Кукушкин рассказывал, жандармский офицер записывал, Кукушкина уводили -- жандарм хохотал, давя скакавший живот под жилеткой. Сначала допрашивали в участке. Из участка передали сыскному отделению. Оттуда передали жандармам. Три месяца передавали, а Кукушкин все рассказывал и рассказывал...
-- Да, да, -- тянул жандарм, -- я не спорю. Ну, а скажите, почему же у вас мы нашли в столе, под столешницей, нелегальную литературу? Вы понимаете, что значит нелегальная литература?
Кукушкин незаметно дрогнул.
-- Нет, не понимаю, -- просто ответил Кукушкин и только тут вспомнил, как он прятал под столешницу книжки и листки.
Жандарм ухмылялся.
-- Сказать проще -- запрещенные сочинения. Да вы знаете! Вы желаете притворяться!
И жандарм застрожал:
-- Прошу вас шутки бросить!.. Может быть, вам и под столешницу кто-то подкладывал книжки, а не вы сами их туда прятали и делали известные приспособления? У стулика вы изволили смастерить двойное дно. Мы сделали вывод: а почему бы вам и у стола не повторить подобное устройство? Что вы теперь скажете?
Жандарм снисходительно и скромно откачнулся в кресле и оглядывал Кукушкина.
-- Что я скажу? -- повторил Кукушкин, прислушиваясь к своему голосу и равнодушно останавливая невидящие глаза на светлых пуговицах жандарма. -- А ничего не скажу.
Жандарм весело просмеялся.
-- Как же так ничего! Вы не рискуете тут подсунуть нам басню о деньгах?
-- О деньгах я говорю не басню, а истинную правду, -- заволновался Кукушкин.
-- Полноте... полноте... Подумайте -- еще раз и... сознайтесь во всем, пока еще... не поздно
Кукушкина уводили. Внезапно середь ночи лязгали замки у дверей, зажигался огонь, в камеру входил тот же жандарм, садился у кровати и, посмеиваясь, начинал:
-- Вы можете не подниматься и отвечать лежа. Не вставайте, не вставайте! Одна только справочка.
Кукушкин садился на кровати, натаскивая одеяло на костлявые коленки.
-- Скажите, когда вы были последний раз на собрании? И были ли с вами Егор Тулинов, Егор Яблоков и еще... Сергей Соболев? Они нам очень много рассказали про вас. Особенно про вашу дружбу с Просвирниным, про ваши разбои на Зеленом Лугу. Видите, от нас ничего не скроется! Мы давно за вами следили. Вам выгоднее не остаться в долгу перед вашими болтливыми товарищами. С ними у нас разговор короток, вас же мы оберегаем, потому что мы чувствуем, как вы случайно попали и в уголовную и в революционную шайки.
Кукушкин взвешивал вкрадчивый, ласковый голос жандарма. Голос, как в лесных зарослях ветки, обнимал Кукушкина за спину, за голову, щекотал лицо, мигал в заспанных глазах.
Запаляясь ненавистью, она сочилась блеском глаз, красными фитилями щек, -- Кукушкин резко грубил:
-- Чего привязался? Все сказал... Книжки мои. Нашел на улице. И конец. Ни на каких собраниях не бывал. Мало ли у меня товарищей из рабочих? Чего зря перебираешь фамилии? И врешь...
Жандарм ласково протягивал руки.
-- Ну, ну, поосторожнее! Не надо так возмущаться.-1 Спокойствие, спокойствие... Волнение выдает человека...
Кукушкин овладевал собой.
-- Не хитрите, ваше благородие! Напрасно ночей не спите... И товарищей моих в Иуды...
-- Так, так, -- живился жандарм. -- Вы не допускаете с их стороны предательства?
Кукушкин засмеялся. Жандарм раздраженно переложил ногу на ногу.
-- Эх, ваше благородие! Вот ты и попался! Нечего им выдавать меня, когда нечего выдавать-то. Ничего секретного за мной нет. Ха-ха! Ка-ак подкатился! Умо-о-о-ра!
-- Мы посмотрим! Мы посмотрим! -- сердился жандарм, уходя из камеры.
