Глава первая
В тот год, когда умер Савва, зимой, Кукушкину помяло руку станком. Ползимы он болел. Но когда зажило, у станка давно уже стоял другой. И стал Кукушкин на чистой городской половине починять барскую кухонную посуду. А с Зеленого Луга, с Числихи, из Ехаловых Кузнецов носил он домой самовары и лудил. Жилось. Но вдруг надвигались безработные недели. Голодал. Прятался от товарищей.
На Толчке, в базарный день, били вора. Кукушкин, шатаясь в народе, первый услышал, как закричала какая-то женщина:
-- Вор! Вор! Украл у меня!
Женщина, держа в одной руке кожаную ручку от ридикюля, другой показывала на уходившего хорошо одетого человека.
Кукушкин кинулся вперед, схватил вора... Тот, ухмыляясь, толкнул его, вырвался и, бледный, возмущенно закричал:
-- Это безобразие! Как вы смеете? Обыщите меня!
Народ навалился. Будто затрещал, обломился большой забор и упал на бледного человека. Били на воздухе, били на раздавленной тысячами человечьих ног снежной дороге, совали тычками в грудь, в бока, жали и давили стонавший живот. Кончили бить, когда вор походил на изрубленное мясо в мясной лавке. Волосы у вора слиплись в красной жижице. Не смотрели под багровыми волдырями глаза. Пальто рваными лохмотьями торчало вместо рукавов, воротника, -- и на груди лежал вырванный клок жилетки, привязанный часовой цепочкой к карману.
Выворотили карманы, обшарили -- и не нашли денег. Человек лежал, размазывая рукой кровь по снегу, молчал и слабо вздрагивал скрюченной ногой. Не нашли денег -- и отхлынули, побежали, боязливо оглядываясь.
Человек лежал одиноко на дороге всем видный и жалкий и укоряющий. Лошади с возами объезжали его. Сидор Мушка бежал от будки, ныряя в хлипком, как студень, снегу.
На Прогонной улице он еще раз увидел человека. Красной кучей его везли на извозчике городовые. Кукушкин простонал, остановился, замер. Он сунул руки в карманы пальто -- и рванул правую руку. А в руке был ридикюль.
Он в ужасе оглянулся по сторонам и, не попадая в карман, начал засовывать ридикюль обратно. Таясь от прохожих, сдавив ридикюль, Кукушкин, в раз колотившему сердцу, торопливо и крупно зашагал домой. Однако он не утерпел.
Прикорнул на густой и пухлой, как поднявшееся белое тесто в квашне, снежной скамейке на бульваре, осторожно вынул ридикюль, раскрыл его и обомлел. Ридикюль был полон серебра и кредиток. Кукушкин вскочил и почти побежал по бульвару, запыхавшись, будто загнанная на скачках лошадь.
Дома Кукушкин вывалил деньги в шапку и раздумался надолго, тяжело, мучительно...
"Снести? Отдать?" -- шептал кто-то в уши.
Но денег было двести рублей. Кукушкин зажмурил глаза.
"Вор! Вор! Вор!" -- стреляло в виски.
И пришла разрешившая взять, такая простая и напуганная мысль:
"Кто же поверит?"
И будто кто-то сказал в комнате:
"Не поверят!.."
Он спрятал под подушку деньги, схватил пустой ридикюль, сунул его в карман и опять выскочил на улицу.
Проходили часы. Кукушкин бродил по городу, не решаясь, не находя удобного места, чтобы выкинуть ридикюль. Дома ледяными вышивками окон, заборы, щелями, калитки побелевшими от инея кольцами, улицы прохожими, собаками, извозчиками глядели на него и мешали. Городовые стояли на постах и похлопывали рукавицами.
Кукушкин вернулся домой. Подошел к крыльцу. Вдруг он оглядел в страхе и тревоге полу у пальто. В прохудалом пальтишке у кармана была дырка. В дырку выглядывал металлический глазок ридикюля. Кукушкин чуть не крикнул. Он сдавил в кармане ридикюль, прижал к телу подальше от дырки, подумал и поворотил от крыльца.
У архиерейского сада он швырнул его за забор сильным освобождающим кидком. Ридикюль закружился, задел за корявые пальцы тополей, открылся, отскочил от сучьев и упал в снег по сю сторону забора.
Кукушкин отчаянно завертелся на бульварной дорожке, придвинулся к блиставшему на снегу зажженным фонарем ридикюлю, протянул руку, желая закрыть ладонью блеск ридикюля от себя самого и от надвигавшихся по бульвару прохожих, а потом подпрыгнул на боковой тропке и помчался прочь. Он кружил, заметая следы, по Толчку, по Прогонной улице и зашел на свою улицу с другого конца.
Два дня Кукушкин крепился. Он зашил деньги в тюфяк. Он ходил голодный по городу, ища работы, но его тянуло домой, ему мешали деньги мечтать о почерневшей и накипевшей кастрюле, о самоварной полуде, о протекавшем оцинкованном ведре и прогоревшей в плите коробке из духового шкафа.
Кукушкин вынул первый полтинник. И как разменял в лавочке, как опустил в карман гладкие медяки и серебряную чешую гривенников -- стало весело, свободно, легко. Твердым, уверенным шагом заходил Кукушкин по земле. Оделся. Берег мятую руку в фуфайке. Чистил сапоги.
