Панин бугор есть возвышение, окружающее город Т<обольск> с восточной стороны. На севере находится другое возвышение, известное под именем Береговой горы, на которой расположена другая часть города.
Лет пятнадцать тому назад, когда, натурально, я был немножко моложе, а следовательно, и покрепче и подеятельнее, я задал себе задачу -- в свободное от службы время исследовать все окрестности нашего города. Поэтому каждое утро и каждый вечер, лишь только служба давала мне право снять мундир, я отправлялся в свои путешествия. Обыкновенный мой маршрут был -- поднявшись на Панин бугор, спуститься по казачьему взвозу, обогнув архиерейскую рощу и загородный дом, или через Жуково вернуться нашей Швейцарией, которая, к сожалению, носит такое антипоэтическое название -- тырковки, или вернее торковки. Я говорю верней, потому что в часы филологического вдохновения, думая о корне этого слова, я должен был наконец остановиться на свойстве самой местности, именно -- на торканье колес о миллионы кочек, кочующих с незапамятных времен по нашей Швейцарии.
Но это между прочим. Дело в том, что береговая гора и Панин бугор были две главные площади, которые я с утра до вечера измерял с похвальным усердием.
Когда-нибудь я блесну описанием замеченных мною ландшафтов в надежде прибавить несколько страниц к описательной поэзии, а теперь обращаюсь к моей повести.
Не один раз, проходя Паниным бугром, я замечал на яру молодого человека, который постоянно сидел на одном месте. То ли он был любитель живописи и любовался панорамою города, опоясанного светлою лентою Иртыша, за которым стлались поля и пестрели деревеньки на синеющем грунте отдаленного бора; то ли он разрешал философическую задачу жизни, для чего, как вы знаете, требуется известная высота и спокойное положение; или, наконец, углублялся он во мрак времен, спрашивая у воздушных атомов ответа на исторические вопросы Сибири. Не споря и о том, что, может быть, он сидел тут с тою же целью, с какою сидят десятки тысяч людей на всех высотах и положениях, то есть за тем, что надобно же было где-нибудь да сидеть. Как бы то ни было, но постоянные встречи его на одном и том же месте не могли не подстрекнуть моего любопытства. К тому же в это время, исследовав природу моего маршрута вдоль и поперек, я хотел пополнить мои знания исследованием встречного человека. Само собою разумеется, что виденный мною незнакомец сделался первою жертвою моей страсти к любознательности. Я хотел узнать не только, кто он и что он, но зачем тут он. Вы, может быть, заметите, что для этого не нужно было ломать голову, а просто подойти к нему и начать с ним речь -- вот хотя о местоположении. А если в продолжении разговора удастся попотчевать его сигарой, так и дело кончено. Но согласитесь сами, что такой пошлый способ узнавать людей был не достоин претендента на философа. Что за важность называть вещь по имени, когда вы осмотрели ее со всех сторон. Нет, угадать вещь на расстоянии, едва доступном глазу, объяснить ее свойства и отношение к другим вещам, еще менее видным, при помощи только умственных соображений -- вот где достоинство философии. В этой мысли, выбрав одно местечко на Панином бугре, откуда я мог видеть всего незнакомца, а для его наблюдений предоставить только один мой нос, которого, увы, я не мог бы скрыть при всем моем старании, я стал производить свои исследования. Первое, что мог я заметить, было то, что молодой человек имел характер: потому что по получасу и более он сидел на одном месте, не переменяя положения. Второе, что он не был чужд философической важности, потому что в иное время он тихо вставал с места, обращал взор свой к небу и медленными пифагорейскими шагами спускался с бугра. Наконец, третье мое замечание, правда, сбивавшее меня с толку при сравнении со вторым, состояло в том, что у молодого человека не было недостатка и в поэтической живости движений, потому что не один раз случалось мне видеть, как он вдруг вспрыгивал с места и уходил так поспешно, то недоставало только атома скорости, чтобы шаги его назвать побежкой. Так прошли недели две: он в известные часы сидел на прежнем месте, а я в своей философской обсерватории.
Но как жажда познаний, так хорошо олицетворенная греками в лице Тантала, не удовлетворялась сделанными мною наблюдениями, то я решился наконец потеснить философию для простого любопытства. Другими словами, я решился поближе посмотреть, что этот NN тут делает. Выбрав минуту, когда мой сюжет сделал одну из тех быстрых побежек, о которых я уже имел честь вам докладывать, я с решительностью стоика подошел к тому месту, где обыкновенно сидел мой незнакомец, и стал смотреть направо и налево. Ну, ровно ничего особенного. Ряды домов, линии улиц, прогуливающиеся коровы, босоногие мальчишки в ссоре с гусем, старуха с повойником на голове, кляча извозчика -- все это такие прозаические предметы, от которых нельзя было ни прыгнуть, ни возвести очей на небо. Посмотрим, что далее. Столбы дыма и пыли, маленький офицерик в грозной позиции перед длинным солдатом, трое приказных, потчующих друг друга кабаком, полицейский солдат навеселе, -- ну, и это все вещи не большой важности. Постой же, подумал я, вид вещи часто зависит от точки зрения. Дай сяду так, как сидел незнакомец, и кто знает, может быть, чудеса увижу. Сказано -- сделано. Приняв то самое положение, в каком я чаще всего видал незнакомца, то есть положив локоть правой руки на траву и подперев голову, я закрыл на минуту глаза, чтобы вдруг открыть их на первый предмет, который и должен быть разгадкой всего дела. Тьфу пропасть! Какой-то грязный мальчишка, в костюме золотого века ( то есть в одной рубашке. Ред.), полощется в луже, спиной ко мне.
Стоило закрывать глаза, чтобы потом увидеть подобную картину! Тут пришло мне в голову: не в том ли вся сила, что надо прыгнуть или встать с достоинством, обратив глаза к вечному эфиру. Попробуем и эти фокусы. Сначала встанем философически, прыгнуть можно и после -- хоть с досады. Полежав несколько минут, я стал подниматься с такой величавостью, что, право, готов был сам себя принять за Юпитера. Но, к сожалению, первый предмет, который встретился глазам моим на пути в Олимп, был не молниеносный орел, а простая дурацкая сорока, с глупейшим своим щекотанием. Оставалось прыгнуть Юпитеру, но тут тучегонитель оплошал, и так неловко, что едва было не отказался от всех наблюдений. В горячке исследований, не сообразив самого простого обстоятельства, что я стою в двух вершках от края бугра, я прыгнул -- прямо вниз. К счастью моему, бугор на этом месте имел небольшой выступ, и потрясение мое ограничилось только прыжком в шесть футов. Но довольно было и этого, чтобы встряхнуть в голове моей все великие вопросы и заставить меня вскарабкаться наверх самым прозаическим образом.
Но тут судьба, как бы в награду моих трудов, услужила мне сверх ожидания. Я случайно увидел сафьянный бумажник и тотчас же заключил, что он непременно должен принадлежать моему незнакомцу. Вы можете себе представить мою радость. Без всяких расспросов, всегда щекотливых, я могу теперь узнать историю молодого человека. Потому что в бумажнике у него, вероятно, как у всякого порядочного человека, должна заключаться куча бумаг, относящихся к делу. Поднявшись на бугор, я развернул свою находку и начал исследования.
В одной стороне лежало несколько ассигнаций разного достоинства (правда, не очень высокого), а в другой было несколько лоскутов бумаги с самыми иероглифическими надписями. Я говорю иероглифическими только по смыслу, потому что надписи были сделаны на общем языке православных. Очень помню, что на одном клочке было написано: в пятом часу на кладбище; на другом: не сомневайся; на третьем: ей-Богу, я осержусь.
Четвертый клочок содержал две надписи разными руками -- вверху: дядюшка не позволит, а внизу -- старый черт!
Верхняя надпись была, очевидно, сделана женской рукой, как и на первых клочках, а нижняя отличалась энергическим почерком мужчины. Еще было несколько клочков бумаги с подобными же иероглифами да два или три со стихами, похожими на эпиграфы: не припомню их за давностью. Больше всего ломал я голову над одним иероглифом, который выражал одно только слово: насмешка, но не потому, что принимал это на свой счет по случаю моей находки, с какой стати, я лицо тут вовсе постороннее; а просто потому, что хотел угадать -- что это была за насмешка.
Вы, верно, подумаете: нехорошо, что я так хозяйничал в чужом бумажнике. Винюсь в этом. В 20 лет бес любопытства сильнее гения скромности. Но в оправдание свое скажу, что едва только пришло мне в голову, как дурно я делаю, распоряжаясь чужим добром без позволения хозяина, я тотчас же закрыл бумажник. К большей похвале моей правдивости, я должен сказать и то, что мысль укора пришла мне в голову, когда уж бумажник перерыт был сверху донизу. Но согласитесь сами, ведь надобно же было мне узнать хозяина моей находки.
Может быть, бумажник принадлежал вовсе не моему незнакомцу. Но как бы то ни было, а дело сделано. Узнав все, что только можно было узнать из иероглифов, то есть почти ничего, я еще несколько времени посидел на месте в надежде, не воротится ли молодой человек, отыскивая свою потерю. А между тем, ревнуя славе Шампольонов и Гульяковых, я стал вытягивать смысл из иероглифов и складывать их в связную речь.
