Ткачи начали. На Свешниковской мануфактуре -- не дошла черная стрелка до обеденного времени -- закричал гудок.

На Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах -- так чернеют леса вдалеке -- зашевелились узкие пояса улиц. Над рабочей слободой, над городом, над Чарымой, будто звон колокольный соборной Софии с концами и приходами, запела земля, облака, крыши... Из маломерных ворот, калиток, проходных будок, как из закромов полилось жидкими струями зерно синее, голубое, розовое, красное. Словно огромными ковшами землечерпалок, ворота фабрик и заводов черпали рабочих и опрокидывали на улицы, на полянки, на площадки...

Наскоро подхватывая гудки трубами голосов, вывозили мастеров за ворота, перевертывали тачки, надевали мастерам на головы дырявые ведра... Ручьи, родники, реки слились... Раскрылись на Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах окошки, распахнулись крылечки, дворы: то высыпали цветными ситцами бабы, ребята, девушки.

Рабочая слобода пошла. День был ярок, как золотые колокола Софии. Солнце скинуло с рабочих картузы, кепки, расстегнуло ворота блуз, рубах, раздвинуло полы пиджаков, опростоволосило баб и ершики ребятишек. Красными гнездами поднялись над головами маленькие платки, ленты, и красный большой плат густел над передними людскими купами. В середине улицы подняли на руках рабочего в красной рубахе, смеясь, показывали на него пальцами, а он размахивал поясом. Рубаху раздувало, как большой красный костер. Вскидывали, качая, бабьи ситцы над головами. Гудки провожали. Клокотал над шествием водопад полковой музыки и глушил чистые, ясные, звонкие фонтаны начинавшихся песен.

Но уже хрипли гудки, срывались. Оборвалась коротким унылым выкриком Свешниковская мануфактура -- и будто выпала из оркестра большая труба, и будто оркестр пошел в обратную сторону. Малые трубы не выдержали, покричали обессиленно и отрывчиво замерли. 'Шли тогда по Кобылке. И перекатилась, просыпалась медными гремящими листами железная марсельеза. На фашиннике загрохотали обозы, цокнули конские копыта, повезли лафеты с тяжелыми пушками, пошли дома, развалились фундаменты, и тысячи каблуков нестройно, пыльно застучали по дереву... Словно лилась и плескалась под ногами вода, и был как течение вод широкий шорох одежд.

Марсельеза вела. Кобылка заворотилась к бульварам и уперлась на кресте в два бульварных паруса. И по двум узким полотнищам пошли. Точно выступили из земли березовые корни деревьев и вырос невысокий поющий лесок. А над леском реяли, как ширококрылы* подёнки, листки. Вырывались они шелестящими стаями, кружились и садились на головы, на руки, на плечи. Как тысячи заведенных волчков, жужжали шаги по земле, как легкий ветер, покачивал идущий лесок, и звенела над ним металлическими доспехами разгневанная марсельеза:

Отречемся от старого мира, Отряхнем его прах с наших ног. Нам враждебны златые кумиры, Ненавистен нам царский чертог.

По булыжнику, пружиня звонкими копытами, выкинулись навстречу казаки -- и осадили лошадей. Колючие черные пики наклойились наперевес, точно накренившаяся на подржавевших укрепах острая решетка. Казаки не остановили Свешниковскую мануфактуру. Стучали попереду бабы полусапожками. Они первые цветными фартуками запестрели на площади. С бульваров подпирало, катилось огромное людское колесо, и каждый поворот его приближал к казакам. Те оглядывались, и пики неровно шевелились в руках, коротели, вставали прямиком, откидывались в стороны...

Бабы вдруг заторопились, подняли руки, выпятили груди переростками-яблоками... Первый ряд побежал... Словно с катушки начали разматываться голубоглазые, красно-розовые, синие ленты платьев, фартуков, кофточек...

-- Колите! Колите! -- закричала одна баба.

И другие одним визгом, тревожным стадом, поддержали:

-- Ко-о-ли-и-те!

