Тридцать раз купалось солнце в Чарыме. Кричали гудки в шесть утра, в шесть вечера, кричали в полдень. На Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах ныло в те часы голодное брюхо, свирепели бабы и глядели на отощавших ребятишек жальчивыми глазами. Пережидали гудки -- и забывали.
Починили отболевшую оспой площадь. Топтали ее каждый день тысячи ног, жгли тысячи докуренных цигарок, и привыкла она слушать гневный грохот отчаянных песен.
Ночами вылезала полиция из участков, звонили жандармы шпорами в темноте, обходили спавшие дома и подымали с постелей, увозили спавших, нужных людей...
А днем начальство пряталось. Казалось зряшным и ненужным стоять городовым на постах, они часто уходили в будки покурить, посидеть с бабами, поиграть с ребятами в свои козыри, в акульки. Солдатские казармы держали на запоре и отменили отпуска в город. Раньше времени вывели солдат из лагерей и засадили в непроветренные за пол-лета казармы. Коротко играли вечернюю и утреннюю зарю горнисты. Серые жандармские, полицейские шинели висели на вешалках в участках, в жандармском... В городе было тихо, как на погосте. Свернулись фигами большие замки на зеленых дверях казенок, и сидельцы протирали пылившуюся посуду. Редчали базарные дни. Денного начальства не было. Оно не управляло. Было ночное начальство. Как тать, шарило оно по городу и ползло по ночным улицам на брюхе.
На Свешниковской мануфактуре, в старой, заглушённой ставнями конторе было денное начальство. Управляло оно Зеленым Лугом, Числихой, Ехаловыми Кузнецами и слало гонцов в город... Искали гонцы городское начальство -- и закрывались казенки, выходили из тюрем ткачи, слесаря, железная дорога, тушили огни в ночных ресторанах, кабаре, в кавказских погребках...
Толокся рабочий люд на лугу у старой конторы. На прощелявшей двери, на отвороте, наискось, как лента через плечо, висела белая бумага, и были на ней неясно написанные карандашом три слова: "Собрание рабочих депутатов". В конторе теснились выборные от Свешниковской мануфактуры, от маломерок, от железной дороги. Курили и депутаты и выборщики... И было Собрание рабочих депутатов как парная баня, курилка, постоялый двор... Сидели, стояли, лежали на крылечке, в сенях, на мостовинах, на лугу... Раздавали из "Собрания" листки, книжки...
С крылечка часто говорили Егор, Иван, Тулинов. С ночными поездами приезжали из Москвы товарищи Петры, Сидоры, Иваны, Егоры...
Обходили, кружа ночью, Зеленый Луг, Числиху, Ехаловы Кузнецы Егор и товарищ Иван сторожкой походкой. Спал Егор у Никиты на чердаке, а товарищ Иван спал в дровянике на Золотухе у Янкеля Брука. Стерегли их на ночных крестах, на площадях, у заборов, у переездов... Аннушка прибегала спозаранку в старую контору: приносила еду и обнимала за косяком.
Кричали бабы в Собрании рабочих депутатов жалобы на мужей, журжи на журжаков, журжаки на журж, указывали девушки на озорников ребят, тягались бабы с бабами о дровяниках, о корытах, костили рабочие друг дружку за долг, за обман, за драку... Глядели виновато в пол журжаки, ребята, била; в грудь, захлебываясь горем, баба о корыте, и мирились повздорившие ткачи, слесаря, кожевенники, мыловары...
Как в дымной черной печке, за прожженным самоваром столом -- был самовар в Собрании рабочих депутатов без поддона -- у крошек, у окурков, у опрокинутых блюдечек, у отколотых клинышками немытых стаканов и кружек сидели судьи. В зеленой талонной книге с товарной станции -- нашли книгу у пакгауза, в мусоре -- писали на обороте постановления Собрания рабочих депутатов. Был мал, как ноготь, карандаш, ломался, выскакивал скользким зерном из рук, не торопились искать, дописывали сажей, обгоревшим кончиком спички.
И несли бережно бабы, журжи, журжаки, спорщики, драчуны зеленую бумажку, показывали на Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах, хранили в сундуках, обвертывали в платок, перекладывали в бельишко...