Здесь затруднение состояло в том, какому порядку следовать в разборе иероглифов. Старый черт хоть и написан внизу, но может быть, он должен занимать первое место. Но могло статься, как и следовало подобному господину, место его в заключении: ведь известно, что эти черти всегда являются при развязке. Но здесь ли, там ли, только уж, наверное, не в средине. Потому что тут ввернуть черта значило бы испортить все дело. Вдруг новая мысль пришла мне в голову. Чем трудиться угадывать порядок в таком безалаберном деле, как иероглифы, не лучше ли просто поискать смысла, в каком бы порядке не пришлись надписи. Станем разгадывать. Почерк мужеский и женский -- значит, есть любовишка. Кладбище -- это, верно, свидание. Ведь целый свет знает, что покойники большие потворщики живым. Старый черт -- это препятствие. Не сомневайся -- тут недостаток или неуверенность во взаимности. Ей-богу, осержусь -- это, может быть в том же роде или ответ на слишком пылкое требование другой стороны. Все это очень ясно. Но вот эта проклятая насмешка, как спица в глазе. Прах его знает, к кому отнести ее из трех действующих лиц. Коли к нему -- худо, к ней -- еще хуже. Так пусть же старый черт дядюшка за нее отвечает. И стар, и насмешлив -- решительно дядюшка всех веков и народов! Но в то время, как я восхищался моею проницательностью, вдруг звучный незнакомый мне голос прозвенел над моими ушами:
-- Позвольте, милостивый государь, обеспокоить вас моим вопросом. Сегодня утром я обронил здесь мой бумажник -- из красного сафьяна с золотыми вышитыми буквами. Не заметили ли вы его где-нибудь?
Я оглянулся. За мной стоял мой незнакомец, высокий молодой человек с открытой физиономией, которая для меня лучше всякой приятности, хотя и в этом отношении он не имел недостатков.
-- Вы угадали, -- отвечал я, вставая. -- Я точно нашел здесь такой бумажник, какой вы описали, и давно ж здесь сижу в надежде встретить хозяина. Не этот ли?--прибавил я, подавая ему мою находку.
-- Он самый, -- вскричал весело молодой человек, взяв бумажник. -- Благодарю вас. Очень рад, что вы, а не другой кто нашел его, а еще более рад, что он не совсем потерялся.
-- Очень благодарен за доброе обо мне мнение. Но, признаюсь, вряд ли бы вы стали благодарить меня, если б знали мою нескромность.
Молодой человек немного смешался.
-- То есть вы полюбопытствовали узнать его содержание. Ну, что ж? У меня нет таких тайн, за которые бы я стыдился. Притом всякий бы на вашем месте сделал то же, чтоб узнать -- кому принадлежит бумажник.
-- Но я и в этом не был счастлив. И если бы вы сами не пришли сюда, едва ли бы я по одному вензелю А. и С. мог бы скоро отыскать вас.
-- Ваш слуга Александр Сталин, -- сказал он мне, приподнимая шляпу.
-- Николай Алексеев Соловьев, к вашим услугам, -- отвечал я, подавая ему руку.
Пожатие рук заключило наше знакомство. Так как нам идти было по пути, то мы и отправились вместе, меняясь самым обыкновенным разговором. Между прочим я узнал, что мой новый знакомец служит столоначальником в одном присутственном месте, не имеет никого родных, зато бездну знакомых, любит в свободное время заглядывать в книги, которыми снабжает его библиотекарь гимназии, и, наконец, что он хорошо принят у некоторых значительных лиц города. Проводив его до квартиры, которая лежала по дороге к моей, я взял с него слово бывать у меня и сам обещал порою к нему завертывать.
-- А чтоб слова были самым делом, -- сказал я, -- так не угодно ли вам будет, Александр... Александр...
-- Петрович, -- отвечал он с улыбкой.
-- Александр Петрович, завтра же пожаловать ко мне откушать хлеба-соли. Вот адрес моей квартиры, -- продолжал я, подавая ему карточку, -- а обедаю я обыкновенно в час.
-- С большим удовольствием. Тем более, что завтрашний день у меня немного занятий и я скоро могу отделаться.
И мы расстались.
Назавтра Сталин пришел ко мне ровно в назначенный час. Желая поближе узнать молодого человека, а еще больше -- проникнуть в бугорную его тайну, я решился предложить ему разные роды искушений, и между прочим шипучую влагу, развязывающую язык. Но к удивлению моему, смешанному впрочем с удовольствием, от живой воды он отказался, а от разного рода других водиц отведал по полурюмке. Надобно было прибегнуть к мерам более утонченным. С этою целью я взял на себя роль простачка и пустился рассказывать о себе всякую всячину. По крайней мере, вежливость, думал я, заставит его отплатить мне подобною же откровенностью. Но и этот способ поймать его на удочку имел небольшой успех. Он тоже рассказал свою историю, но такую обыкновенную, что даже моя собственная была перед нею настоящим романом. А о Панином бугре, злодей, хоть бы полслова. Нет, подумал я, птичка хоть и молодая, но верно себе на уме. Станем ждать всего от времени. Авось он опять потеряет свой бумажник, и я найду новые иероглифы, более прозрачные. Но как ни обмануто было мое ожидание на откровенность Сталина, я все-таки душевно полюбил его. В его характере и образе мыслей было столько самостоятельности, что не будь он 22 лет и только столоначальником, можно было бы принять его за человека, который жил недаром на свете. Порою только в разговоре проскакивали у него резкие выражения, отзывавшиеся насмешливостью, но, очевидно, против воли, потому что он в ту же минуту или старался смягчить свою фразу, или переменял разговор, как бы опасаясь поддаться увлечению.
Нечего говорить, что свидания наши были довольно часты. У меня была порядочная библиотека на русском и французском языках, а у него было много охоты читать. Заметив из слов его, что он жалеет о незнании им иностранных языков, я предложил ему учиться по-французски. Он благодарил меня с такой живостью, что я заранее ожидал найти в нем усердного ученика. И в самом деле, успехи его были удивительны. В короткое время он мог уже читать французские книги. И я, право, не постигал, как он, между службой и занятиями, находил еще время для своих прогулок. Не проходило дня, чтобы он в известное время не сидел на бугре, и иногда довольно подолгу. На шутки мои об его любимой прогулке он отвечал тоже шутками, и когда, бывало, я ловил его на месте, у него как раз являлась в руках какая-нибудь книжка или картинка с заречным видом.
Но знакомство с Сталиным не мешало мне от времени навещать и других моих знакомых. Особенно я любил бывать у старика Горина, отставного чиновника, благородного, умного, но упрямого в высшей степени. Стоило ему что-нибудь однажды взять в голову, и никакие человеческие силы не могли извлечь его из предубеждения.
Оттого все жители нашего города у него были разделены на три разряда: одних он любил и готов был пожертвовать для них всем на свете; других ненавидел, хотя -- к чести старика -- ненависть его не доходила до желания зла; о третьих же он молчал, как не заслуживших ни любви его, ни ненависти. Я познакомился с ним по случаю письма, которое он привез мне от одного моего знакомого из России. Надобно сказать, что Горин не более двух лет приехал в Т., желая принять в опеку сироту, дочь любимой им сестры. Разные обстоятельства по долгам и наследству удерживали его в Сибири, хотя он никак не прочил себя в Т. Племянницу свою он любил, как отец. И точно, нельзя было не любить этой милой девушки. С чрезвычайно приятной наружностью, Оленька соединяла столько милого в характере, что ( грешен человек) мне не один раз приходило на мысль связать судьбу ее с моей. Но верный своему правилу -- все делать с обоюдного согласия, -- я ждал времени, когда Оленька будет ко мне неравнодушна. Но или сердце ее еще не созрело для чувства любви, или идеал ее был совсем в другом роде, не подходивший к моей особе, только долгое время я не мог получить от нее ничего кроме особенной, почти даже родственной ласковости. Она обращалась со мною, как с братом, и не скрывала от меня ничего. Да, кажется, и скрывать было нечего, особенно от такого проницательного человека, каким я считал себя в то время.
Раз вечером, соскучившись моим одиночеством, я вздумал навестить Горина -- поспорить с ним и поболтать с Оленькой. Старика не было дома. Оленька приняла меня с обыкновенной своею ласковостью.
-- Вы нынче совсем забыли нас, Николай Алексеевич, -- сказала она, усаживаясь подле меня на диване. -- Дядюшка начинает даже хмуриться.
-- А вы, Ольга Николаевна, верно, были так добры, что постарались разгладить его морщинки.
-- Кажется, нечего сомневаться в этом. Только все-таки лучше, что вы пришли. А то, право, я была бы в большом затруднении -- чем наконец оправдать вас. А
скажите, пожалуйста, где вы были? Неужели все время сидели дома?
-- Где был я? Спросите лучше -- где я не был? Есть ли хоть вершок земли в окрестностях, который бы я не осмотрел тысячу раз.
-- Ну а какое же место имело удовольствие видеть вас чаще прочих? Мне хотелось бы сделать комплимент вашему вкусу.
-- А вот, например, Панин бугор. Что вы на это скажете?
Оленька живо повернулась.
-- Панин бугор? Фи, какое прозаическое место! Пустырь, на котором нет даже порядочной зелени; а чтоб дойти до лесу, надобно запастись другими башмаками.
-- Зато сколько там картин совершенно идиллических.
-- Да, это правда, -- вскричала Оленька, засмеявшись. -- Каждое утро и вечер ваш любимый бугор стонет от мычания идиллических животных.