Поднимали с кровати Кукушкина и в первый и в последний сон. Вели к жандарму.
-- Вы думаете, мы не знаем, что Просвирнина убил Егор Яблоков? Знаем, знаем... Мы знаем все. И вы напрасно упорствуете! Хе-хе!
Кукушкина, наконец, перестали водить на допросы. Жандарм больше не приходил. И когда он перестал приходить, вдруг Кукушкину показались еще молчаливее камера, еще страшнее эти облупленные старые стены. Кукушкин вгляделся в один крошащийся у окна кирпич стены, потрогал его холодное темя, а из выдолбинки выползла жирная белобрюхая мокрица. Кукушкин поморщился от боли, как отбегала, шевеля задом, мокрица по стене. Никто не заглядывал в камеру, будто за стенами камеры была безлюдная пустота, не было ничего, некому было придти оттуда, и никто больше никогда не придет.
Кукушкин вызвал жандарма.
-- Я же сам, сам принес вам деньги! -- закричал Кукушкин. -- Вы записали это?
-- А как же? -- холодно ответил жандарм. -- Вас заела запоздалая совесть: вы и принесли деньги. Это в судебной практике довольно обыкновенно. Это часто бывает. Преступник приходит и признается. Вон в деревне мужики каются перед всем народом... Больше ничего не имеете сказать?
Страх закричал в сердце сразу. Кукушкин давно выглядел каждую ложбинку стен, каждое клопяное пахучее пятно, каждый грибок сырости, наползавший с полу -- и тогда месяцы обернулись годами, и он забился с головой под подушку, рыдал под ней -- и опять позвал жандарма.
-- Вы эту шапочку знаете?
Жандарм нежно подбросил на ладони меховую шапку с кожаным верхом и серым кантом на сшивах. Кукушкин удивился.
-- Это моя шапка.
-- Хе-хе! Нет-с, не ваша. Шапочка эта принадлежит отъявленному негодяю и налетчику Мишке Ноздре. Вы знаете такого?
-- Не-е-т.
-- Будто? Может быть, вы на карточке узнаете его? Дежурный, отвезите господина Кукушкина ко мне в кабинет.
На большом зеленом столе грудкой лежали фотографии. Жандарм поднимал одну карточку за другой, направлял на нее из-под министерской жестяной треуголки свет и наблюдал за глазами Кукушкина. Жандарм время от времени стасовывал карточки и показывал Кукушкину одни и те же лица. Прошли мимо и обожгли глаза Иван, Кленин, он сам... И вдруг засверкало живыми глазами темное и жесткое и пьяное лицо Просвир-нина. Кукушкин в испуге ухватился за карточку Про-свирнина.
-- Воспоминания-с! -- хихикнул жандарм и вырвал карточку. -- Он предлагал нам свои услуги. Мы не взяли. Он нам не подошел. Он не пользовался доверием рабочих. Но, но... делал весьма полезное дело, запугивая рабочих. Не знаете! Не знаете!
Карточки, как в карусели плывущие лошадки, сменялись одна другой. Кукушкин задержал одну, всмотрелся.
-- Ага! -- затаился жандарм. -- Напрягите, напрягите память! Где вы его встречали?
Кукушкин обрадовался.
-- На Толчке... Вор это. Его при мне били. Я его первый схватил.
-- Мы знаем, что вор. Но кто он? Как вы его называли между собой?
Кукушкин грустно и укоризненно посмотрел на белое глянцевое лицо жандарма.
-- Кто мы?
Жандарм сердито воскликнул:
-- Да ваша шайка! Не хотите ли, я вам покажу кое-что знакомое?
Жандарм выдвинулся из-за стола, повернул лампу под треуголкой светом на шкаф и открыл дверцу. На полках в ряд стояли шапки с кожаным верхом и серым кантом на сшивах.
-- Тут-с девятнадцать шапочек... Двадцатая ваша шапочка. Все одинаковые... все с отличительным кантиком... все по особому заказу. Не вы их заказывали в шапочной Мошкова?
Кукушкин покачал головой, изумленно не сводя взгляда с жандарма.