-- ...и-те... и-те!.. -- побежала, смирая вдали, вставшая на дыбы волна.

Казаки еще сдали лошадей, осадили и шатнулись в седлах.

Неумолкающим дождяным ливнем обвалился крик на казацкие чубы, пики, на казацких лошадей со вставшими торчком ушами и Заржавшими мордами. Казаки повернули обратно.

Грозя нагайками, беснуясь, оборачиваясь, казацкий офицер поскакал сзади своей сотни. Он гнал лошадь, прилип к осоке ее гривы, он норовил обогнать сотню, и, ярясь, он только отставал от нее.

Отовсюду приставали дети, пешеходы, из извозчичьих пролеток вылезали ездоки, бежали люди из ворот, из калиток, со дворов... Казалось, вышел на улицы весь город, и в домах оставались одни молчаливые и мертвые вещи. Рабочие прошли всем городом. Скрывались в полицейские будки городовые, прижимались к стенам сбитые с дороги кучки солдат. Дома всеми своими окошками раскрыли удивленные рты и слушали никогда не слыханные песни, глядели на красные кивера маленьких флагов, как челки тут инде поднявшихся над людским половодьем. В тесных зажимах улиц с золотой крышей неба будто летели и жужжали пчелиные рои, собравшиеся со всех пчельников земли. И так их было много, и так трепетали часто пчелиные крылья, что шум огрубел человечьими голосами, криками, песнями...

На площади перед городской думой, на рябом булыжном диске с бело-желтыми каменными стенами домов рабочие раздались широкими густыми полями, заполнили, как огурцы в бочке, каждую выбоинку камня, облепили стены, сжались, вплелись друг в друга жаркой и дрожавшей толпой. И только вот тут никто не раскрыл окон в домах, не вышел на балконы, не махнул приветливо рукой, а за стеклами, за шторами прилипли меряющими глазами побледневшие лица, лысины, крашеные женские рты и пудреные носы.

За балконными стеклянными дверями городской думы сновали мундиры, шашки, аксельбанты. Вход был заперт: из-за думского забора осторожно поднимались солдатские головы и прятались. Из заборных щелей, как усыпали щели разноцветными камнями, выглядывали охранные глаза войск, полиции и жандармов. Заперли ворота улиц отряды городовых, встали козлами солдатские винтовки, подскакивали уланы, драгуны, казаки.

Заполдневное солнце свернуло с темени неба. Косыми стебельками лучей млело оно над площадью, переливалось в капельках пота, рябивших лица, и звенело в воздухе тишайшим жаром. Тихо было знойно голубевшее небо, и как горячий молчаливый булыжник были серые, в пыли, усталые люди на площади.

И Егора подняли на руках Сережка, Тулинов, Ане... Они держали его за ноги, прижимали к себе, натужились... Егор стоял по пояс над толпой. Он покачивался на нетвердой человечьей лестнице.

-- Товарищи рабочие! -- ясно, каждою буквой кидаясь до бело-желтых домов, до заборных щелей, до затворенных охраной ворот в улицы, говорил Егор. -- Товарищи -- рабочие! Мы требуем восьмичасового рабочего дня! Мы не хотим ночных работ! Нам должны дать постоянные расценки! Заработная плата наша мала. Мы а требуем повышения заработной платы! Мастера -- первые враги наши. Мы требуем смены мастеров. Товарищи рабочие! Мы должны добиться этого! Вон, поглядите, заперли окна и двери богачи, наши хозяева. Нам всем надо понять: не окна и двери заперты у хозяев, кошельки у них заперты. А кошельки эти смочены нашим трудовым потом. Мы должны открыть проклятые мошны. Деньги там лежат наши. Мы требуем свое, украденное у нас! Вон, поглядите, нагнали они с ружьями и нагайками солдат для нас! Вот ответ богачей на наши требования. Вон, глядите, за окошками дежурят дармоеды с колокольчиками на ногах, ждут не дождутся, когда мы уйдем. Вот на кого идет наша заработная плата. Товарищи, мы долго терпели. Мы поднялись теперь не зря! Мы мирно требуем! Товарищи, помните, хозяева будут брать нас измором! Они долго не уступят нам. Готовьтесь! Лучше умереть сразу, чем жить, как мы живем!

