Ифан Ифанович Гук тридцать лет косил черновские луга исполу с березниковскими мужиками. Луга были неплодные. В этом году вдруг Чарыма разлилась на все Заозерье, и поднялась трава на лугах густая, поясная, как на перегное. Ифан Ифанович не сдал мужикам лугов исполу. На Петров день катил он по Березникам в город... Ребята бегали по деревне и не отвели отвода. Кучер, грозя ребятам пальцем, слез с козел и отвел отвод сам.

И тогда ребята закричали из-за изб, из-за колодца с дороги:

Немец-перец колбаса Купил лошадь без хвоста, Он поехал, засвистал...

И над головой кучера, над выстрелившими ушами рысака прокривили пулями легкие камни.

-- Шерт, -- пробурчал Ифан Ифанович, косясь недовольно на клочья дрожавшей бороды кучера.

Рысак взвил... Коляска быстро завертела тонкими ободами со стрельчатыми красными спицами. Один камень щелкнулся о кузов коляски, другие камни не долетали и отставали на дороге. Ифан Ифанович передвинул на сиденье широкое свое тело и обернулся к Березникам. У отвода стояли ребятишки, кричали и грозили кулаками вслед. Кучер, хмурея лицом, тоже обернулся мельком на Березники и покачал головой. Съехали с горки в лощину, будто скакала сама дорога в кудрявой суматошливой пыли, и на подъеме рысак пошел шагом. Кучер, не выпуская натянутых проволок вожжей, озабоченно сказал:

-- Обратно надо в объезд... В деревне што-то не ладно.

Ифан Ифанович побагровел щеками и шеей.

-- Нишего. Объезд ошень далеко. Им надо пряник.

Тридцать лет ездил Ифан Ифанович, тридцать лет отводили отвода в Березниках, кланялись, ждали гостинцев, протягивали руки: он не глядел и не платил.

За Вереей от города наскакали две пьяные тройки. Кучер свернул рысака и снял картуз. Ифан Ифанович заторопился, неласково и часто мотая головой. Тройки скакали в Орешек. На первой тройке сидел Кирик и держал в руках маленькую женщину, две других женщины обнимали его с боков. На второй тройке было густо народа: сидели, лежали, стояли. Анатолий держался за кушак ямщика. Женщины визжали и махали белыми обнаженными руками в кисейных широких рукавах. Кирик повел глаза, узнал орешковских, махнул рукой. Тройки проскакали.

-- На побывка! -- недовольно сказал Ифан Ифанович. -- Делайт безобразий!..

-- Барин -- веселье, -- ответил кучер и рванул рысака.

Ифан Ифанович возвращался ночью из города. На-вечеру прошла короткая, обильная мокрая гроза и замесила дорогу черным липучим тестом. Отвода в Березниках были открыты. Кучер пугливо торопился проехать деревню. На выезде, из-за срубов нового дома, густо и шлепко чавкнули комья земли. Рысак подхватил, понес. Жирная грязь ударила в лицо Ифану Ифа-новичу. Соломенную шляпу будто сдуло ветром, и она, перекувырнувшись в воздухе, всплыла в глубокой ка-льевой луже. На спину кучеру, как черные круглые часы, сел ком. Ифан Ифанович низко наклонился, и на загривок ему еще раз упала мокрая и слизкая глиняная олашка.

Мужики вышли из-за сруба на дорогу, выкинул один шляпу из кальи, наклал в нее, хохоча, грязи и повесил на отводной столбик. Рысак уходил на огни в Орешке. Мужики глядели вслед. Они сели у сруба на бревне, закурили. И один грустно, устало сказал:

-- Не так, не так надо было, мужики! Вышло одно озорство... и все... Заодно огреть бы по спине слёгой.

-- Для началу довольно и так.

Опять покурили, повздыхали. В Орешке раздался выстрел. Мужики вздрогнули.

Гремело эхо в полях, над речкой, над Березниками. Потом в Орешке что-то лопнуло, разорвалось на части -- и по дугам из парка выскочили разноцветные звезды. Орешек выступил весь белым фасадом, над ним разбили цветной горящий шатер, словно спустили с неба лампады и зажгли на ночь. В середине шатра, поближе к земле, плавилось яркое бенгальское пламя, и деревья парка казались золотыми. По темному своду мягко и нежно скользили бесшумные огни. Ярко вспыхивая, чем выше, чем дальше, они медленно угасали и стремглав по отвесу падали розовыми слитками. Улетала потухавшая звезда выше других, останавливалась там, задумывалась -- и пропадала.

