Развалины храма казались каменной растительностью; здесь были стволы, купы, корни. Белый зной выедал глаза. Только ящерицы не отступали перед этим приступом полдня. Старый сторож уныло бормотал: „Тут она пригуляла Энея. Хромой, разозлясь, плевался огнем. Все-таки он выковал бастрюку меч и щит…“ Помолчав, сторож добавил: „Мало туристов, а на фабрике дела дрянь“. Он раскрыл обожженную грудь, которая поросла длинными белыми волосами и лег возле алтаря Гефеста.
Внизу вздыхало море. Этот постоянный шум напоминал о времени. Я просидел часа два или три, тупо пытаясь понять жизнь. Я не мог вспомнить ни встреч, ни страстей; только где-то вдали проступало детство, зеленое и сырое, как частый лес: дача на Клязьме, запах грибов и левкоя.
Я обошел город. Мясники в черных фартуках сгоняли больших звонких мух, облеплявших бараньи туши. Ругаясь, кузнец раздувал меха. Я вспомнил рассказ сторожа о ревнивом боге. На ослах были бирюзовые ожерелья. Кувшины горшечников казались найденными при раскопках. Я зашел в церковь. Блистала древняя мозаика и Христос, ворочая огромными расплавленными глазами, летел с купола в гниль крипта. Краснолицый дородный поп набирал воду. Потом он поставил ведро на землю и обдал меня ароматом чеснока: „Здесь Юстиниан, покорив нечестивцев, омыл свои ноги“. Он показал на тонкую нитку высохшего ручья, плюнул и потребовал двадцать драхм. Зажав бумажку в грязную потную руку, он пошел в соседний кабак. Вино пахло дегтем, и кровь от него еще громче стучала в висках.
Рядом с попом сидел молодой рабочий. Хозяин звал его Костой. Он бережно сжимал в руках запотевший стакан с холодной водой. Развернув газету, он стал читать вслух: „Конфликт существует не между формой и содержанием вообще, а между старой формой и новым содержанием…“ Хозяин спросил: „Это кто придумал?“ Коста хитро прищурил один глаз и поднес палец к губам: „Сталин“. Поп, быстро допив вино, ушел. Я глядел, как он прыгал по камням, придерживая рукой полы развевавшейся рясы. Хозяин сказал Косте: „Если ты будешь говорить такие слова, тебя убьют“. Коста рассмеялся.
Фабрикант Критос раскладывал пасьянс. У него была вставная челюсть и когда он смеялся, его зубы ходили слева направо. Он сказал мне: „Итальянцы не берут больше второй сорт, англичане подняли пошлины вдвое, а у греков нет денег на папиросы. Я должен понизить все ставки“. На стенах висели фотографии с видами Парижа и большой портрет английской королевы. Критос завел граммофон. В зал ворвался грохот джаза. Критос улыбнулся и его челюсть закачалась в такт музыке.
Четыре дня спустя рабочие Критоса забастовали. Они заняли фабрику и вывесили на чердаке флаг. Триста шестьдесят восемь рабочих и семьдесят работниц сидели среди табачной пыли и замолкших машин. Вокруг фабрики день и ночь стояли женщины. Иногда из окон спускались корзины. Женщины клали в них хлеба, овечий сыр и бледно-розовые луковицы. Критос говорил: „Пусть сидят“, — он верил в силу времени.
На шестнадцатый день упаковщица Василиса, которая вместе с другими работницами сидела на фабрике, разрешилась от бремени. Ночью женщины слышали крик, а утром Коста, высунувшись из верхнего окна, показал им новорожденного. Красные ноги младенца двигались, как клешни и, глядя на них, Коста смеялся.
На двадцать четвертый день Критос вызвал к телефону губернатора. Фабрику взяли с боя. Рабочие швыряли из окон железные бруски. Женщины с растрепавшимися волосами стояли у дверей цеха. Мать новорожденного кричала: „Стой!“ Ее волокли по чугунной лестнице и она билась, как огромная рыба. Офицер скомандовал: „Снять флаг“. На чердаке стоял Коста. Пять минут спустя возле ворот валялся клок коленкора. Косту несли два солдата. Из его рта текла яркая кровь.
Это было утром. После обеда сторож уныло рассказывал приезжим: „Здесь он потащил ее под землю, но старуха Деметра начала ругаться…“
Я видел мать Косты. Она сидела одна на мраморной скамье, глядя прямо перед собой. Слезы прорыли на ее сожженном лице глубокие колеи. Вокруг были розовые горы с белыми пятнами овец. Свежая могила пахла землей.