Ехал Кукушкин в конке. Давили его на холодной площадке в передрождественские обжорные дни. Пахли ветчиной и снедью улицы, кухарки, саквояжи, плетенки, звенели винные бутылки в сутолоке, и булькалось вино в недолитых до горлышек посудинах. Ехал и Кукушкин с покупками, прижимая их к груди и отстраняя от них лезущий внабивку народ.
Скинул Кукушкин пальтишко дома, повесил его на недавно заведенную вешалку, расставил покупки на столе, отковырнул мерзлой колбасы, протер отпотевшую бутылку зубровки -- и важно и удовлетворенно шагнул по комнате. Потянулся Кукушкин за папиросами в карман пальтишка и будто укололся. Замирая, не спеша, вынул Кукушкин из кармана темный незнакомый бумажник. Кукушкин погладил себя по голове и устало уселся на стул и устало повесил голову. Озноб прошелся по телу и застыл крупкой.
Кукушкин вытряхнул бумажник. Бумажник развернулся на три раствора. А в растворах лежали сотенные, двадцатипятирублевки, десятки. Кукушкин сложил их грудкой, подсчитал и стал удерживать в груди больно надавившее в горло дыхание.
"Тысяча, тысяча, тысяча... и пятьдесят рублей", -- завертелись в голове желтые, белые, зеленые, синие флажки кредиток.
Кожа на бумажнике была гладкая, нежная, кожа пахла духами и каким-то неуловимым, необозначаемым безымянным запахом краски. Когда Кукушкин ночью подбросил бумажник в наст на бульвар, ему даже стало жалко бумажник.
Кукушкин не спал ночь. А все праздники он пролежал в кровати, подымая испуганно голову на всякий денной и ночной шорох за перегородкой, за дверями, за окнами. Никто не приходил.
Кукушкин разглядывал ночами деньги и, ликуя, трепетал, отсчитывал вперед, на сколько долгих месяцев ему достанет чудесных денег. А потом он холодел, плакал от незнания, и кто-то, казалось ему, подкрадывался тихонько невидимый, какой-то враг, злой и беспощадный. Тогда Кукушкин уходил подальше от Зеленого Луга, от Числихи, Ехаловых Кузнецов, занимал столик в трактире и молча пил. Он напивался. К нему подсаживались пьяные завсегдатаи. Кукушкин угощал. Во хмелю он плаксиво кричал:
-- Черт! Черт! Черт! Черт на меня работает!
В похмелье Кукушкин ждал прихода неизвестного, беспощадного врага, засовывал под двойное дно, выделанное им в стуле, который раз пересчитанные деньги, ласково разравнивал их там и от грома закладывал ваткой. Но никого не было, но никто не приходил.
Скрывая свои сокровища, пряча от самого себя страх, прячась от пронырливо, казалось, глядевших людей, Кукушкин снова искал работы, лудил самовары, паял и чинил барскую кухню.
Кукушкина вдруг охватывала в сторожке у Никиты, как пыль, печаль. Он не досиживал до конца, быстро перелезал под ветлой, гнал себя по молчавшим лугам, врывался домой, в темноте находил стул с двойным дном и крепко-крепко держал... Воры не приходили. Только кто-то, кто-то передвинул стул к дверям...
Кукушкин пропускал собрания. За ним заходили. И вели его. Сердце ныло, как метельный ветер в трубе на юру, на пустыре... Он не слышал слов, речей.
На четвертой неделе поста вышел Кукушкин купить олова в железные ряды. В проходных железных рядах была толчея. Кукушкину отвесили олова в лавочке. Вместе с оловом он принес домой золотые часы.
Кукушкин застыл, как омертвелое дерево на пожарище. Часы сползли с руки и хлопнулись о пол. Стеклышко выкатилось, попрыгало и хрустнуло мелкими звездистыми скважинами, будто лед под колотушкой. Золотая крыша сдвинулась с места и согнулась. Кукушкин сам не знал, как ступила нога на часы, а часы мягко подались, словно улезая под пол; он торопливо надавил и затоптался на золотой каше.
Потом еще раз принес с базара Кукушкин старенький кошелек, а в кошельке было только два двугривенных.
И Кукушкин не стал ждать. Он взвалил на плечи стул, зажал в руке старенький кошелек, без шапки, без пальто, с помутневшими осенней мутью глазами вышел на улицу.
В участке Кукушкин молча перевернул стул, высыпал на пол деньги, бросил в грудку кредиток старенький кошелек и дико закричал:
-- Это не я! Это не я!
Пристав дал знак. Городовые схватили Кукушкина, повалили и связали.
Кукушкин проснулся от тяжелого, как впившиеся в тело и затекшие веревки, сна. Он оглядел камеру. На нары вскочила мышь из уголка и забисерила светлыми глазками. Кукушкин улыбнулся. И будто только от его улыбки мелькнул серый пушок в воздухе -- и исчез. Раннее солнце заглянуло сквозь решетки и повесило на стене острый, истекающий к полу алый меч. И, как легкий прыгун-мячик, покатилась печаль от Кукушкина. Он вздохнул и, будто спеленатый и сладко проснувшийся в тепле ребенок, потянулся довольно.
Пришла, как вечернее лоно пруда, тишь, тишь льстивая, ласковая, а в ней мерно чашечкой кубышки качнулось сердце и заходило правильным отчетливым маятником.