-- А что вы скажете о картине города и реки, которую можно видеть с бугра?
-- Согласна, что картина не дурна; но ею можно пользоваться и с Береговой горы.
-- У вас, верно, есть какое-нибудь предубеждение к бугру. Хорошо, что не все разделяют его с вами.
-- А разве нашелся еще какой-нибудь любитель вашей идиллической высоты?
-- Да, и очень интересный любитель -- молодой и любезный, которого я почти каждый день встречаю на бугре и, что удивительно, всегда на одном месте... Но что это вы обронили, Ольга Николаевна? -- спросил я, увидев, что Оленька ищет чего-то на ковре у стола.
-- Так, пустяки... Мне показалось, что светила иголка, -- отвечала Оленька с живым румянцем, вероятно от наклонения.
-- Так извольте видеть, -- начал я, возвращаясь к предмету разговора, -- вкус мой не так дурен, как вы думаете.
-- Не буду спорить с вами хоть потому, что о вкусах не спорят, -- отвечала Оленька.
-- Но все-таки вы позволите мне сразиться теперь с вашим дядюшкой. Он тоже почему-то не жалует Панина бугра. Но что мне до этого. С таким союзником, как Сталин, я надеюсь одержать блистательную победу.
Сказав это, я посмотрел на Оленьку, желая узнать -- одобрит ли она мое намерение. Потому что милая девушка не совсем жаловала наши вечные споры. Представьте же себе мое удивление, когда я увидел, что лицо Оленьки, за минуту горевшее таким ярким румянцем, теперь покрыто было смертной бледностью. Но только что я хотел спросить о причине такой перемены, в передней послышался голос Горина. Оленька спрыгнула с дивана и шепнув мне почти испуганным голосом: "Ради Бога, не поминайте о бугре перед дядюшкой", -- побежала встречать старика.
Я посмотрел на нее с удивлением. Между тем как Горин вешал свою шинель и снимал калоши, вдруг мысль об одном иероглифе блеснула в голове моей. Те-те-те! Уж не это ли старый черт дядюшка! Ай да Оленька! Тьфу, пропасть, какая у меня проницательность!
Приход Горина прервал мои догадки. Побранившись вместо здорованья, мы сели за шахматы, до которых старик был большой охотник, а Оленька стала готовить чай.
-- Да что это с вами, Николай Алексеич, -- вскричал Горин, когда я, в раздумье от всего слышанного и виденного, сделал один глупейший ход. -- Вы как будто в первый раз взяли в руки шахматы. Ходите слоном по-конски.
-- Извините, Иван Васильевич, -- отвечал я, приходя в себя. -- Я немножко расстроен сегодня.
-- Ну, так давно бы и сказать об этом, чем заводить пустую игру, -- сказал старик, мешая шахматы. -- А можно узнать, что за причина вашего расстройства? Не зная, что отвечать на вопрос Горина, я решил соврать немножко.
-- Да так... дела... по службе... -- отвечал я, ставя мысленно между каждым словом несколько точек.
-- Эх, Боже мой. Не люблю я этих полуобъяснений. Надо или все говорить, или молчать.
"Вот тебе и Панин бугор!" -- подумал я, стараясь приискать что-нибудь похожее на правду хоть столько же, сколько иной перевод на подлинник.
-- Да, видите ли, почтеннейший Иван Васильевич. До меня дошел слух, что мне назначается дальняя командировка, а мне, право, не хотелось бы оставлять свой теплый угол.
Старик посмотрел на меня как будто с удивлением. Ну, теперь его очередь кручиниться, подумал я. Ведь когда я уеду, кто же с ним будет играть в шахматы.
-- Стыдись, молодой человек, -- сказал, наконец, Горин серьезно. -- У нас, кто поступает на службу, тот принимает присягу, а, принявши присягу, грешно и стыдно отнекиваться.
Вот тебе и пожалел! что мне было делать? Оставалось только молча проглотить пилюлю и в утешение разве взглянуть на проклятый бугор.
Старик еще несколько времени мылил мне голову, и только благодаря заступничеству Оленьки, которая вовремя ввернула старику стакан чаю, мне удалось несколько посушиться после неожиданной бани. Нечего говорить, что я не замешкался. Старик и прежде не имел обычая кого-либо удерживать, а теперь и подавно. Не задолго перед уходом, когда Горин зачем-то вышел в другую комнату, я успел обменяться с Оленькой несколькими словами.
-- Признаюсь, Ольга Николаевна, сегодняшний случай сильно поколебал во мне убеждение о прелестях Панина бугра.
-- Но, ради Бога, скажите откровенно, Николай
Алексеевич! Вам все известно? -- прошептала Оленька, сильно сконфузившись.
-- Ровно ничего, Ольга Николаевна, или разве только одно то, что господин Сталин выходит преопасный человек.
Оленька сконфузилась пуще прежнего.
-- Вы его знаете? -- спросила она после некоторого молчания, не смея поднять глаз.
-- Не только знаю, но на беду свою люблю его как родного брата.
-- На беду?
-- Да, Ольга Николаевна. Но об этом после. Завтра, если вам угодно, я явлюсь к услугам вашим.
Тут вышел старик.
Простившись с Гориным, я отправился домой, вы думаете, или к окаянному Сталину? ничего не бывало, а на проклятый бугор, прямо к известному месту. Мне хотелось сделать топографическую проверку, чтобы подтвердить свои догадки. И точно. С того самого места, где сидел Сталин, можно было провести прямейшую линию к окошкам дома Горина, который стоял у бугра. Как я ни любил делать открытия, но при подобной находке страсть моя к любопытству сделала удивительно-кислую гримасу.
Хорошо еще, что Оленька была ко мне только ласкова; а то я готов был с Панина бугра прыгнуть прямо в Захарьевскую улицу, в квартиру Сталина, и решить с ним дело огнем и мечом. Но и теперь я не останусь неотомщенным. Завтра же поймаю молодца на месте преступления и заставлю его не один раз провалиться сквозь бугор в преисподнюю. Ай да смиренники! Да они этак, пожалуй, поцелуются у нас под носом, а мы со старым чертом дядюшкой и не заметим этого. Одним словом, я тогда был так сердит, что еще немного -- и я бы скомкал весь Панин бугор и бросил его в голову Сталину.
На другой день, в урочное время, я сидел уже в засаде, выжидая моего любезника. Не хочу говорить, сколько в ожидании его я пролил крови, душа комаров, которые, как бы проникнув в злые мои намерения, налетели на меня с целой округи. Но эта борьба спасла Сталина.
Потому что, когда он явился на свое место, я был уже так утомлен, что не имел сил даже дать ему сзади толчка по направлению вниз горы. Наконец сообразив, что крутые меры редко удаются, я решился напасть на него другим образом. Незаметно подошел к нему сзади и положил руку к нему на плечо. Кажется, в руке моей не было ни капли электричества, но тут она сделала чудо. Сталин так вздрогнул, что я невольно сделал шаг назад.
-- Ах, это вы, Николай Алексеич, -- сказал он, стараясь скрыть свое замешательство, а может быть, и досаду.-- Признаюсь, вы порядочно испугали меня.
Эге, приятель, подумал я, коли одно простое рукоположение так тебя испугало, посмотрим, что с тобою будет, когда я стану колотить тебя прямо в сердце.
-- Но скажите, пожалуйста, Александр Петрович, -- сказал я, принимая вид самого простодушного человека в свете, -- что за удовольствие находите вы сидеть каждый день на одном и том же месте.
-- Так... прихоть, если хотите, ничего больше, -- отвечал он еще простодушнее.
-- Что же вы видите отсюда особенного, -- продолжал я тем же тоном. -- Ведь не с закрытыми же глазами вы сидите.
-- Что вижу? Взгляните сами, и вы верно не станете повторять вашего вопроса.
-- Но положим, что я близорук, а очень желал бы знать, что там находится.
-- Ну, я сказал бы вам: вот тут город, там река, а там заречье.
-- Хм! Видно, у вас страсть к подобным ландшафтам. А если бы я был на вашем месте, я лучше бы смотрел вот на этот хорошенький домик, что прямо под нами.
Сталин взглянул на меня с удивлением, смешанным, как мне казалось, с другим более тревожным чувством.
-- Этот? С зелеными ставнями? -- спросил он, показывая совсем на другое строение.
-- О, нет, а вон тот, что так весело глядит на нас двумя боковыми своими окнами.
-- Что ж вы находите в нем особенного? -- спросил Сталин, смотря на меня с заметным беспокойством.-- Дом как дом, есть тысячи гораздо лучше.
-- По форме так, -- продолжал я лукаво, -- а уж, верно, не по содержанию.
-- Жаль, что содержание его мне неизвестно, -- отвечал Сталин, все не сводя с меня глаз.
-- И я жалею об этом, потому что вы тогда имели бы предмет для созерцания гораздо интереснее, чем город, лес и заречье.
-- Вы, верно, знакомы с жильцами этого дома? -- спросил Сталин после некоторого промежутка молчания.
-- И очень. Если угодно, я отсюда познакомлю вас с ним, а коли хотите, так, пожалуй, и оттуда, -- отвечал я, показывая вниз.
-- Благодарю вас. У меня и старых знакомств так много, что я едва успеваю поддержать их... А впрочем, не мешает знать --чей это дом?