На сороковой день ночью загорелась сушилка на Свешниковской мануфактуре. Загудели гудки испугом. Огонь пошел на корпуса, махая красным знаменем зарева. Пробудились Зеленый Луг, Числиха, Ехаловы Кузнецы, залили топотом, криком, шумом улицы. Из города погнали медноголовые пожарные команды, погнали солдат, конницу... Выехало начальство... И тут рабочие, в красном угаре пожара, перехватили пожарных за подсилки, отняли топоры, повалили пожарные машины, настегали коней с лестницами и баграми -- и кони понеслись от пожара, продырявили рукава, наперли на войска, на затрепетавшие зимней поморозней власти: Зеленый Луг, Числиха, Ехаловы Кузнецы не давали тушить пожар.
Занялся, сухо щелкая, красным кольцом забор -- и толпа отшатнулась на луг. Горой красных головней развалилась сушилка. Красная пыль понеслась над всей Свешниковской мануфактурой, и запылала огромным столбом башня у ворот.
-- Ура-а! Ура-а! -- торжественный и торжествующий крик перекатился над пожаром, над солдатами, над старой конторой.
Егор сорвал с оглобли на пожарных дрогах звонок, зазвонил долго вытянутой рукой, взобрался на поваленную меднобокую пожарную машину, будто застывший пузатый ком пожара, и закричал, скача над головами толпы:
-- То-ва-ри-щи! Собрание рабочих депутатов приказывает вам тушить пожар и помогать пожарным!
Толпа ахнула, загудела, зарокотала -- и тысячами рук, ног и глаз кинулась к машинам, полезла в огонь, побежала с ведрами, лоханями, опрокинула забор, заштуковывала рукава, затыкала пальцами, тащила их, как легкие пастушечьи плети, в рот огню, заметывала рукавами кровавые доски, рвалась и каталась к корпусам... Прорвалась, вломилась, прыгнула через шипевший и дрожавший круглый венец забора. Свешниковскую мануфактуру отстояли.
А на другой день еще раз фабриканты и заводчики не приняли рабочую депутацию. Зеленый Луг, Числиха, Ехаловы Кузнецы опять поднялись.
На белом из сахарной бумаги щите крупно суриком написал табельщик Митрофанов рабочие требования, собрались под щитом у старой конторы -- и двинулись в город.
Вперед! Вперед! Вперед! -- звала и вела марсельеза. Качалась рабочая слобода, как расходившаяся Чарыма в осенние ветреные ночи, ворчливая, бесноватая, закипевшая в низкорослых берегах беляками валов.
Прибыли с трех вокзалов накануне солдаты из уездных городов, прибыли новые сотни казаков, драгун -- и начальство объявилось.
Зеленый Луг, Числиха, Ехаловы Кузнецы наткнулись на железные, конные, стальные бульвары -- и отшатнулись, замерли в устье Кобылки, в широкой пасти Фро ловской, Гремячей, Бондарной...
А потом по белому щиту хлестнуло залпами -- и пошел на Кобылке, на Фроловской, на Гремячей, на Бон дарной кривой железный дождь... Всплыли, расплескались красными паводками канавки, легли бугорками рабочие, бабы, ребятенки на фашинник, посыпались с заборов, с крылец, с палисадников -- и остались лежать. Дождь лил, краснея и дымя, черным градом стучал в стены, вонзался, застревал, пронизывал мягкое человечье тело, продергивал в него горячую дратву. И кровь закипала в дырке, убегала, врываясь в голову, в глаза, в рот, подталкивала и валила наземь. Конница рубила, шинковала, строгала плечи, руки. Кони храпели, неслись, сбивали... И ни один конь не растоптал человека. Кони перепрыгивали лежавших, взносились на дыбы, брали удила в губы, бил по глазам свистящий огонь нагаек, шатались кони -- и не топтали, не могли топтать раскидавшиеся белые руки, застекленевшие морозные глаза...
Зеленый Луг, Числиха, Ехаловы Кузнецы опустели. Только рыдали за рамами рабочие домишки, рыдали дворы; крадучись ползли раненые с дороги, сваливались в канавки, захлебывались, тонули, упирались руками, лицами в вонючий смрад стоков; стонали и приподымали с пыли искромсанные головы умирающие; валялись будто белым и коротким фашинником раскидавшиеся по земле руки...
По всем улицам пошли патрули. Конные разъезды объезжали на дорогах трупы. Солдаты отвертывались от лежавших черными навалами людей. Из-за заборов выглядывали дети.
Заходившее солнце пекло мертвое человечье мясо. Мухи уже слетелись на теплую кровь, ходили по стоявшим безмолвным глазам, запускали тонкие хоботки в красные разрубы сабель, пили, тянули мертвечину, закидывали раны пометом... На деревьях каркали вороны, слетали на дорогу -- и бочком-бочком-бочком подбирались к трупам.
