В то время как разгоралась и сердилась под Алешей лошадь у забора, солдаты переглянулись, и один дернул дверь в уборную.

Выждали. Ответа не было. Дернули снова. Солдаты вбежали во вторую дверь и затряслись.

-- Побег! Побег!

Из зала суда, из судейских комнат, из канцелярии вывалился в коридор народ... Сторож со щеткой незаметно влился в толпу и тоже начал бегать, суетиться, кричать. Толпа плеснулась на черный ход.

-- Лови!

-- Держи!

Глеба Ивановича вынесло вместе с другими в коридор. Он потолкался и опустился на лавку. У него виновато светились потеплевшие счастливые глаза. И весь шум и грохот коридора были как свадебный поезд в молодости.

Глеб Иванович опомнился от забытья. Он освоенно огляделся и увидел Гарюшина. Гарюшин вызвался проводить его. Старик сжал худую гарюшинскую руку и не выпускал ее, пока ехали на извозчике до дома. Гарюшин горделиво усмехался тайному веселию удачи.

Глеб Иванович отпустил провожатого у дома и заторопился. Просеменил он через калитку на темный двор, в людскую, к Семену.

-- Лошади обряжены? Здоровы?

Семен пил чай с женой. Он весело вылез из-за стола к хозяину, запахнул пиджак на брюхо и ответил:

-- Не совсем благополучно, Глеб Иванович:

-- А! -- взвизгнул старик и пошатнулся.

Семен спохватился и быстро-быстро заговорил, суетясь в людской:

-- Серый што-то на заднюю ногу припадает. Вот я фонарик засвечу. Поглядеть надо. Может, коровье здоровье позовешь?

Глеб Иванович отвернулся, задерживая испуганную улыбку.

На конюшне Семен поставил фонарь на пол. На тени стены широко и смешно задвигался зяросший усами и бородой большой рот.

-- Испужал я ненароком. И сам испужался. Думаю, баба сметит, пропадай пропадом! Дело вышло под орех...

Алексей Глебыч как из-под земли вырос... я его на седло... Ан и укатил...

-- Хи-хи! -- радостно засмеялся Глеб Иванович. -- Молодца! Молодца! Ты про Серого-то так... на пушку сказал!

-- От бабы я увернулся... Серый конь как конь, о четырех копытах, в порядке.

Глеб Иванович поднял с полу фонарь и поднес его; к удивленным остановившимся глазам Семена. Волнуясь и вздрагивая, Глеб Иванович надтреснутым голосом сказал:

-- Спасибо тебе, Семен, должник твой на всю жизнь. И Тита... и Тита.

Семен лениво и спокойно махнул рукой:

-- Какие там долги! Премного довольны и так!.. Глаза хитрили, и Глеб Иванович поймал острый и жадный смысл в них.

Он пошел из конюшни, роняя на ходу привычное хозяйское беспокойство:

-- Не зарони тут: спалишь!

Погоня в полночь настигла дом. Всю ночь перерывали другие дома, шарили на Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах, шарили у Гарюшина, рыскали по вокзалам, нагружали тюрьму крамольным поднадзорным людом.

Федор лежал животом на подоконнике в судейской сторожке и глядел на ночные мокрые тополя, мерил глазами Алешин прыжок и ухмылялся. Федора тянуло глядеть. Задождило неделю. Было холодно. Холод обдувал голову, и тополь брызгался дождем, кропил и мазал лицо водой, а Федор, раскрыв окно, улегшись на подоконник, терпеливо глядел в ночную темень и заглядывал на невидимую внизу землю. В такую забродившую по пояс одежды ночь Федора вывели из сторожки и отвезли в тюрьму.

Следователь смеялся.

-- Ты ничего не знаешь? Но почему было открыто окно в сторожке? Кто открывает окна в холодные вечера?

-- Да рази у меня у одного окно настежь было? И вечерок-то рази был не теплый? Да рази во всем суде окошки не я же ли отворял да затворял? Жарища-то какая была!

-- Где ты был, когда мимо тебя прошел арестант, переодетый в шинель околоточного?

-- В коридоре я подметал. Следователь крупно черкал на листочке.

-- Так. Ты подметал. А как он: бежал или шел? Федор развел руками и ухмыльнулся.

-- Да я же никого не видал. Кто его знает, как он утекал -- бегом али не бегом?

-- Ты же сказал -- подметал, а он прошел мимо по коридору?

Федор удивленно поглядел на следователя и засмеялся.

-- Да нет же: это вы сказали -- он прошел. Вы и видали, значит. А я не видал. Я завсегда вечером, еще суд идет, подметаю.

-- Тебе лучше сознаться во всем и рассказать, как ты принес шинель, кто тебе ее дал, как выломал ты доску в уборной и как все подготовил для бегства. Кроме тебя -- некому. Если ты не сознаешься, тебя сошлют в Сибирь. Сознаешься, тебя, конечно, осудят, но осудят легко. Да, зачем ты на прошлой неделе после бегства вечером ходил на квартиру к Глебу Ивановичу Уханову, пробыл там полчаса, а оттуда зашел в трактир и пьянствовал до закрытия? Откуда ты ёзял деньги?