-- Дом этот, изволите видеть, одного почтенного старика Ивана Васильевича Горина, или лучше одной прехорошенькой девицы Ольги Николаевны Тиховой, которая приходится Горину ни более ни менее как родная племянница. Неужели вам никогда не случалось встречать ее? Кажется, вы любитель всего прекрасного.
-- Может быть, и встречал, но, право, не помню,-- отвечал Сталин, жестоко муча свою шляпу.
-- Ну, так я вам скажу, что девушка ни дать ни взять -- прелесть. Правда, мне не годилось бы слишком хвалить ее, -- продолжал я, повертывая в сердце у него воткнутое шило, -- потому что г-жа Тихова скоро должна будет переменить свою фамилию на Соловьеву; но в качестве жениха, кажется, похвалить немножко позволено.
Можете себе представить, какое действие произвела моя ложь. Вся кровь кинулась ему в лицо, а потом отхлынула к сердцу. Бледный как полотно, Сталин посмотрел на меня сверкающими глазами, и так страшно, что я за него испугался.
-- Так вы... жених... этой... девушки?--спросил он, едва выговаривая.
Я решил ослабить впечатление.
-- То есть кандидат в женихи, если вам угодно,-- отвечал я с улыбкою. -- Формального предложения еще не было.
-- А скоро... можно будет... вас поздравить? -- снова спросил Сталин так же невнятно.
-- И этого не могу вам сказать, -- отвечал я. -- Дело в том, что при всем моем старании я до сих пор не мог, еще снискать полного расположения. А без взаимности, согласитесь сами, что за женитьба.
Легкий румянец заиграл на лице Сталина.
-- Ваша правда, -- сказал он более ясным голосом. -- Брак без любви -- одно бремя. И тот варвар, по моему; мнению, кто, не получив взаимности, ведет девушку к алтарю.
Последние слова сказаны были с особенной энергией.
Сам ты варвар, подумал я. А любить без позволения дядюшки, хотя бы и старого черта, разве не варварство?
-- Да, вы правы, -- отвечал я ему. -- Жениться без любви и искать в девице без согласия родных -- для меня две вещи равно неблагородные.
Сталин снова смешался.
Что, дядя, гриб съел, снова подумал я, в удовольствии от искусной парировки. Нет, голубчик, я ведь не кто другой. Со мной держи прямо, а не то разом на кочку наедешь.
Надобно вам сказать, что в продолжении разговора я частенько поглядывал на известные окна. Какое-то предчувствие говорило мне, что они недаром смотрят на бугор, хотя и закрылись занавесками. Предчувствие не обмануло меня. К концу нашего разговора одна занавеска откинулась, и что-то вроде Оленьки показалось у окна.
Этот призрак Оленьки поставил на окно горшки с цветами в каком-то рассчитанном порядке и скрылся. Я взглянул на Сталина. Он уже был в нескольких шагах от меня по дороге домой. Видел ли он эти горшки, я не знаю; знаю только, что он шел ахиллесовым шагом.
Я пустился догонять его.
-- Погодите, Александр Петрович, -- кричал я ему вслед. -- Ведь нам по пути.
Вместо ответа Сталин обернулся и что-то вроде: черт возьми, прошипело в воздухе. Разумеется, что я не обратил внимания на подобные пустяки и стал толковать Сталину о какой-то, не помню, французской книге. И мне было просторно истощать свое красноречие, потому что кроме "да" и "нет" он не сказал ни слова во всю дорогу.
Проводив его до квартиры, я пошел домой переодеться, чтобы идти к Горину -- пошпиковать скромную Оленьку. Меня удержали обедать. Старик имел похвальный обычай после обеда вздремнуть часика два, и я воспользовался этим случаем, чтобы узнать всю подноготную.
Не стану описывать своего разговора с нею. Скажу только, что с самым милым замешательством она призналась мне во всем. Я расскажу вам, в чем было дело, дополняя признание Оленьки исповедью Сталина, которую я услышал после.
Родители Оленьки были из России. Отец ее Николай Иванович Тихов сначала служил на своей родине, но потом переехал в Сибирь, чтобы воспользоваться чином 8-го класса, дававшим в то время право потомственного дворянства. Верно, Сибирь ему понравилась, что он и по окончании срока сибирской службы решился остаться в Т. Семейство его состояло из него, жены и Оленьки. С порядочным жалованием, при строгой экономии Тихов жил не только безбедно, но мог еще каждый год откладывать малую толику на приданое единственной своей дочери. Все шло как нельзя лучше. Даже был в виду и жених Оленьке -- один молодой человек, служивший у отца ее помощником столоначальника. Вы, верно, догадываетесь, что этот жених был ни кто другой, как Сталин. Он часто бывал у Тихова и по делам службы и по расположению к нему начальника. К этому вскоре присоединилось еще и влечение более нежного свойства. Тиховы не без удовольствия видели искательство молодого человека, который, несмотря на свои годы, пользовался самой завидною репутацией -- и как хороший чиновник и как скромный молодой человек. Но пока не подавали еще ему никакого ободрения, может быть, более потому, что Оленьке было еще только 15 лет. Между тем молодые люди делали удивительные успехи в одном приятном занятии, называемом любовью. Не проходило дня, что б Сталин где-нибудь не раскланялся с Оленькой, а Оленька не послала к нему обворожительной улыбки. Молоденькая кокеточка (за Оленькой, как за всякой хорошенькой девушкой, водился этот грешок) находила тысячу случаев затронуть сердце молодого человека. Сегодня удивительно любезная, с постоянной улыбкою, завтра с опущенными глазками, или с сердитой гримасой, или наконец с маленьким капризом, смотря по ходу дел и по погоде, -- она всеми манерами умела обворожить Сталина. Так что наконец бедняжке стало невмочь, и он решился приступить к делу на законном основании.
Признавшись Оленьке в своем намерении ( чувства его были ей давно известны)--он просил у нее позволения искать ее руки. Нечего сомневаться, что Оленька не противоречила. Выбран был день, признанный обеими сторонами за самый счастливейший для подобных начинаний, именно день рождения Оленьки. Но человек предполагает, а Бог располагает. Дня за два до назначенного срока с матерью Оленьки, женщиной полнокровной, сделался удар. Сколько медики не истощали усилий возвратить ее к жизни, провидению не угодно было наградить их стараний. Тихова умерла. Отец Оленьки, горячо любивший свою жену, был совершенно убит своей потерей. Не слушая никаких убеждений, он каждый день ходил на могилу жены и проводил там по нескольку часов сряду. Один раз застигла его непогода. Занятый единственно милым прахом, он не взял предосторожности и простудился.
С ним случилась горячка, и в девятый день он лежал уже на столе, едва успев написать письмо к брату своей жены, чтобы он поспешил взять сироту его под свою защиту. Можете представить себе убийственное положение бедной Оленьки. Она едва сама не последовала за своими родителями, и только любовь к Сталину удержала ее в живых. Начальник отца ее принял участие в бедной сироте. Он уговорил одну благородную вдову перейти в дом к Оленьке до приезда ее дяди и выхлопотал сироте пенсию. Несчастия переменили характер Оленьки. Из резвой, почти ветреной девушки она сделалась скромной девицею. Она по-прежнему любила Сталина, но обращение с ним приняло больше серьезности. О свадьбе не было и в помине. Они виделись только в церкви или на кладбище, и то в присутствии вдовы, и весь разговор их ограничивался вопросами о здоровье и погоде. А иногда дело кончалось одним молчаливым поклоном. В половине траурного срока приехал наконец давно ожидаемый дядя. Оленька ожила. Но опять повторю: человек предполагает, а Бог располагает. Приезд дяди, или, лучше неосторожность Сталина перевернула все дело. Надобно было случиться, что в самый день приезда Горина Сталин гулял у Подчувашской пристани. В это время причалил паром. Между телегами Сталин заметил простую рогожную кибитку и подле нее старика не очень завидной наружности, в нанковом халате, подпоясанном платком.
Старик был чем-то осержен и громко бранил одного перевозчика. Негодяй отвечал грубостями. Сталин от нечего делать подошел посмотреть на эту фламандскую сцену.
-- Бездельники! -- кричал старик. -- Нисколько не имеют уважения...
-- Было бы к чему, -- отвечал грубиян перевозчик.
-- Эх, братец, да вот хоть к новому халату, -- сказал Сталин, не могши без смеха смотреть на карикатурное положение старика и приняв его за мелочного торговца.
Перевозчики захохотали во все горло.
Старик взглянул на Сталина, и глаза его засверкали.
Но вскоре он принял спокойный вид и только сказал:
-- Глупо было бы сердиться на мужика, когда и лучше его люди поступают по-мужицки.
Вместо ответа Сталин только засмеялся.
Бедняжка и не думал, что этот смех скоро вызовет горькие слезы, потому что смешной старик в нанковом халате был никто другой, как дядя Оленьки.
Не зная ничего о происходившем на берегу, Оленька через несколько дней известила Сталина о приезде дяди. Надежда на счастье заговорила в сердце молодого человека, и в первый воскресный день он явился к Горину с визитом. Представьте же себе его удивление и вместе беспокойство, когда в Горине он узнал того самого старика в халате, над которым он так некстати посмеялся.
Старик тоже узнал Сталина; но он имел довольно над собой власти, чтобы скрыть свое негодование.
-- Позвольте узнать, государь мой, -- сказал он Сталину,-- чем могу служить вам?
Сталин пробормотал что-то вместо рекомендации.