В Орешке трубила медная труба. Звезды перестали показываться, только где-то в глуби парка зажгли костер. Подгорали снизу деревья, и красный свет текучим дымком кудрявился на колыхавшихся верхушках. У костра пели. Многими голосами перекатывались веселые песни. А потом затопотали ноги, и точно завертелись по ветру в крылатках мельницы, зашумели, захлестали по ногам бабьи сарафаны со всей округи. В чутких полях всякий звук отдавался ясным, чистым ответом^

"Ту-ру-ру, ту-ру-ру" -- звенела труба в Орешке. И казалось -- в горло трубы входил весь орешковский парк, кричало каждое дерево, каждый листок, кричал белый дом рамами, куполом, флагштоком... Крику трубы мешал долгий протяжный, отчаянный рев осла. И по полям катились шары смеха:

-- Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Ха! Х-а-а!

На другой день Ифан Ифанович пригнал косцов из Заозерья, и началась косьба. В июле стояла сушина, сено подсыхало под косой, -- на лугах тесно поднялись cтогa, но простряли недолго. Ночью подпалили в разных местах стога, и они запылали под набатный звон монастырей, погостов, приходов летней масленицей. На пожар побежали Березники, Анфалово, Нефедово, Семиго-рье; в Верее забрался народ на колокольню, на крыши, на Троицкие качели, меряли на глаз -- далеко ли горит; из Прилуцкой слободы прискакали после пожара два багра и слободская бочка.

-- Не хотел, жадюга, исполу! -- кричали мужики Ифану Ифановичу, молча стоявшему у парка.

Из парковой калитки вышел навеселе Кирик с гостями. И сразу красные крупины стогов заиграли в глазах, зашатались на блеклых ночных лицах.

-- Ка-а-к кра-си-и-во! -- воскликнула Зина, опираясь на руку Ветошкина.

-- Charmant! Charmant! -- бормотал Кирик и целовал руку Люды.

Володька мрачно озирал мужиков и застывшего избушкой у перевоза Ифана Ифановича. Работники стояли около управляющего с ведрами, с вилами, с топорами -- и не двигались.

-- К шерту идите! -- крикнул Ифан Ифанович. -- Тушить клупо! Поджигатель надо найти!

-- Не тушите! Не тушите! Это так божественно. Это так удивительно красиво! -- просила Зина.

Люда щурилась на Володьку и тихонько и осторожно наступала на ногу Кирику. Ворот у рубашки Кирика отстегнулся, отвалился в сторону, и Люда в первый раз заметила широкую, как стол, смуглую, обожженную летом грудь. Заметила и тонко повела ноздрями, будто тяня от нее тепло и жар. За золотевшими усиками ресниц прокралось желание. Кирик густо, крепко прижал опять к ее руке губы.

Мужики пересмеивали вблизи и любопытно разглядывали господ. Анатолий ходил селезнем у решетки парка около горничной и пьяно нашептывал ей:

-- Я... я люблю пожары... Они возбуждают... Огонь, это -- кровь... кровь... страсть... Поля, как вы хороши! Откуда вы расцвели... в этой... глуши?

Горничная куталась в платок, закрывала рот и не сводила с Анатолия недоверчивых и восхищенных глаз.

Вышел из парка старый лакей Сергея Николаевича со шлепавшими по заду помочами и перекрестился на полыхавшие рябиновыми головами стога. Пожар скоро наскучил господам, и они лениво уплелись в парковую калитку. Из парка послышался смех, кто-то запел, кто-то закричал ау-ау-ау, а потом замычала лось, прогрохотал осел, и забили на на седалах курицы в павильоне.

Понемногу расходились и мужики, усмехаясь на неподвижного, строгого Ифана Ифановича.

Ифан Ифанович провожал одним глазом мужиков и не мог его отвести от цветных рубах, другой глаз следил за красной сухой пыльцой над стогами. Зачинался несмелый ветер с Чарымы. Он надувал красную пыльцу на весь луг. Вдруг, будто красный мех, большой ношей поднялось сено с одного горевшего стога, перекинуло его, кроша на лету, на отдаленный стог и окутало сразу во весь рост красной шалью.

Ифан Ифанович забегал тогда у парка, кидаясь на работников:

-- Чего стойит! Лошадей! Фывози!

Работники бросились на конюшни. Ифан Ифанович нетерпеливо ждал, прислушиваясь к топотавшим ногам работников, бежавших по парку. Долго искали ключи, будили конюхов, искали сбрую, гомонили, кричали и ругались. Наконец заскрипели ворота, затпрукали конюха. Из парка одну за другой гнали лошадей.