Тэк! Тэк! -- веселился жандарм. -- Ну и актерище сидит в вас! Ка-а-к ловко вы умеете играть! О! наш народ очень богат самородками. Я всегда это говорил и буду говорить. Что вы молчите, господин Кукушкин? Где вы достали вашу шапочку?
Кукушкин пошевелился и радостно заулыбался, будто он нашел давно потерянную и забытую вещь.
-- Я у Мошкова, у Мошкова... Я купил шапку у Мошкова.
-- Дежурный! -- громко выкрикнул жандарм. -- Отвезите господина Кукушкина в камеру. Усилить стражу. И больше меня не вызывать.
Двери камеры захлопнулись. В дверной глазок вздувались две свечи часового и тухли. Кукушкина не выпускали из камеры. Параша воняла в углу, словно где-то чистили ночью и днем ретирады, и кислый, едучий запах пропитал стены, потолки, кровать, руки и волосы. Кукушкин зажимал нос, но запах мочи и кала был в дыхании, пахнул весь мир, пахли мысли и крики и слова Кукушкина.
Он бил кулаками в дверь. Это сбрасывалось гулом и катилось по коридорам. За дверями грозили часовые и не отпирали. Опухшие кулаки были розовы, будто не кожа была на них, а выцветший на солнце кумач. Под содранными ногтями запеклись густые черные ягодки крови. Кукушкин стучал локтями, пинался, кричал, хрипел и выл в задвинутое дверное веко.
Когда он не утихал часами, в камеру врывались конвойные и били. Кукушкин не унимался. Его привязывали к кровати, выламывая изжеванную станком руку.
В осенние линючие дни камера забархатела сивой плесенью, грибница поднялась от полу до потолка, и по стенам бежала намыленная густая вода. Кукушкин дрог. Белье было сыро и вяло. Оно гнило. Вместе с ним гнил Кукушкин.
Страх одолел. Не было, а внезапно, как выстрел, завозилась вражда внутри против Егора, против Тулинова, против Ивана, против книжек под столешницей. Завозилась и не унялась. Заныла больная рука и напомнила о пожарище. Во сне привиделся сараюшка на пожарище. И будто второй раз в него стрелял Тулинов. Красная струя выстрела летела-летела-летела -- метилась в грудь. Старый Кубышкин нюхал бородкой, пришепетывал, наклонялся и скрипел, скрипел... И разгорелся, разлился красный огонь злобы.
В октябре камера ослизла, как протухшая падаль. Кукушкину казалось -- он червивеет в ней, слизнет...
И так будет всегда. А за воротами, только немного нешироких кукушкинских шагов, мокрая улица, на голове у ней потное усталое небо, и люди идут одни, обходят грязь, вытянулись по улице черным гуськом... И будут они свободно ходить, будут останавливаться на мостках у кротегусных зарослей с острыми мечами перилец -- и закурят, толкнут друг друга, засмеются...
Кукушкину захотелось пойти на Зеленый Луг, на Числиху, в Ехаловы Кузнецы и понести оттуда к себе с блеклыми побегами на боках самовар для полуды. А дома, на кровати, в углу, в субботу захотелось вытянуть ссохшуюся за неделю спину -- и так весело, устало полежать... И даже ходить по городу, искать работы, даже на черном ночном переулке попросить на хлеб -- отрада, свобода...
Кукушкин перестал бить в двери. Он звал жандарма. Часовые смеялись за дверным веком.
Кукушкин лег на кровать, не вставал и начал голодать. И тогда пришел жандарм.
-- Отпускай меня! -- пробормотал Кукушкин. Жандарм строго и серьезно наморщился.
-- Вы нам дадите нужные показания?
Кукушкин помолчал... отвернулся к стенке и злобно крикнул:
-- Ну да, дам!
Морозный день, как золотая фелонь, повис над городом. Кукушкин пил морозное вино воздуха и быстро хрустел по знакомой дороге в Ехаловых Кузнецах.
"Кличка ваша Серый, -- зудели последние слова жандарма. -- Мы вас берем на должность осведомителя. Двенадцать рублей. Будете хорошо работать -- прибавим. Не скоро, но прибавим. Раз в неделю по субботам будете извещать обо всем... В мастерские поступите сторожем. Это устроено... Вас ждут..."