-- Помнится мне, что мы уже отрекомендовались друг другу на перевозе, -- отвечал Горин. -- Кажется, с нас, особенно с меня, очень довольно подобной рекомендации. Не трудитесь, пожалуйста, -- продолжал старик, заметив, что Сталин хочет извиниться. -- Объяснения хороши там, где они нужны. А как мы, вероятно, больше с вами не встретимся, то и объясняться, я думаю, незачем.
Старик холодно поклонился Сталину и ушел в свою комнату.
Так кончился первый визит и знакомство Сталина с дядей Оленьки.
Нечего говорить, как встревожилась Оленька, узнав о происшествии на перевозе. Хотя характер дяди ей был еще не известен, однако ж она была столько опытна, что могла понять -- как опасно затронуть самолюбие человека, а еще больше -- незаслуженной насмешкой. Она и сердилась на Сталина и жалела об нем. Единственная надежда ее теперь была на будущее. Несколько времени Оленька убегала всех случаев встретиться со Сталиным, но когда во время одной прогулки на кладбище она увидела его бледное, похуделое лицо и грустную физиономию, сердце ее сильно заговорило в его пользу. Она позволила ему писать к ней и сама отвечала теми иероглифами, над которыми я столько ломал голову. Вы, может быть, спросите -- кто же был посредником в этой переписке. О, это был посредник самый безмолвный в мире -- надгробный памятник ее матери. Утром он получал вопрос, а вечером ответ, а иногда вопрос и ответ встречались в одно время. И кому бы пришло в голову, что холодная доска скрывает такие жаркие объяснения! Но между тем надобно же было знать той и другой стороне -- когда послать вопрос и когда прийти за ответом.
Этому помогли горшки с цветами, которые в известные часы то ставились, то снимались с окна, выходившего на Панин бугор. Как не сказать, что любовь -- чудотворица. Она не только оживила могилы умерших, но и дала смысл таким глупым вещам, каковы, например, горшки.
Когда-нибудь я напишу об этом диссертацию с подобающими цитатами от троянской Елены до тобольской госпожи NN включительно, а теперь стану продолжать свою повесть.
-- Вот вам, добрый Николай Алексеевич, откровенная моя исповедь, -- сказала Оленька, кончив свой рассказ.-- Вполне предаю себя вашему суду, не прося ни извинения, ни защиты.
Помолчав несколько времени, как прилично человеку, у которого просят совета в важном деле, я наконец бросил крылатое слово.
-- Не берусь ни извинять вас, ни оправдывать. Тут такое столкновение обстоятельств, что надобно юридическую голову, чтобы решить -- кто прав, кто виноват. А как военный человек, думаю, что на вашем месте я поступил бы не лучше вашего. Но позвольте спросить, что вы намерены предпринять далее?
-- Я сказала уже вам, что я поручила себя в волю Божию. Если суждено мне счастье, я день и ночь буду благодарить Господа, а если нет, я постараюсь малодушный ропот подавить молитвою.
-- Это делает честь христианскому вашему чувству. Но я желал бы знать, на что решитесь вы, если бы вам дали на выбор принять ту или другую сторону.
-- В таком случае я молила бы Бога, чтоб он взял меня к себе, -- отвечала Оленька с влажными глазами.
Этот ответ милой девушки решил меня.
-- Исповедь за исповедь, Ольга Николаевна. Не зная, что ваше сердце уже занято, я надеялся по времени обратить его на свою сторону. Но теперь, узнав все дело, я не только отказываюсь от всякой дальнейшей попытки на вашу взаимность, но употреблю все усилия переломить упрямство вашего дядюшки. Надеюсь, любовь сестры будет наградою за мое старание.
Оленька вместо ответа обняла меня обеими руками и крепко поцеловала.
Не беду говорить, что происходило тогда в моем сердце. Я должен был вытерпеть, порядочную борьбу обманутой надежды с обязанностями долга. Но Бог помог мне. Этот самый поцелуй, который в прежнее время обхватил бы молнией все мое существо, теперь канул целебною росою на мое сердце. Я полюбил Оленьку больше прежнего, но любовь моя была уже совсем другого рода.
Так как до обыкновенного пробуждения Горина оставалось еще довольно времени, а мне надобно было обдумать план действий, то я решился идти домой, не дождавшись выхода старика.
-- Может быть, я сегодня же увижусь с Александром Петровичем, -- сказал я, прощаясь с Оленькой, -- так не угодно ли вам, милая Ольга Николаевна, уполномочить меня на полную откровенность вашего жениха.
Оленька немножко подумала.
-- Погодите, Николай Алексеевич, я сейчас принесу вам полномочие.
Она ушла в свою комнату и через минуту воротилась с небольшим пакетиком.
-- Отдайте это Александру Петровичу. Я уверена, что он не будет скрываться пред вами.
Я взял пакетик и простился с Оленькой.
В тот же день вечером я пошел к Сталину. И, несмотря на отзыв слуги, что барин не здоров и вряд ли может принять меня, я сказал, что пришел его вылечить, и без церемоний вошел в кабинет Сталина.
Бедняжка сидел у стола с поникшею головой. По выражению лица его можно было заключить, что мысли его были не радостными.
-- Что это с вами, Александр Петрович, -- сказал я, располагаясь спокойно на стуле. -- Вы, кажется, утром были совершенно здоровы?
Сталин старался подавить чувство досады, которую возбудил неожиданный мой приход.
-- Не знаю, Николай Алексеич, так что-то дурно себя чувствую, -- отвечал он довольно холодно.
-- Дайте-ка ваш пульс, -- продолжал я улыбаясь. -- Я немножко маракую в медицине и, может быть, могу вам дать добрый совет.
Сталин с видимой неохотою протянул мне руку.
-- Ого! Да у вас рука как огонь, а пульс бьет тревогу. Велите поскорее поставить самовар да выпейте-ка залпом стаканчика два-три китайской травы. Я, пожалуй, помогу вам.
-- С удовольствием, -- отвечал Сталин, хотя выражение лица его говорило противное, и велел подать самовар.
-- А в ожидании чаю займемся-ка чем-нибудь поинтереснее,-- сказал я, подвигая свой стул к Сталину. -- Знаете ли, что мне привелось сегодня исправлять две должности -- духовника и лекаря. Сейчас только я исповедал одну хорошенькую девицу.
Сталин посмотрел на меня с таким видом, который ясно говорил, что я или лишнее выпил, или помешался.
-- Да, Александр Петрович, -- продолжал я, полушутя, полусерьезно. -- И хоть исповедь была не совсем мне по сердцу, однако ж я нашел утешение в том, что могу сделать одно доброе дело. Вы, верно, не забыли утреннего нашего разговора. Простившись с вами, я пошел к знакомому своему, Горину, с твердым намерением узнать расположение Ольги Николаевны.
-- Что ж вы узнали? -- спросил Сталин нетвердым голосом, видя, что я остановился.
-- Очень плохую весть, любезный Александр Петрович. Медленность погубила меня. Я опоздал.
-- Объяснитесь лучше.
-- Ольга Николаевна отдала уже свое сердце одному молодому человеку.
-- И вы знаете его имя? -- спросил Сталин после минутного молчания с видимым замешательством.
-- Да. Его зовут Александр -- Петрович -- Сталин, -- отвечал я, произнося каждое слово отдельно.
Сталин вспыхнул.
-- Николай Алексеевич, -- сказал он, дрожа от волнения. -- Если это шутка с вашей стороны, то согласитесь, что она оскорбительна.
-- Какая шутка! Боже мой! Посмотрите на меня пристально. Кажется, так не шутят.
-- С каким же намерением вы говорите мне об этом?
-- А с таким, чтоб вы были со мной откровеннее.
-- Позвольте вам сказать, что я все-таки не могу понять, чего вы от меня хотите.
-- Странная вещь! чего хочу я? Откровенности, говорят вам, полной, подробной, без утайки. Или вы полагаете, что отнять у меня мою задушевную мысль так же легко, как отделать какого-нибудь халатника на перевозе?,
-- Боже мой! так вам все известно?,
--- Или вы думаете, -- продолжал я с жаром, -- что могильный камень не заговорит когда-нибудь о неосторожности молодых людей, которые святость могилы оскорбляют житейскими мыслями, как бы издеваясь над близорукостью родных, впрочем, почтенных и благородных людей? Что ежедневные прогулки на одно известное место и перестановка цветов на окнах не обратят наконец внимания посторонних людей и не сделают имени благородной девицы предметом двусмысленных разговоров?
Сталин был уничтожен. Он закрыл лицо рукою, и слезы готовы были брызнуть из его глаз.
-- Извольте же оправдаться, молодой человек, -- сказал я более дружественным тоном. -- А чтоб вы не подумали, что я допрашиваю вас, не имея на то права, так вот вам мое полномочие.
Сказав это, я подал Сталину пакет, который мне дала Оленька. Сталин поспешно развернул его и вынул записку. В ней написано было только три слова: "Верьте ему совершенно".
-- Ну, что ж, Александр Петрович. Еще ли намерены от меня скрываться?
Сталин крепко сжал мою руку.
-- Простите меня, Николай Алексеевич, -- сказал он с чувством. -- Я хотя с первого свидания стал уважать вас, но есть вещи, которые опасаешься вверить даже родному брату. Теперь же, когда вам все известно и когда сама Ольга Николаевна разрешила меня на откровенность с вами, я не утаю от вас ни одной йоты. А чтоб вы более поверили моей искренности, так вот вам полная исповедь всей моей жизни.