Федор наморщился и злобно забурчал:

-- И в Сибири люди-т живут. Застращиваешь тоже!

-- Бубликов, нельзя так отвечать: повежливее, повежливее! С тобой разговаривает следователь по особо важным делам.

-- Што, на самом деле! Сами не устерегли, а с других спрашивают. Куда да зачем ходил, да сколько водки выпил? А никому и дела нет, сколько я водки выпил. Я свое дело знаю, а вы свое. А ходил я к Глебу Ивановичу судачить ему на его сынка. До того как в арестанты меня посадили, молва пошла -- Федор-де тут помогал. Вот я и ходил пенять отцу-то, как-де не стыдно вам человека ни при чем в свою кашу замешивать? Глеб-то Иванович еще мне на это и скажи -- иди ты к такой матери! Я с горя на последние и замочил... Какое мне дело, што арестант из-под носу ушел! Я убираю, -- арестантов стеречи я не нанимался.

Следователь не сводил с него выпытывающих, ковырявшихся в сердце глаз. Федор равнодушно и прямо смотрел в глаза следователю.

-- Ты рассуди сам: кому, кроме тебя, можно было так все предусмотреть и рассчитать -- и шинель, и перегородку -- все, и все?..

Федор подумал и насмешливо спросил:

-- А вы, ваше благородие, шинель видели на нем?

Следователь насторожился, изогнулся дугой над столом, жадно вглядываясь в Федора.

-- Нет. А что?

-- От конвойных слышали. Это и все от них слышали. Весь город говорит. Может, никакой шинели и в помине не было? Может, ни в какое окно он не выпрыгивал? Да и как выпрыгнешь, когда ключ-то у меня в кармане от сторожки был? Может, он в солдатской шинели вышел преспокойно в двери, как ни в чем не бывало? Может, солдаты в двух шинелях пришли, ему одну и дали? А то в узелке раньше кто принес шинель и в укромное место заложил. Дом-то вон какой путаный, старинный! А то и так -- в публике солдат был. Шинель свою снял, сунул кому следует, сам в тужурочке домой пошел. Полиция только для блезиру стоит. Никому и в голову не придет, што не солдат катит, а сицилист. Не запутывай зря! Доска тут и совсем ни к чему. Толкни раз всю перегородку в нашем сортире, вся перегородка свалится. Может, солдаты сами и доски выкорчевали для отводу глаз. Кто их знает? Арестант полчаса на дыре исходит: они ждут себе. Ха-ха! Больно што-то несуразно! А тут из-за них майся! Не там, ваше благородие, ищете! За беспорошную службу-то благодарность! Ха-ха! Шинель выдумали! Сторож-де шинель раньше принес! Ха-ха!

Федор зажал рот рукой. Он стоял перед следователем руки навытяжку. Волосы, как колосья, высовывались из-за ушей, лезли на лоб, разваливались по пробору на стороны. Лицо его было веснушчато: словно обрызгано мелким брусничником. И два глаза -- два василька круглых, с ресницами-усиками, выросли на этом конопатом поле.

Следователь отпускал его.

Опять приводили.

-- Почему ты часто глядел в окно и заглядывал вниз у себя в сторожке вечерами? Агенты наблюдали за тобой.

-- Почему да отчего? Отчего да почему? Как маленькие, право! И в окно не погляди, и то нельзя... Я не в чужое окно глядел! Зароку я не давал к окошку своему не подходить!

Федор, как побитый дождями колос, потемнел, выцвел, и только не выцвели васильковые глаза, сидевшие двумя бочажками под холмистым и крепким лбом.

Конвойные пошли на каторгу вместе со Шмуклера-ми, Калгутом, Ароном, Бобровым, Ахумьянцем и Ваней Галочкиным. И тогда Федору выкинули из тюремной конторы его старый кошелек, а в нем рубль денег, и еще рубаху выкинули, заплатанную на локтях. Федор вприскочку выбежал из тюремных ворот и погрозил кулаком часовому.

В ларьке, на Золотухе, он купил махорки, сел на тумбу и жадно свернул покурить. А потом тихонько засмеялся под теплым от цигарки носом:

-- Г-го-ло-вы! Гони таперь манету, Глеб Иванович! Гони манету!

В этом году Глеб Иванович справлял сороковую навигацию. Пароходы его ушли с флагами, с музыкой... Летали над последними льдинками чайки. Прощальные свистки пароходов кричали весело Глебу Ивановичу сороковой раз. Глеб Иванович, так завелось, каждый год выезжал за пятнадцать верст к элеваторам, к своим цепным пароходам, волочившим цепь, как хвост, все лето и осень, таща отлежалое ухановское зерно от пристани к пристани на сотни речных верст. Глеб Иванович сороковой раз вернулся домой под хмельком. Но не поддавалась хмельному засевшая клещом в сердце тоска. Глеб Иванович, как ехал пятнадцать верст, обдавало его весенними лужами, кидало густыми лепешками глины из ухабов, откачивался с одной стороны на другую и вздыхал громко в ответ на тайно громоздившиеся в голове мысли.