Кукушкин расписался, взял деньги и выскочил за ворота. Он сощурился на горевший чистыми серебряными грудами снег. Ноги помолодели, несли его легко и ровно. Снег пружинил по ногам и выдавливался из-под подошвы густым выходившим тестом.
В мастерских его ждали. Через проходную будку шли товарищи, трясли за руку и смеялись:
-- Во Иордане крещающися!
-- Отбарабанил!
Кукушкин отучился глядеть в глаза. Он скользил по сторонам и косил. 246
-- К носу, к носу гляди! -- шутил Тулинов. -- Видно, совесть нечиста! В тюрьме потерял... Ха-ха!
Кукушкин отшучивался. И Егор, и Тулинов, и Сережка, и Кубышкин расспрашивали. Старый Кубышкин позавидовал.
-- Дурень! Дурень! Этакое, можно сказать, навалилось счастье! И на-кася! Страм, а не поведенье! В лате-рею ведь выиграл, в латерею!.. Пошто, пошто было отдавать?
-- Через тебя и у нас шарили. У всех. Я в засаду попал. Зашел за тобой -- и чок... -- вспоминал Сережка.
Кукушкин молчал. Дежуря в будке, когда проходила вся смена и мастерские за спиной грохотали, шипели, шуровали, Кукушкин ежился на скамье, ныл молчаливыми думами, печально озирался, вздыхал, и будто кто-то говорил тихонько из каждой щели, из сучков, через крышу только одно слово:
"Серый! Серый! Серый!"
Он глядел из будки на высокое и чистое небо, на ку-жлявый в снегу город, но не было, но не приходила радость. Будка была той же камерой. Камерой казался и этот город. И это высокое чистое небо было крышей камеры. А не все ли равно: маленькая или большая камера для человека?
Первая суббота непоправимо подползала к Кукушкину. Злость прошла, остался стыд и позор. Но в субботу после шабаша он пришел в жандармское и стал у дверей в кабинете.
-- Показания надо давать в письменной форме, -- строго выговорил жандарм. -- Вы скупы на показания... Что вы молчите?
Кукушкин пошевелился и трудно передохнул.
-- Все... было... благополучно...
-- Странно! Мы от других агентов имеем другие сведения. Помните, -- и жандарм сжал кулак, -- помните наши условия: или свобода, или опять камера и... Сибирь! Привыкайте к работе... заводите разговоры... проникайте в кружки, на собрания... Мы следим за вами. Не думайте увиливать! Побольше, побольше инициативы, Кукушкин! А то...
Жандарм встал и подошел к нему вплотную.
-- А то рабочие узнают про вашу секретную службу... Мы... сумеем распространить среди них... через наших старых агентов такой... маленький, маленький слушок... Да-с! Выбирайте! Вот! Ага! Уже страшно?
Кукушкин прислонился к двери и побелел, отталкиваясь от жандарма вытянутыми в ужасе руками.
-- Да. Мы были слишком к вам доверчивы, -- садясь на стул и упираясь глазами в Кукушкина, весело заговорил жандарм, -- предварительно не опросив как следует, конечно, в расчете на будущее, когда вы... Я хочу сказать... выкинете из головы всякие прежние бредни и будете служить, как подобает настоящему служаке. Что вы знаете о подпольной типографии? Не приходилось ли вам оказывать какие-либо услуги Арону Зелюку?
Кукушкин свободно ответил:
-- Нет. Я ничего не знаю.
-- А сами вы ходили на собрания?
-- Ходил!
-- . Адреса квартир? Жандарм приготовился писать.
-- В лесу, -- тихо выговорил язык неправду... И стало легко, ясно...
Жандарм недоверчиво всмотрелся в Кукушкина и положил карандаш.
-- Что-то... это не так!..
Кукушкин холодно, спокойно, не отводя взгляда от насмехавшихся глаз жандарма, сказал:
-- Я еще не успел... Я первый раз был в лесу. Тут... повредило руку... Тут... с этими... деньгами связался...
-- Но кто вас приглашал в лес? И когда?
-- Первого мая. Пошли все...
-- Как так все? Как все?