Сказав эти слова, Сталин открыл ящик письменного стола и подал мне свой дневник. И между тем, как он ходил по комнате, я принялся читать рукопись.
Признаюсь, что чтение этой рукописи возвысило на несколько процентов уважение мое к Сталину. Не потому, чтобы дневник его состоял только из одних похвальных действий, нет! Здесь были и темные страницы, но потому, что я никак не ожидал найти в Сталине такого пылкого чувства, такой жажды к образованию, такого светлого взгляда на жизнь. Кроме того, самое изложение носило печать таланта. Много страниц написано было с увлекательным красноречием сердца, блестящими красками воображения. Но что важнее, весь дневник был проникнут такою искренностью откровенности, которая не оставляла ни малейшего сомнения, что перо было полным выражением души. Не могу забыть и религиозных чувств, очень часто проявлявшихся на страницах рукописи, особенно в мрачные дни испытаний.
Окончив чтение дневника, я положил его на стол. Сталин посмотрел на меня вопросительно. Вместо ответа я встал и подошел к нему.
-- Вы достойны Оленьки, -- сказал я Сталину, обняв его несколько раз.-- Теперь располагайте мною, как человеком, который готов для вас сделать все на свете.
Сталин крепко сжал мне руку.
-- Подумаем вместе, что нам предпринять на первый раз, -- продолжал я, садясь на стул. -- Ведь главное -- помириться со старичком. Что вы об этом думаете?
-- С моей стороны, Николай Алексееич, я готов Бог знает какие принести извинения, лишь бы он забыл неуместную мою шутку.
-- Так как вам видеться с ним вряд ли есть возможность, то попробовать разве обратиться к нему с письмом.
-- Готов и на это, хотя и не льщу себя надеждой на успех.
-- А между тем, как вы обдумаете ваше письмо, я сделаю на Горина нападение -- и со своей стороны, и со стороны общих наших знакомых. Нет сомнения, что и наша Оленька не откажется участвовать в этом деле.
-- О, я в этом не сомневаюсь. Боюсь одного только, чтобы откровенность ее не рассердила дяди и не расстроила их отношений.
-- Ну, так оставим Оленьку в резерве. Если дело пойдет на лад, мы выпустим ее из засады и окончательно срежем упрямца; а если нет, так, по крайней мере, она безопасно может сделать отступление.
Условившись таким образом о плане действий и подкрепив себя чаем и надеждою на будущее, мы расстались. Я пошел домой сделать роспись тем лицам, которых хотел напустить на старика и которые стояли у него в первом разряде, а Сталин, вероятно, целую ночь продумал о письме к Горину.
На другой и следующие дни я обошел всех общих наших знакомых и с возможною осторожностью объяснил все дело. Не было ни одного из них, который бы не изъявил согласия действовать в пользу Сталина, одни, зная его лично, другие, утверждаясь в моей рекомендации. Но увы! Успехи наши были менее чем сомнительны.
Несмотря на всевозможные похвалы, прямо и косвенно расточаемые Сталину, старик или молчал или старался переменить разговор. Кажется, что упрямство его возрастало по мере наших усилий. Я бесновался внутренне и наружно, и были даже часы, когда я готов был употребить со стариком последний аргумент убеждения, называемый ученым образом argtimentum baculinum ( буквально--палочный аргумент, переносно -- осязаемое Доказательство ( лат ).
Наконец решились отправить письмо, писанное и переписанное десять раз. Я цензуровал это послание с такой пунктуальностью, что, право, мог бы получить место главноуправляющего цензурой, по крайней мере, в делах подобного рода. Не было ни одной фразы, не слишком ясной, которой бы я не перевернул тысячу раз из опасения затронуть щекотливость старого упрямца. Но все-таки дело кончилось тем, что письмо отправлено так, как оно первоначально было написано Сталиным. Жаль, что я не снял копии с этого письма. Оно могло бы занимать не последнее место в красноречии убедительном.
Главная мысль письма -- извинения в шутке, сказанной вовсе без намерения оскорбить. Далее следовали объяснения отношений Сталина к родителям Оленьки, его надежды на их согласие, намек на взаимность Оленьки и настоящее положение безнадежности. В заключение красовались цветы благодарности к Горину, в случае забвения неумышленной обиды, и радуга семейного счастья, утвержденного на взаимности.
Выбрав удобную минуту, когда старик был в веселом расположении, мы вручили ему письмо Сталина, разумеется, через посланца. Я нарочно был в это время у Горина, чтобы видеть -- какое действие произведет письмо на старика. Но, верно, судьба подрядилась преследовать голубков, поставив между ними такого упрямого коршуна. Старик прочитал письмо и сделал только какую-то странную гримасу. Хорошо, что Оленьки тут не было.
Бедняжке несдобровать бы от этой гримасы.
-- Скажи своему барину, -- сказал Горин посланцу, -- что я не замедлю ответом.
Эти слова были сказаны таким ледяным тоном, от которого можно бы среди лета получить насморк. Уж лучше бы упрямец рассердился!
И точно, ответ не замедлил. Но какой ответ? Бедный Сталин совершенно растерялся.
Старик писал, что он нисколько не сердится на Сталина, что безрассудно было бы сердиться на каждого встречного; далее, что он не сомневается насчет хороших отношений Сталина к Тиховым и даже насчет расположения к нему Оленьки и что предоставляет племяннице своей свободный выбор между дядей и женихом.
Наконец, что об одном только можно сказать утвердительно, именно: что по различию характеров он не может жить вместе со Сталиным.
После подобного ответа оставалось только сказать: " Пиши пропало!" -- и скакнуть в реку. Но так как ни та ни другая сторона не решилась на подобный скачок, то мне предстояла новая довольно трудная обязанность -- быть утешителем обеих сторон. Затруднение увеличивалось еще тем, что Горин знал уже о знакомстве моем со
Сталиным и о любви к нему Оленьки. Но упрямец выбрал проклятую методу показывать вид, что он нисколько не занимается подобными пустяками. Этим самым он лишал меня единственного утешения -- с ним побраниться. Впрочем, все шло по-прежнему, исключая только двух обстоятельств: на Панином бугре я гулял один, а горшки на окнах возвратились к первоначальному своему назначению -- бестолковости.
Теперь приступаю к катастрофе, послужившей развязкой любви молодых людей.
Прошло полгода после получения ответа от Горина. Игра судьбы была расположена следующим образом.
Старик занимал место короля, окружив себя башнями упрямства. Оленька и Сталин шли по дорожке черных клеток, а ваш покорный слуга, в качестве ферзя, бросался во все стороны, чтобы дать, по крайней мере, шах королю; но вся моя энергия разбивалась у подножия проклятых башен.
Один раз я пришел навестить Горина. И без большой проницательности можно было заметить, что старик чем-то встревожен, хотя и старался скрыть свое волнение. На вопрос об Оленьке, он отвечал, что она немножко не здорова и вряд ли выйдет ко мне. Я не очень обеспокоился этим известием: Оленька, как и всякое нежное создание, нередко прихварывала, но зато никогда долго не была больна и почти всякой раз обходилась без лекаря. Но когда в продолжении разговора с Гориным вдруг неожиданно появился доктор и, поздоровавшись со стариком, отправился прямо в комнату Оленьки, я встревожился не на шутку. Верно, подумал я, болезнь довольно серьезная, что понадобился эскулап. Но все-таки я не решился передать своих мыслей Горину. К счастью моему доктор скоро вышел к нам На вопросительный взгляд старика он положил шляпу на стол и потребовал перо и бумаги.
-- Надобно будет, -- сказал он, -- прописать еще рецептик.
-- А разве вы нашли Оленьку хуже? -- спросил старик с заметным участием.
-- Нельзя положительно сказать, что хуже, но у нас правило: коли не лучше -- значит, лекарство не действует как надобно.
Это медицинское утешение усилило мое беспокойство.
-- А есть надежда, что будет и лучше? -- спросил я доктора.
-- Не надобно никогда терять надежды, особенно, если пациент молод, -- отвечал он довольно двусмысленно.
Доктор стал писать рецепт, а я поспешил проститься с Гориным и пошел тихо по улице в намерении остановить эскулапа и выпытать у него всю правду. Вскоре экипаж доктора поравнялся со мной; я просил остановиться на минуту.
-- Ради Бога, Алексей Федорыч, не скрывайте от меня истины. Ольга Николаевна очень больна?
-- С вами скрываться нечего, Николай Алексеич. Болезнь ее сама по себе не важна, но быстрота, с которой она действует, может быть гибельна для больной, особенно при тревожном состоянии, которое в ней очень заметно. Надеюсь, что слова мои останутся при вас.
-- Но позвольте еще одно слово. Если вы сомневаетесь в вашей больной, так не согласитесь ли вы...-- Я остановился.
-- На консилиум?--договорил доктор с улыбкой.-- Не беспокойтесь, я без претензий. Посмотрю, что скажет завтрашний день, а там и сам предложу Ивану Васильевичу пригласить кого-нибудь из наличных медиков.
-- А давно вы пользуете Оленьку?
-- Сегодня четвертый мой визит. Но она, должно быть, сделалась больна гораздо раньше. По крайней мере, я застал ее уже в постели и в очень незавидном положении.
