утром Дево замер возле ворот, облепленных пестрыми плакатами: горнисты кривили презрительно рот. Дево записался в иностранный легион. Он узнал зной и озноб Африки. Он узнал любовь в Мелилье, где голые женщины выставлены в дверях лавчонок, как бараньи туши. Он стрелял в арабов. Его жизнь была полна перемен и опасностей, но он не знал своей жизни. Попрежнему он уныло глядел вниз, и песок Африки ему казался навозом нормандской фермы.

Был ясный осенний день. Жака Дево вместе с другими легионерами отправили из Тетуана в Испанию. Они высадились в Хихоне. Им сказали, что они должны усмирить шахтеров. Солдаты угрюмо шагали по земле, черной от угля и горя.

В Овиедо шли бои. На колокольне собора, среди готических химер, пулеметы водили юркими носами. Как обвал с окрестных гор свалились на город горняки. Они принесли динамит, динамитом они взрывали дома. К небу взлетали крылья каменных ангелов, тяжелые голуби и тонкая белая пыль. В общественном саду валялись два трупа: старик руками, синими от угля, обнимал девочку; девочка обнимала голую розовую куклу. Снаряды шахтеров не разрывались, и сеньора Перес, содержательница дома терпимости, излюбленного офицерами гарнизона, ставила свечки богоматери. В огромных монастырях монахини день и ночь выли волчьи литании. Женщины несли красным патроны и большие круглые хлеба. На горе Наранка Аида Лафуэнте, девушка семнадцати лет, одна отбивала атаки легионеров. Бомбовозы жгли лачуги. Раненые лежали молча: некому было перевязывать раны, дети подбирали винтовки мертвых и с криком кидались на легионеров.

На десятый день пулеметы замолкли. Легионеры шли по улицам города, как по африканской пустыне. Эти разноплеменные люди требовали веселья. Они ругались по-немецки и пели португальские частушки. Саблями они рубили куриц. Они крошили дома, черными ногтями впивались в пуховики, и громко зевая от усталости, они пороли штыками животы шахтеров. Они сожгли театр: они хотели зрелищ. Я видел музу трагедии Мельпомену, она одна уцелела, с отбитым носом, с прокопченными волосами, собранными в узел, с пустыми глазами трагедии, женщины, статуи.

Я был в лачуге старухи Долорес. У нее черные глаза и ослепительно белые волосы. Она вырастила двух сыновей, соля слезами жесткий испанский хлеб. У нее было свое ремесло: она обмывала покойников. Когда умирал майор королевской армии, звали старуху Долорес. Ее всегда звали „старухой“: она поседела, когда ей не было тридцати, в сорок она согнулась, как маслина, сбитая морским ветром. Старуха Долорес мыла желтое тело покойника. Потом труп одевали в парадный мундир. Мертвый майор лежал в соборе, среди святых с женскими кудрями, среди звона, лилий и тления. Старуха Долорес мыла сотни тел, изъеденных язвами, вспухших от водянки, иссохших и похожих на птичьи скелеты. Она отсчитывала медяки и варила детям горох. Был октябрьский день. В лачугу старухи Долорес вошли легионеры. Хуана они убили на месте. Младшего — Пепе — они долго гоняли по крутым холмам. Они застрелили его в оранжерее, среди битого стекла и роз.

Старуха Долорес сидела на койке, когда дверь раскрылась и вошел легионер. Она выпрямилась, выпростала свои костлявые руки и закричала: „Не гляди, что старуха!.. Я рожать буду!.. Новых! Другие родят! Мы вас перебьем!“

Старуха Долорес сказала мне: „Он сперва замахнулся. Он здесь стоял — где ты. Потом бросил ружье. Я спросила: „Что ты стоишь?“ Он не ответил. Я поставила миску на стол: „Ешь, собака!“ Он стал хлебать. Потом я сказала: „Уходи“. Он не уходил. Он валялся у меня в ногах. Потом он ушел, а ружья не взял. Я закопала. Когда наши вышли из тюрьмы, я отнесла ружье в комитет. Я сказала: „Научите меня стрелять. Мы их перебьем, всех перебьем!“

Старуха Долорес подняла сухую руку, сжала пальцы в кулак и что-то прокричала среди тишины дождливого вечера.