Жандарм исподлобья осматривал Кукушкина и пристукивал по столу пепельницей.
-- И это все? Кукушкин кивнул головой.
-- Хорошо. В следующий раз поговорим более подробно.
Улицы шептали в уши:
"Серый! Серый! Серый!"
Но сердце мягчело и сладко ныло: прошла первая страшная суббота. А дома опять свалилось отчаяние, давило на впавшую грудь, хрипело пересохшим горлом и стыло в усталых замутневших белках красными сеточками бессонниц. В будке смеялись проходившие товарищи. Лицо у Кукушкина было как скошенная пожелтевшая лужайка. На лужайке прятались два жалких, охваченных заморозками, поблекших голубых цветка.
Кончив дежурство, Кукушкин бродил по городу, забирался на безлюдные пустыри, уходил на Чарыму, неся, как ношу на сгорбленных плечах, тоску. А за ним бродил другой, остерегающий человек. Кукушкин не оглядывался, но он чувствовал упорно смотревшие в спину два нанятых глаза. И в этом была радость...
"Не ваш, не ваш", -- будто шептали губы.
Ночью в середине недели Кукушкин лежал на кровати с незасыпавшими глазами. Месяц зачерпнул ковшиком серебро и плеснул в окно, пролил на пол, обрызгал стену. Серебряные дорожки шевелились, ползали по комнате высматривающими сторожами. Кукушкин уставился вдруг на стену. На гвоздике висела шапка с кожаным верхом, обсыпанная месячной пылью. Кукушкин привстал. Будто шапка отодвинулась от него сразу ровно на столько, на сколько он привстал. Он повторил: и шапка опять отодвинулась. Месяц закачался за окном, потемнел, -- шапка ушла в полумглу и осторожно, медленно, таясь, то выходила, то пряталась... Месяц обогнал облака. Круглое серебряное блюдо месяца подлезло под шапку, и она рассеребрилась изнутри побелевшим мехом, чеканом верха, и будто запередвигалась на блюде. Кукушкин вскочил, зажмурил глаза, наметился и вцепился вместе с гвоздем в шапку, сорвал ее, рванулся сам -- и поймал шапку, сжал ее, засунул под тюфяк и лег на нее. Серебряное пустое блюдо плавилось и плыло по стене, загибалось краями, тускнело, нагорала на нем мелкая чернь, кропила его... Кукушкин закрыл глаза на миг -- и вместо блюда на стене был уже небольшой и потухавший шарик, потом шарик перевернулся в пазу в куриное яйцо, еще дальше прокатился по пазу l угол и остался надолго там серебряным наперстком.
Кукушкин давил собою шапку, и шапка будто рассказывала ему. В шапочную Мошкова пришел человек и заказал двадцать кожановерхих с серым кантом на сшивках шапок. Человек этот уплатил вперед за шапки и оставил Мошкову книжку с корешком. Заходили разные люди в шапочную Мошкова, подавали ему талон и получали шапки. Мошков подклеивал талоны в корешок и выдал девятнадцать шапок. Двадцатую шапку забыли, талончики засунули, потеряли... Пришел Кукушкин и купил двадцатую шапку. Пришел опять тот заказчик за двадцатой шапкой, а шапки не было. Потопал у прилавка, погрозился -- и ушел. Мошков посмеялся... А тут в ночь подкралась полиция... Искали талонную книжку, водили, возили на допросы Мошкова... По шапке кукушкинской выловили девятнадцать карманников, двадцатый -- Кукушкин -- сам пришел. Сновали кожановерхие, серокантные на сшивах шапки на Толчке, в магазинах, в Гостином дворе, в конках, заглядывали в открытые пазухи с бумажниками, на брюшка с золотыми цепями, на ридикюли, на тонкой женской ручке зевачие, стригли, высаживали, терлись в сутолоке... Завидев родную шапку, украв, совали, как в свой карман, в карман кукушкинский бумажник, часы золотые, старенький кошелек с двумя двугривенными. Оттого и пришел первый заказчик: Кукушкин деньги воровские на двойное дно положил.
Кукушкин вспомнил, как жандарм открыл шкаф с шапками. И, вспомнив и засунув под тюфяк руку, ощупав свою воровскую шапку, он заплакал, грузно ворочаясь под грузными отчаянными слезами.