Доктор поехал своей дорогой. Мне сделалось тяжело и грустно. Мрачные мысли до того овладели мною, что я вместо квартиры отправился в поле, чтобы рассеяться. В четырех стенах мне было бы душно. Ну, а если... Боже мой! Придется зараз хоронить двух любимых мною особ. А нет сомнения, что Сталин не переживет этого удара, при мысли, что он сам главною его причиною. Проклятый старик! Чтобы ему вместо них протянуть свои ноги!
Назавтра я снова был у Горина и нашел старика еще грустнее прежнего.
-- Не лучше, -- сказал он, как бы предугадывая мой вопрос. -- Через час будет консилиум.
Понимая, что я тут совершенно лишний, я пожал руку старику и пошел домой, грустный как нельзя более.
Часа через два зашел ко мне Сталин. Я постарался принять самый спокойный вид, чтобы его не потревожить, если болезнь Оленьки еще ему неизвестна. К удовольствию моему, впрочем, довольно грустному, я заметил, что он ничего не знает об Оленьке. Но то ли это
было предчувствие любящего сердца, или уверенность в непреклонном упрямстве старика, только не один раз вырывались у Сталина слова, что вряд ли он больше увидит Оленьку.
-- К чему такое малодушие, -- сказал я, стараясь казаться веселым.--А я напротив уверен, что вы скоро увидитесь.
Я сказал эти слова без особого значения; но вдруг мысль о загробном свидании мелькнула в моей голосе и вся кровь прилила к сердцу. Должно быть, я переменился в лице, потому что Сталин покачал головой и сказал:
-- Выражение вашего лица говорит совершенно противное.
Я не отвечал. И что мог бы я сказать, чтобы объяснить мое волнение?
-- Знаете ли что, Николаи Алексеич, -- сказал Сталин после минутного молчания. -- Передумав прошлое и обсудив настоящее мое положение, я решил бежать из Т.
-- Это зачем? -- спросил я, изумленный его словами.
-- А затем, что разлука, может быть, успокоит Оленьку. О себе я ровно не забочусь. А то, при всем старании избежать встреч, они случаются против воли и только раздражают наше мучение. На днях я подам в отпуск и уеду далеко-далеко отсюда, унося только воспоминание о счастье.
Я воспользовался этим обстоятельством, чтобы отвлечь мысль его об Оленьке. Стали выбирать -- куда бы ему лучше ехать. И, хотя имя милой девушки нередко проскакивало в нашей беседе, но все-таки оно поглощалось другою идеей. И вечер прошел без большой тревоги.
На другой день утром я снова был у Горина в надежде услышать добрую весть. Но Горина не было. Он с полчаса как ушел в аптеку. Мне пришла мысль навестить Оленьку, и я послал служанку спросить у нее -- может ли она меня принять. Через минуту я был в спальне у Оленьки. Боже мой! Это вовсе не Оленька! Это какое-то бледное привидение, которое приняло только черты Оленьки. Слеза невольно выкатилась у меня из глаз.
-- Добрый Николай Алексеич, -- сказала больная, протянув ко мне маленькую бледную ручку. -- Не тревожьтесь. Ведь вы знаете, что наружность обманчива. А я, право, с некоторого времени чувствую себя гораздо лучше. И она силилась улыбнуться.
-- Я не тревожусь, милая Ольга Николаевна. Слеза моя только дань чувству при виде такой перемены с вами. Не тревожусь тем более, что медики нашли вас далеко не в опасном положении.
-- Вы думаете? -- сказала она, грустно улыбнувшись.-- Ну, это дело они знают лучше меня. Но что говорить о таком скучном предмете. Скажите лучше, что он, все ли грустит по-прежнему?
-- Если бы я сказал, что он спокоен, вы бы сами этому не поверили. Но он не теряет надежды на благость небес. В чувствах же ваших он не смеет сомневаться.
Оленька приметно сделалась веселее.
-- А он знает о моей болезни?
-- Нет, я не говорил ему об этом. Да и зачем тревожить его? Бог даст, вы скоро сами расскажете ему о вашей болезни.
В это время вошел старик и разговор прекратился. В тот же день я обегал всех докторов, бывших в консилиуме. Но на беду, от всех слышал двусмысленные выражения, с вечной ссылкой на молодость и свежий организм. Потеряв надежду на людей, я прибегнул к Богу.
Вечером того же дня я пошел в собор и отслужил молебен Спасителю о здоровье Оленьки. Нечего говорить, что я молился усердно. Какая-то неизъяснимая отрада разлилась в моем сердце, когда во время чтения Священного Евангелия священник произнес слова: " Придите ко мне все труждающиеся и обремененные и аз успокою вы".
Надежда на помощь Доброго Пастыря засветилась во мне новым светом. Я пошел домой, облегченный и утешенный.
Но меня ожидало еще новое испытание.
Едва только вошел я в дом, человек мой подал мне записку от Горина. Старик просит немедленно прийти к нему.
Боже мой! Ужели Оленька?.. Ноги у меня подкашивались. Я почти без памяти выбежал из дома, взял первого попавшегося мне извозчика и велел скакать к Горину.
Вдруг на повороте в Кузнечную улицу, где жил старик, я неожиданно встретил знакомого доктора Д., который шел ко мне навстречу. Мне тот час же пришло в голову его искусство и решительность. Вспомнил об отчаянно больных, от которых отказались все другие медики и которых он возвращал к жизни. Правда, решительность его в некоторых случаях, имевших печальный конец, пугала меня, но я тотчас же подумал, что не мог же он остановить жизни, когда ей назначено было оставить земную свою храмину. А может быть, это посланник Божий?
И, не раздумывая более, я остановил лошадь, попросил доктора сесть ко мне на дрожки и повез его к Горину.
Старик ходил по зале, ломая руки. В несколько дней он постарел десятью годами.
Чтобы предупредить его о приезде доктора Д., я, не снимая шинели, вошел в залу и сказал:
-- Я привез к вам доктора, на которого можно положиться. Ведите его скорее к больной.
Горин машинально подал руку доктору.
-- Покажите вашу больную, -- сказал Д., кладя на стол свою фуражку.
Его провели в спальню Оленьки. Мы пошли за ним.
Вы знаете Д., знаете магнетический взгляд его, который редко кто выдерживает. Немудрено, что Оленька при своей слабости не могла вынести этого огня, который горел в глазах Д. Она закрыла глаза.
Доктор молча взял ее руку.
Мы не смели дохнуть. Вопрос шел о жизни или смерти. Глаза наши были прикованы к Д. Малейшее движение в лице его могло убить нас отчаянием, или оживить сладкою надеждой. Я внутренне взывал к Целителю душ и телес, прося Его всемогущей помощи. Что думал старик, я не знаю; но вид его был не краше приговоренного к пытке.
Пощупав пульс, доктор подошел к столику, на котором стояли лекарства. Он отведал почти из всех склянок и сделал небольшую гримасу.
-- Скажите, пожалуйста, -- спросил он, обращаясь ко мне, -- как давно она больна?
-- Будет около двух недель.
-- Ну а не можете ли сказать причины ее болезни.
-- Кажется, простуда, -- отвечал я, посмотрев на Горина.
Старик утвердительно качнул головой.
-- Нет, не то, Николай Алексеич, мне нужно знать, не было ли какой-нибудь психической причины, -- продолжал Д., выходя с нами в комнату, соседнюю со спальней.-- Мне кажется, что к больной нельзя применить известной пословицы: в здоровом теле -- здорова и душа, а разве наоборот: при здоровой душе -- здорово и тело? А? Как вы думаете?
Вопрос был довольно щекотлив. Я взглянул на Горина. Он сделал какой-то неясный жест рукою и ушел в залу. Я намекнул доктору о несчастной любви.
-- Ну, так в этом случае лекарства не помогут. Что это -- отец больной? -- спросил Д., указав на залу, в которой расхаживал Горин.
-- Нет, дядя.
-- А! -- и с этим звуком Д. вошел в залу.
-- Милостивый государь, -- сказал он, подходя к Горину. -- Извините, что я не знаю ни имени вашего, ни отчества. Ваша больная на волосок от смерти. Одно средство попытаться спасти ее -- это сильное потрясение. Радость, испуг или что-нибудь подобное. Предоставляю на вашу волю выбрать такое, какое заблагорассудите. Ваш покорный слуга.
И Д. вышел из комнаты.
Я взглянул на старика. Он как бы прирос к месту, где оставил его доктор.
Последовало молчание -- недолгое, но убийственное. Я боялся нерешимости Горина. Что думал старик, это вы узнаете из его слов, которые он наконец вымолвил.
-- Послушайте, Николай Алексеич, поезжайте к Сталину и привезите его сюда.
Не отвечая ни слова, я со всех ног бросился из дома и поскакал к Сталину. Через четверть часа я привел его в дом старика. Бедный молодой человек, которому я дорогой намекнул о болезни Оленьки, не помнил себя от волнения. Он вошел с таким расстроенным видом, что можно было опасаться за его рассудок.
-- Молодой человек, спасите Оленьку, и она ваша! -- сказал Горин, почти не поднимая глаз на Сталина.
Сталин бросился в комнату Оленьки, но я успел удержать его.
-- Подождите здесь. Надобно немного приготовить ее.
И, оставив его у дверей, я вошел к больной.
При моем входе Оленька открыла глаза и силилась улыбнуться.
-- Вот видите ли, Ольга Николаевна, -- сказал я весело, подходя к ней. -- Вчера вы сомневались в моих словах насчет скорого свидания, а Бог сделал это скорее, чем мы ожидали.