На громыхавшие вальки ломовиков складывали поперек трупы, тут же рядом складывали кричавших раненых -- и увозили.
Траурная ночь легла черными разбухшими облаками над Зеленым Лугом, над Числихой, над Ехаловыми Кузнецами. Ночью пошел дождь, замыл на улицах кровь, согнал ее с фашинника, прибил в рассолодевшую землю...
Слушали в рабочих домишках, как бил дождь о крыши, о железные водосточные трубы, о стекла, и казалось, будто капала то рабочая кровь ночным дождем.
В шесть загудели гудки. Кричали они, торжествуя, над Зеленым Лугом, над Числихой, над Ехаловыми Кузницами. И были эти настойчивые, суровые голоса как второй железный ливень. Рабочие зажимали уши, закутывали головы одеялами, совались под подушки. Дождь неумолкающе капал, капал, капал...
Днем собрались у старой конторы. Стояли огромным черным гудящим станом. Белели завязанные головы. И, как раненный, подымался над толпой красный развернутый флаг. Товарищ Иван взобрался на высокую поленницу дров у обгорелого забора. Точно говорил не этот худенький, чахленький человек-косточка, говорила и дышала в нем стоявшая на земле, затаившаяся толпа. И подымалась ее широченная грудь...
-- Товарищи! Мирных путей нет и не было. И не будет. Вместо хлеба -- свинец, нагайки, шашки... Над рабочей слободой пронеслась смерть. Ее послало самодержавное правительство, заводчики и фабриканты, ее послал царь. Нас ждут новые испытания! Нас стерегут. Мы, большевики, говорили вам, говорим, кричим: к оружию! Только оружием рабочий класс добьется победы! Только вооруженное восстание рабочего класса даст ему освобождение!
Словно низко опустились на землю тучи, тучи сталкивались, разбегались, трясли землю, кувалды голосов гремели ударами, а пустая Свешниковская мануфактура умножала громыхание.
И опять карьером, пыльным многоногим волчком вынеслись казацкие, уланские, драгунские сотни, из-за складов, из внутренних дворов фабрик и заводов. Толпа не побежала. Она быстро разобрала высокие uiTa6ei ля дров, кирпич, камень, обугленные дреколья заборных перекладин -- и ждала. Конница сбавила карьер, остановилась...
-- Р-расходись! -- кричал ротмистр Пышкин. Толпа постояла, подумала, оглянулась, и глаза одних спросили глаза других, флаг медленно, лениво складываясь на ветру, опустился... Толпа разжижела, оторвались кучки, толпа начала развертываться по лугу.
Рабочие уносили поленья, кирпичи, черные перекладины. Конница шла по пятам. И вот она разорвалась на отряды, поскакала, замахала нагайками, саблями. Раздулись конские хвосты. Рабочие заторопились, побежали... Конница обгоняла бегущие кучки, хлестала, ловила, хватала... По всем улицам Зеленого Луга, Числихи, Ехаловых Кузнецов побели чёрными табунами зажатых между коней рабочих.
Лязгнули тогда окна, двери... Неистово кричали бабы, старухи, лаяли собаки, свистели в свистульки ребята, кидали отовсюду камни, песок и стучали по заборам оглушительной дробью палок.
-- Кровопи-и-вцы!
-- Палачи-и!
-- Царская сволочь!
Как закапала накануне рабочая кровь ночью на крыши, на водосточные трубы, на рамы, Аннушка кинулась через огороды на погост. Она измокла под дождем. Егор поджидал у ветлы. И сразу прошли муки. Аннушка ткнулась в грудь и затряслась шепотом:
-- Жив, жив, Егора!
Не любил Никита Аннушку. Егор не повел ее в сторожку. Он скинул мокрую шапку с копны сена, накошенного Никитой на зимние тюфяки, захватил охапку и внес в склеп. Аннушка разделась догола, закутал ее Егор в свой пиджак, села она на сено и запорошила густо сеном простывшие ноги. Вместе отжимали в темноте смокшее платье, рубашку, фартук...
Стачка кончилась. Фабриканты и заводчики купили в складчину новые пожарные машины, внесли деньги на постройку новой тюрьмы в городе и вымостили Думскую площадь торцом, ровным и гладким -- не занозишь руки, не отковырнешь деревянной заусеницы.
Свешниковская мануфактура загудела первая, загудели маломерки -- и рабочие пошли с узелками с шести утра. У нового забора вокруг Свешниковской мануфактуры уныло околачивались безработные, испитые, исхудалые, как вороха пожелтевших осенних листьев. На всех фабриках и заводах ввели постоянные расценки.