Кукушкин расклеился, как судно, выкинутое разливом на речной берег. Судно набочилось, отскочили поперечины, перекосило обшивку, искоробило нутро, и киль отвалился.
"Серый! Серый! Серый!"
И опять пришла суббота.
И опять пошел предавать.
Крадучись, вечерком, Кукушкин долго кружил около жандармского отделения -- и не решался.
Шли январские гапоновские дни. В мастерские проносили прокламации, и Сережка совал ему первому. Покупал Кукушкин газеты, прилипал к черным пояскам букв, въедался в них слезящимися глазами, и буквы, как клопы, наливались кровью. Был недавно в солдатах Кукушкин в Петербурге, на Загородном, ходил на Неву, грыз семечки в Александровском саду, стоял на Дворцовой площади долгие усталые часы на смотру и глядел на светлые царские окошки полнощекого румяного Зимнего дворца.
И Кукушкин вспомнил. Выехал на коне со двора чугунный памятник -- царский дядя Николай Николаевич, -- и в сердце, точно на площади, рвануло во все стороны:
-- Сми-и-рно-о!
Был тонок и писклив голос у царского дяди, будто у глухой бабы, и был царский дядя худ и прям и длинен, как древнее било, а на верхушке сидела маленькая, с кулак, голова. Он поехал по солдатским коридорам. Лицо его было и серо, и немо, и щербато, как дворцовая набережная. Глядя и не видя синими бусинками глаз, Николай Николаевич редко открывал рот -- и тогда голос-пискун вонзался острым шилом:
-- Здорово, молодцы!
Кукушкин опять услышал этот царский голос... И он побежал с Дворцовой площади вместе с рабочими, полез на решетку Александровского сада, накололся, упал в снег, пополз, и сзади пронзительно кричал Николай Николаевич, щелкая ладошами:
-- Пли! Пли! Пли!
Кукушкин застонал. И вдруг он вздрогнул: кто-то подошел к будке, загородил свет, улыбнулся ему и протянул руку... Кукушкин откинулся к стенке, отстраняя руками: перед ним стоял Николай Николаевич.
Кукушкин с криком вскочил -- и сразу забелела в глазах чистая и пушистая пелена полянки. Он робко, не веря, улыбнулся, опустил потом глаза и не смел поднять их: шла суббота.
В мастерских днем была сходка, летучая, как один поворот колес. Ныла измятая простреленная рука. Но он был чужой, он был враг.
"Серый! Серый! Серый!"
И он, Серый, должен был явиться сегодня...
Кукушкин решился. Он подошел к двери, потрогал холодную медную ручку... Дверь раньше растворилась, и на улицу прохромал Клёнин. Вдруг улица будто зажглась тысячами бесстыдных фонарей... Глаза ударились о глаза. Он крикнул. Клёнин только поднял руки на голову, а Кукушкин уже подсек хромую ногу пинком, плюнул в лицо, ударил, закричал:
-- Преда-а-тель! Преда-а-тель!
Кукушкин долго топтался, остервенелый и страшный, царапал лицо, впивался в Клёнина неразжимающейся рукой...
Из жандармского выбежали жандармы, отволокли Кукушкина, подняли Клёнина и под руки увели в подъезд. Кукушкин вырвался -- и кинулся в темноту.
Ахнули бегучие наганы... Пронеслись, как большие камни, пули. Семенил дребезжащий нагоняющий шлёп многих ног... Кукушкин уходил. Он выскочил на Прогонную улицу. Погоня отстала. Кукушкин вдруг остановился, прижался к круглой афишной вертушке, постоял, подумал...
На крутом спуске звенела желтыми вечерними огнями конка. Кукушкин пошел ей навстречу. Он недолго стоял у рельсов... Кукушкин огляделся кругом, махнул рукой и нырнул под тяжелую, толстобокую, громыхавшую железными круглыми лапами конку.
Кондуктор схватил рычаг. Конка поперхнулась... Осадила... Но прежде она уже наступила на Кукушкина, забрызгала кровью лошадиный зад и коротко, торопливо, наспех крикнула...