Я жил в большой гостинице. Ночью у всех дверей стояли ботинки. Они хранили форму ноги: упрямые полуботинки спортсменов, туфли старых дев, разношенные штиблеты циников. Я знал не людей — обувь. Вспыхивали сигнальные лампочки, красные и зеленые. За двойными дверьми кто-то задыхался от астмы. Утром подавали яичницу. На тарелках дрожали сотни оранжевых дисков. В вестибюле было душно, как под землей. Продавали сигары, галстухи, пудру. Крохотные грумы до одурения выкрикивали: „Шесть — три — один“, „три — восемь — шесть“ — это были номера комнат. У входа в гостиницу останавливались автобусы. Их цифры рябили в глазах. Лондон, горячий и сырой, обступал меня, как туман.
Я ходил по записанным адресам. Меня любезно выслушивали. Я знал, что эти люди — враги, и все же я им улыбался. Потом я часами бродил по улицам. Громоздкие лакеи прогуливали маленьких японских собачек. Нищие на тротуарах рисовали замок и луну. Как мухи дети облепляли ведра с отбросами. В нежно-зеленых парках дремали кляузники и маклера. У меня было свое горе и я радовался, что в этом городе люди не замечают друг друга. Я написал в Москву, что я бодр и весел. Я опустил письмо в ящик. Рядом пальцы, узловатые как сучья, сжимали длинный конверт. Я успел прочитать адрес, письмо было в Австралию. На набережной Темзы спал человек, подложив кепку под голову. Свистели буксиры; потом свистнул молодой полицейский: оказалось, человек мертв. Я видел безработного шахтера. Он глотал перед зеваками куски угля. К нему подошел человек с белыми пустыми глазами. Он спросил: „Что будет потом?“ Безработный ответил: „Потом я буду собирать деньги“. Человек вежливо поблагодарил и пошел дальше. На Риджен-стрит стояли проститутки. Их губы тревожно краснели сквозь частую сетку дождя. Никто с ними не заговаривал. Я привык к этому городу, я перестал вглядываться в лица людей.
С Целлером я столкнулся в душный отвратительный вечер. Я знал его по Берлину. Он писал тогда книгу о московских музеях, а по воскресеньям ходил с женой на рабочие митинги и подымал кулак. Это был тщедушный тихий человек с глазами лунатика. Штурмовики долго били его шомполами. Ночью они пришли в камеру, чтобы вынести труп. Целлер вдруг зашевелился и поднял кулак. После побоев он оглох на одно ухо. В лагере возле Любека он рыл землю. Ему удалось убежать в Данию. Мне говорили, что в Лондоне он ходит по домам и продает карманные фонарики. Я крикнул: „Ну, как живешь?“ Он не ответил. Я снова крикнул: „Сегодня очень душно!“ Он поморгал и тихо выговорил: „Очень“.
Он спросил меня куда я иду. Я не знал, что ответить: я бродил без цели по длинным, ненавистным мне улицам. Он попросил: „Можно с тобой?“ Мы не глядели друг на друга и никто не глядел на нас. Он нес в маленьком чемоданчике непроданные фонарики. Я заговорил о музеях. Он молчал; может быть я говорил слишком тихо. Потом он предложил: „Пойдем к Смитсу. Это хороший парень. Он обрадуется“.
Мы долго разыскивали дом, в котором жил Смитс: он походил на сотню окрестных домов, а Целлер забыл номер. Горничная провела нас в гостиную. Я рассматривал альбом с выцветшими фотографиями Ниццы. За стеной играли гаммы. Наконец, вышел Смитс. Это был плотный человек с лошадиными зубами. Он радостно крикнул Целлеру: „Халло!“ и потряс мне руку. Я сразу понял, что он нас ненавидит. Гудели мухи. Оскалив приветливо зубы, Смитс сказал: „У меня теперь много работы. В субботу я поеду к морю. А вы?“ Целлер ответил: „Я еще не знаю“.
„В кино слишком душно, — сказал Целлер, когда мы вышли на пустую горячую улицу, — зоологический сад сегодня открыт ночью“. Среди листвы неестественно блистали фонари. Звери прятались в глубь клеток. Люди в смокингах судорожно зевали. Мы пошли к хищникам. Запах звериной мочи смешивался с духами. Дама с голой спиной стояла у клетки. Тигр исступленно метался. Потом он остановился и поглядел на даму желтыми сумасшедшими глазами. Дама сказала своему спутнику: „Он глуп“. Медведь сухим языком лизал железные прутья. Мне хотелось пить. Шакал, окруженный толпой, по-детски всхлипывал. Я не мог дольше вынести молчания Целлера. Мы пошли в бар.
На скамье у стены сидели грустные пьяницы. Они молча пили портер. Один из них сказал: „Эта цыпка мне не по карману“. Другие отрывисто рассмеялись. Хозяин крикнул: „Джентльмены, время закрывать!“ На улице я вытер платком мокрый лоб, платок стал черным: это дышал Лондон.
Я рассказывал Целлеру о моих делах. Он бормотал: „Да“. Я расспрашивал его о Берлине, о друзьях, о фонариках. Он отвечал коротко и невпопад. Возле моей гостиницы он остановился и взял меня за рукав. Мне показалось, что он хочет что-то сказать.
Но он ничего не сказал, постоял и пошел дальше. У входа в гостиницу я с ним простился. Он несколько раз повторил: „Запиши телефон“. Потом вдруг сказал: „Знаешь что, я переночую в гостинице“.
Как всегда визжали грумы: „Четыре — восемь — один“. Дамы волочили бальные платья среди чемоданов, облепленных пестрыми наклейками. Яркие клетки лифтов взвивались вверх и стремительно падали. Я пожал руку Целлера, она была мягкой и холодной. Поднявшись к себе, я начал письмо: „Ты можешь обо мне не беспокоиться, я живу очень хорошо…“ Я выставил ботинки за дверь и до утра метался на горячей измятой простыне.
Когда я отдавал портье ключ, я увидел Целлера с чемоданчиком. Мы вышли вместе. Он сказал: „Вчера умерла жена. В больнице. Я не мог ночевать дома“.
Он вскочил в автобус и крикнул: „Тебе нужно доехать на 69 до Оксфорд-серкус!..“