В кабинете на столе лежала толстая книга в папке с незнакомыми печатями и марками, с незнакомыми надписями. Он разорвал папку и долго разглядывал книгу. В книге были изображены пароходы, котлы, машинные части. Глеб Иванович задумался. А потом вдруг вскочил и радостно закричал:

-- Это Лешка! Это Лешка! Это не прейскурант! Это Лешкины штуки!

И он прильнул к каждой странице глазами, на свет, он торопливо листал книгу, ища в черных и жирных столбиках непонятных букв букв понятных, сыновних. И он нашел глубоко в середине, в брюшке букв, на разных страницах, зарытые буквы, собирал, складывал и сложил только одно слово: к-о-р-е-ш-о-к. Глеб Иванович понял. Он надрезал корешок: переплет отвалился. И тогда Глеб Иванович увидел красную полоску по кромочке. Он расщепил двойной картон и вынул письмо Алеши и Лии.

Пришли дни ровные, как рельсы. И Глеб Иванович покатил по ним. Утром открывались большие белые двери в спальню к Глебу Ивановичу и вбегала Муся.

-- Дедуска, тавай! -- кричала девочка.

Глеб Иванович просыпался, наклонялся к ней с кровати, подхватывал ее за подмышки и высоко вздымал, радостно напевая:

-- Мусенька! Мусенок! Зайчик мой!

Рысак переступал с ноги на ногу у крыльца и косил глаз на Семена. Звонили к девятичасовым обедням по приходам. Служилый люд торопился к служебным ве- ] ша-лкам. Глеб Иванович ехал в магазины, в банки, в торговые конторы, отпускал лошадь домой и застревал в городе надолго.

Семен выезжал за Глебом Ивановичем после вечерен и всенощных. А дальше усталые вечерние часы Муся прыгала по кабинету, перекидывала дедушке мяч, гнала на дедушку легкий обруч, дедушка залезал, кряхтя, под стол, лаял большой и маленькой собачкой, держал Мусю на коленях, а она ходила с одной ноги на другую и норовила, хохоча, провалиться между ног, а дедушка ловил. Верхом, на спине, вез дедушка Мусю спать -- и ему подавали ужин в столовую. Глеб Иванович оставался один.

Редко приходили посылки из-за границы. Глеб Иванович сидел тогда, запершись в кабинете, и няня не впускала Мусю.

Проходили месяцы, как знакомая каждым мушиным пятнышком лампа на столе. Занывало сердце, когда Муся, плача, будила его:

-- Дедуска, тавай: у Муси лобик закварал. И терла побледневшее личико.

Но Мусины болезни были короче ударов сердца дедушки. Не договорив, она уже смеялась в детской, раскладывая куклы в уголке.

-- Дедуска, пототи, какая куколка!

Глеб Иванович присаживался на стул и глядел на маленькие, пеленавшие куклу ручки Муси.

В столовой за ужином, один, Глеб Иванович сбивался с проложенных рельсов. Часто он вдруг вставал и звонил, пока к нему не приходила прислуга.

-- Заложить лошадь!

Глеб Иванович приезжал в клуб. Ему освобождали место, и Семен дожидался до рассвета. Глеба Ивановича вносили на руках в спальню и раздевали. Он не давался раздеваться, вырывал руки и тихонько пел, качая головой:

Ельничек, ах, березничек! Березничек, ах, да ельничек!

А потом, плаксиво и пьяно, кричал:

-- Нет... нет... у меня сына... Урод... урод уродился Мусю держали утром в детской и не впускали в спальню.

-- Дедуска пян? -- спрашивала Муся. -- Дедуска пит?

Глеб Иванович горевал.

Покров опять подкатил с дождями и сиверком. Глеб Иванович не захотел справлять юбилея. Вышел он за два дня до юбилея поглядеть на вечернее солнце и присел на бульварную скамейку. Задумался Глеб Иванович на желтые ситцы берез и кумачи кленов. А как повернул голову в сторону -- задрожал.

К скамейке подполз безногий паренек, закопошился около него, гмыкая, протянул руку и дотронулся до колена.

Глеб Иванович с ужасом открыл на него плачущие глаза.

-- Кто ты? Кто ты? -- воскликнул Глеб Иванович. Паренек вытащил из-за пазухи маленькую грифельную доску. На ней была надпись:

ГЛУХОНЕМОЙ ВАСИЛИЙ УРОД

Глеб Иванович вскочил, сунул ему кошелек и заторопился по бульвару.

Вдогонку неслось страшное: "Г-мам... г-мам". Безногий паренек спешил догнать, шаркая задом по песку и держа кошелек в зубах.

Глеб Иванович ворвался в кабинет, схватил карточку Алеши и, потрясая ею, закричал пронзительно:

-- Василий Урод! Василий Урод! И я безногий! И я безногий!

В Покров дом Глеба Ивановича был глух и нем, как ночью. Юбиляр лежал в кабинете и горько плакал.