Глаза Оленьки раскрылись с особою живостью.
-- Ваша болезнь была лекарством любви. Дядюшка ваш наконец готов простить Александра Петровича.
-- Не обманывайте меня, Николай Алексеич, -- сказала Оленька с сомнением.
-- Сохрани Бог, чтоб я осмелился шутить такими вещами. Скажу вам более. Иван Васильич уже помирился с Александром Петровичем, и если хотите, так вы сегодня же можете его видеть.
Оленька не отвечала ни слова. Грудь ее сильно поднималась, и легкий румянец пробежал по ее бледному лицу.
-- Что же вы не отвечаете, Ольга Николаевна. Согласны вы видеть Александра Петровича?
-- Боже мой!--сказала наконец Оленька, и слеза скатилась по ее щеке. -- О, если б я уверилась, что вы говорите правду.
-- Так подите же сюда, Александр Петрович, -- сказал я, обращаясь к дверям, за которыми стоял Сталин, -- и уверьте вашу невесту, что я ее не обманываю.
Слово "невеста" я сказал с особенным ударением. Сталин быстро вошел в комнату и, рыдая, упал на колени подле кровати Оленьки.
-- Господи, спаси ее! -- сказал я мысленно, отходя к двери.
Несколько времени продолжалось молчание. Сталин осыпал поцелуями протянутую к нему ручку Оленьки, а Оленька, закрыв другой рукой лицо свое, шептала едва внятно:
-- Боже мой! и это не обман! не сон!
-- Теперь довольно, -- сказал я Сталину, спустя четверть часа после их безмолвного свидания. -- Доктор запретил сильное движение. Вот вечером Ольга Николаевна успокоится, и вы можете снова навестить ее.
Не без труда отвлек я Сталина от постели Оленьки и увез к себе домой. Старик не показывался.
Вечером того же дня я заехал за Д., рассказал ему сцену свидания и просил посмотреть -- какое действие оно произвело на больную.
Горин ждал доктора с нетерпением.
-- Вы, я слышал, были немножко сегодня встревожены, -- сказал Д., войдя к больной. -- Позвольте-ка ваш пульс... А что, уснула ли ваша племянница?--Продолжал Д., обращаясь к Горину.
-- Да, доктор, она спала несколько часов и только незадолго перед вами проснулась.
-- Значит, недаром сказано, что сон -- целитель недугов. Пульс так хорош, как только можно ожидать после такой слабости. Теперь можете поздравить себя с племянницей.
Горин вместо ответа кинулся обнимать доктора, а я подошел к Оленьке и расцеловал ее ручку.
-- Но вы, доктор, верно, посетите еще больную, -- сказал Горин.
-- Непременно, хотя, правду сказать, в этом нет большой надобности. Но у нас лекарей есть маленькая слабость -- восхищаться своими успехами. Теперь эту батарею в сторону, -- продолжал Д., указывая на склянки. -- А дайте ей лучше немного супу из курицы или крепительного бульону. До свидания, сударыня. Советую уснуть хорошенько, чтобы приготовить ножки ваши пройтись-- вот хоть сначала до этого окна.
Уходя домой, Д. столкнулся со Сталиным, которого нетерпение привело к Горину раньше назначенного срока, Д. взглянул на меня.
-- Александр Петрович Сталин - жених вашей пациентки, -- отвечал я.
Д. окинул Сталина огненным своим взглядом.
-- Да, Александр Петрович, -- сказал он с улыбкою, -- вам можно дать степень доктора медицины и хирургии без экзамена. Один ваш визит больше сделал, чем вся наша латынь.
-- Но, доктор, вы не сомневаетесь в излечении Ольги Николаевны? -- спросил Сталин в волнении.
-- Будьте спокойны. Меньше чем через месяц вы можете пригласить меня на вашу свадьбу.
Сталин крепко сжал руку Д.
Теперь другая сцена ожидала Сталина. Первый предмет, попавшийся ему на глаза при входе в залу был Горин. Сталин поклонился и невольно остановился у дверей.
-- Подойдите сюда, молодой человек. Не бойтесь меня. Когда я прощаю, то прощаю от чистого сердца. Но что бы не было больше недоразумений между нами, я по праву старика и дяди вашей невесты позволяю себе сказать несколько слов о первой нашей встрече. Прошу не прерывать меня. Вы, верно, считали меня жестоким эгоистом, упрямцем, а насмешку свою легкой шуткой. Смею возразить вам в обоих случаях. Если каждый человек, сколько-нибудь чувствующий свое достоинство, обязан защищать себя от оскорблений, то это чувство охранения чести становится еще необходимее в мои годы и в моем положении. Для старика путь уже кончен. Не сделав ничего, в чем могла бы упрекнуть его совесть, старик считает свои седины щитом, охраняющим его от оскорблений, а путь, пройденный им в течение многих лет не без успеха, -- это диплом его на уважение других. И вдруг этот старик случайно встречается с молодым человеком и, без всякого повода со своей стороны, делается предметом его насмешки только потому, что у него не коляска, а рогожная кибитка; что он не в дорогом плаще, а в простом нанковом халате. И что всего прискорбнее, что этот молодой человек становится в ряд грубой черни и тешится одобрительным их хохотом. Согласитесь сами, что есть вещи, которые долго помнятся, и что этот поступок молодого человека принадлежит к числу этих вещей. Но дело кончено. Судьба заступилась за вас. Болезнь Оленьки, или, скорее, чувство, которое вы ей внушили, -- были нашими примирителями. Обнимите меня и счастьем Оленьки постарайтесь изгладить малейшее воспоминание о вашем поступке.
-- Поверьте, Иван Васильич, -- отвечал Сталин с горящим от стыда лицом и со слезами внутреннего укора,-- поверьте, что никто, может быть, столько не упрекал меня в необдуманном поступке, как я сам. Бог свидетель, что я никогда не имел намерения оскорбить -- не только вас, но и никого на свете. Это был горький урок человеку, которого все называли рассудительным. Страдать одному тяжко, а видеть страдания другого лица, за которого готов бы отдать душу, и чувствовать с тем, что ты сам виною этих страданий, -- о это такая мука, которой не дай Бог испытать ни одному человеку! А я -- я испытал это...
-- Ну, Бог вас простит, -- сказал Горин, обняв Сталина.-- Пойдем к Оленьке.
Оленька только увидела, что дядя держит дружески Сталина за руку, всплеснула ручками и вскричала:
-- О, теперь я чувствую, что я не умру.
Что же вам сказать еще? Разве только то, что Оленька была больна в мае, а в феврале следующего года я пил уже у Сталиных за здоровье новорожденного Яши.
* * *
Академик замолчал и пошел набить себе трубку.
-- Завтра же отправляюсь на бугор -- сделать ревизию дому, -- сказал Таз-баши, ероша свой чуб.
-- Напрасный труд, любезный Таз-баши, -- отвечал Академик. -- Этот дом теперь так изменился, что вряд ли сами герои моей повести, если б они приехали из России, могли узнать его.
-- Так отправлюсь к Д. и спрошу его о пациентке двадцатых годов.
-- Это немного повернее. Может быть, доктор помнит еще Оленьку.
-- Ну, а вы о чем задумались, господин полковник, -- продолжал Таз-баши, приметив, что Безруковский сидит, повесив голову.
-- Мне хотелось бы узнать, какую мысль можно извлечь из рассказа, -- отвечал Безруковский.
-- Э, ваше высокоблагородие, чем затрудняться изволите! Да тут мыслей больше, чем у старухи зубов. Хотите, я тотчас брошу уду и выловлю их несколько штук. Например: кстати сделанный прыжок может иногда привести к важному открытию; или -- не должно смеяться над человеком в халате, потому что это может быть дядя твоей возлюбленной; или -- весь мир наполнен обманами.
-- Ну, эти мысли годны только для твоего масштаба,-- сказал Безруковский, рассмеявшись.
-- А вам хотелось бы отыскать мысль по масштабу полковничьему? Признаюсь, ум мой не созрел еще до подобной высоты, и всего-то он только в капитанском ранге.
-- Не знаю, как вам понравится, -- сказал Лесник,-- а я бы извлек следующую мысль: не должно никогда отчаиваться. Провидение может употребить самое несчастие средством для нашего счастья.
-- Это в религиозном отношении, -- сказал Безруковский, -- часто малейший случай, на который мы не обращаем внимания, решает всю нашу будущность.
-- Ну, а ты что ж, дер-фон? Вытягивай мысль из этого глубокомысленного рассказа, -- сказал Таз-баши, обращаясь к Немцу.
-- Изволь, если тебе угодно. Например, как тебе понравится следующая? Из беседы каждый выносит что-нибудь по своему разумению, -- кто светлую мысль, кто доброе чувство, а кто только одну прибаутку.
Таз-баши состроил гримасу; но прежде чем он успел отразить шутку, Безруковский сказал:
-- Полно, любезный Таз-баши, хлопать пустые заряды. Подумай-ка лучше о своей очереди. Дедушка твой, чай, давно уже выставил из могилы своей ухо, чтоб послушать рассказ внука об его похождениях.
Таз-баши вместо ответа отпил до половины стакан с чаем, взял новую сигару, разгладил усы и начал...
-- Романея и грация!--заметил, как бы про себя, Академик.
-- Уж известно -- татарская, -- отвечал Безруковский с улыбкой.