Сено быстро отвозили из подветренной стороны, вырывали из огня занимавшиеся стога, таскали сено охапками, пестерями, мешками. Вилы бодались на свету с сеном, кололи его, тормошили. Казалось, в стогах засели какие-то враги работников, и они нападали на них. Отбили от огня и навалили большую гору сена. Дотлевали уже подземным огнем красные бадьи стогов, будто плеши на стриженой голове луговин. Работники уходили досыпать оставшиеся часы до начала работ. В помутневшем от огня и рассвета поле долго стояли Ифан Ифанович и старый лакей. А потом Ифан Ифанович вздохнул, подошел к лакею, улыбнулся ему и горько сказал:

-- Какой сено! Какой было сено! Спасай немножко! Совсем мало!

Старый лакей прошамкал:

-- Бог дал, бог и взял, Ифан Ифанович, а кто на чужое добро руку поднял,- богаче не будет. Мужики не иначе искорку метнули... Обида, вишь... сколько годов пользовались, а нынче -- ничего!..

-- И я не пуду Ифан Ифанович, -- закричал управляющий, -- когда я пуду отдавать сено напополам!

Ифан Ифанович вошел в калитку и стукнул дверцами. Старый лакей брел за ним в ночных туфлях и тихо твердил:

-- Так-то бы не надо, так-то бы не надо! Мужик терпеливой, как земля, терпеливой, а, я скажу, памятливой... памятливой мужик... Медведя вот за кольцо водит цыган, в носу продето кольцо, под хозяином медведь живет. А долго ли находит? Медведь... он рехнется сразику, да в обхват, косточки у поводыря, как у комара, треснут... Али медведь идет с цыганом мимо пруда какого... в воду раз -- и давай хозяина крестить в тине. Мужики наши маются сенами. Мужикам ой как сено надобно! На волю-то выделяли, худобину одну мужикам нарезали. Вот зло-то и осталось. Сорок лет зло, будто чесотка на руках, зудит без памяти. Ни земли настоящей, ни лугов у нашего мужика. Обидеться, осерчать тут недолго.

Несло едкой палениной земли и будто невидимо окуривало парк, фыркали ослы в зверинце, и лось в тревоге поднимал морду на ветер. В доме закрыли окна с луговой стороны и перекатили кресло Сергея Николаевича на другую половину.

В жнитво в Орешке была помочь. Господский хлеб, высокий и желтый, на сытном навозе, на уходе, на глубокой плуговой пашне, вызревал рано. Рано и повалили его с ног. До того загорались жнива в разных местах. Ифан Ифанович объезжал поля сам. Качались сторожкой в близких и дальних полях верхами ингуши. Не пропускали они ночью ржаными, пшеничными проселками. Мужики ходили "большой дорогой, в обход, захватывали горстями придорожный колос и кидали под ноги. Поля отступали от большака сплошной щетиной желтой соломы, и брошенный под ноги колос прорастал зеленой отавой.

Собрались на помочь березниковские, анфаловские, нефедовские, семигорские бабы и девки. К вечеру открылись колючие подступы полей к Орешку. Будто низко выстригли покатую голову земли и оставили чуб на макушке -- орешковский парк. Позади дома, у конюшен, на тесовых, срубленных к помочи столах кормили и поили помочан. С террасы глядели господа на белые, розовые, голубые, красные бабьи платьишка. И тянулись от столов к террасе, от террасы к столам острые, как серпы, и чужие паутинки взглядов.

Земля засумерничала. Первый табунок баб плеснул ситцами и потоптался на мягкой траве. И будто из травы, из деревьев выросли сразу ребята с гармоньями, повалили со всех сторон на господский двор, взяли столы в черную петлю, допивали из рук девок недопитое вино и налаживали, примериваясь на пиликавших ладах, уже плясавшую в вечерней свежести плясовую... Обошел последний стакан круг, и гармоньи враз глубоко вздохнули, раскрывая зажатое горло. Дворовая земля забурчала, замолотила, словно изогнулась под сороконожками пляса -- пестрое человечье варево шелушилось в глазах и будто в бурю несло с открытых дорог, полей, лугов лист, траву щедрыми, неубывающими ворохами. На террасе хлопали в ладоши, и женщины, вздрагивая, поводили плечами, перебирали на полу тонкими ножками, дразнили слипавшимися глазами хмелевших мужчин.

В наступавшей из парка темноте помочане на плясу перешли за ворота, постояли, поплескались из стороны в сторону, как огромный чан с водой, -- и гармоньи повели в поле, на дороги, на тропки.