Толпа охнула, закричала, заревела, забухала сапогами по булыжнику.

Поднимали товарища Ивана, Тулинова. Поднималась Олюнька на плече у Сережки. Милыми бубенчиками в Сережкином сердце звенел голос Олюньки.

-- Товарищи! Мы, работницы, не отстанем от мужиков! Вместе умрем! Бабье сердце жалеть умеет, любить умеет баба и сердиться умеет. Бабье сердце сердитое на богачей!

Олюнька была как красный флаг. Она кончила, замолчала... Сережка, скаля зубы, держал ее за ноги и не спускал. Олюнька рванулась, соскользнула с плеча. Сережка, заливаясь хохотом, разжал руки.

Толпа хлопала Олюньке и радостно-радостно смеялась. Ткачихи окружили Олюньку. Аннушка стукнула ее .по спине, обняла сзади, мигнула бабам -- и Олюньку качали.

Потом качали старого Кубышкина. Долго шумел старик, смешил, дразнил солдат... И не удержали его на весу. Старик взмахнул руками и закричал испуганно:

-- Черти! Да держите же краснобая! Все слова выроню!

Запели опять, срываясь нестройными перекатами голосов.

Тут полицеймейстер Дробышевский крикнул на площадь от Афанасия Александрийского:

-- Р-расходись! Стрел-л-ять буду!

Он дал знак. На всех улицах, замыкавших площадь штыками и конницей, ожили козла с винтовками, вспрыгнули с мест, переступили лошади, натянулись повода...

Марсельеза будто растаяла, утонула в колком и дробном грохоте толпы... Покачались. И кто-то звонко, пронизывая, крикнул:

-- Сади-и-сь!

И сразу рабочие рухнули на площадь. Рухнули и начали торопливо выбирать булыжник. Подняли его... Каменные кулаки тысячами тысяч встали над площадью.

Дробышевский остолбенел. Толпа загудела злым и нараставшим шумом, будто почуяла она необоримую силу в себе, будто шла от нее эта сила и раздвигала площадь, опрокидывала дома, сминала изготовлявшуюся конницу, солдатские цепи... Дробышевский побежал мелким, семенящим шажком к городской думе, открылась калитка перед ним, и он провалился в нее... Потом снялись войска -- и ушли.

Тонкий лен табачного дыха выходил струйками из толпы: будто вырастали пушистые серые травы над головами. Снесли большим навалом поднятый булыжник на середину. Когда мостили, так лежал тут булыжник нехоженый, свезенный с полей и с речных берегов. Теперь стоял на нем Егор, всходил на него товарищ Иван, всходили другие. Из улиц, из ворот в бело-желтых домах, уставших стоять запертыми, протягивались жадные уши. И само солнце спустилось ниже, прислушиваясь и теплея...

Расходились с площади, взявшись за руки в замок, спутав фабрики и заводы, спутав ткачей с мыловарами, кожевников с токарями, с молотобойцами, с мойками, спутав Зеленый Луг, Числиху, Ехаловы Кузнецы. Так на лугу зеленой густотой растут несхожие цветы, травы, лопухи и тянут хоботками корней родимый сок земли.

Рабочие ушли. Площадь была горбата. Обнажилась земля -- и шел от нее легкий пар дыхания. Словно выломали каменную стену тюрьмы и выпустили узницу. Площадь глядела серыми плешинами, лишаями.

Из городской думы выходили мундиры, аксельбанты, шашки. Качая головами, они бережно обходили рыхлую мякоть земли. Из застучавших оконных задвижек и шпингалетов высунулись подкрашенные рты, пудреные носы, кружевные чепцы и масленые лысины.