Все дальше и глуше были голоса, песни, гармоньи. Они оплетали теперь звенящими сетями Орешек спереди, сзади, с боков. Ифан Ифанович подошел к парковой калитке, приклонился к ней и долго слушал усталую темноту ночи. И ему казалось, пела и плакала вся черновская земля. С террасы доносился звон рюмок, бокалов. Ифан Ифанович вздохнул и горько сморщился. Он подальше обошел террасу и сел на крылечке у своего флигеля. Старый лакей брел по дорожке мимо и, всматриваясь, остановился у ступеньки. Ифан Ифанович похлопал рукой рядом с собой. Старик сел и молчал.

Ифан Ифанович пододвинулся к нему. Старик наставил ухо.

-- Я нишего, -- сказал управляющий. -- Ты кочешь что-то сказать?

Старик помедлил и зашептал, кивая головой на красневшую вдалеке террасу.

-- Урожай пропивают...

Ифан Ифанович зашевелился. И опять замолчали. Управляющий закурил трубку. Огонь облизал пегое лицо Ифана Ифановича. Седой волос, будто мукой у мельника, запорошил щеки его, скомканный, как изжеванный, подбородок и висячую паклю бровей. Старый лакей покачал головой.

-- А много нам, Ифан Ифановичг годов обоим вместе... Без малого два ста.

Управляющий ничего не сказал, только затянулся лишний раз трубкой и лишний раз вздохнул. На террасе хохотала пьяная Люда и кричал Анатолий. За флигелем шумели и шорохшили деревья. Й бурчал сам с собой старый лакей:

-- Парк наполовину при мне подсаживали, от земли не видать. Какие дерева выросли! А мы к земле... хе-хе!.. Горбики у нас выросли...

-- Та... та, -- грустно шамкнул Ифан Ифанович.

На другой день после помочи из-за Шелина мыса дунул холодный ветер и взвил дыбом орешковский чуб. Нахохлились поля, заосенело на лугах, и встал угрюмевший день. В Орешке начали топить риги: молотили. По амбарам будто в прикованные к стенам закрома укладывалось свежее зерно и, шурша, проливалось через края на кирпичный пол. Неверное солнце через неделю выплыло вдруг из-за Чарымы распаляющим колесом. Вздыбились несжатые мужицкие поля, изомлели поля сжатые, стриженые, и запела редкая, еще не отпевшая за лето птица. Деревенский серп начал прибирать к рукам готовый колос. До полуден бабы шибко наступили на свои загоны и отрезали полы у полей. А с полуден на чеканной голубой вышине неба отбился и заболел густой чернотой край. Чернота жадно поползла кверху, раздалась в бока, упала на чарымские воды. Солнце тужилось и не поддавалось, ныряло в темные складки туч, вылезало в светлые прогалины сияющим золотым блюдом, и опять его накрывали плотные ставни облаков.

Туча, ворча и сердясь, задергивала непроницаемый, клубивший черным дымом занавес. И солнце заглохло. А тогда будто развернулся над землей неохватимый дождевой зонт. Чернота вышла из берегов и разлилась повсюду, замахали молнии красными мячами, и вслед навалился тяжелой каменной грудью гром и стукнул кулаком о кулак. Загрохотали небесные полы, закачались небесные стены, и черная крыша с треском и вереском свалилась внутрь. Расселась чернота на стороны -- ив прогон ворвался сзади крутящий сивый столп. Его давнули с боков черные паруса грозы, он наклонил вперед седую голову и, ступая на землю набухшими ногами, вышел из туч. Тут полоснула молневая плеть вокруг шеи красным кантом, гром оглушил в затылок, и столп зашатался, повалился, загромыхал, рассыпался тесным и спорым градом.

Град прошел -- и полей не стало. На полях лежали изломанные долгоногие кузнечики-колосья. Гроза скатилась за Верею, и опять вышло солнце.

От Березников, от Нефедова, от Семигорья бежали в поля бабы, мужики, а впереди прыгали по лужам ребята. Бабы стояли на межах и терли передниками глаза. Мужики безмолвно поднимали колосья с земли, выпрямляли рожь, глядели молчаливыми, затаившимися глазами на примятые, изъезженные грозовыми колесами полосы. Ребята собирали в картузы крупный яичный град, сосали его и кидались наперекидку. Мужики долго ходили по полям. Сошлись вместе на смыках, Березники, Анфалойо, Нефедово, Семигорье, сидели как грачи на перегородах, размахивали руками, тыкали друг другу в грудь и указывали на горевшие под солнцем золотые кустики окон в Орешке. Зеленая вымытая крыша дома отливала блестящим шелком, ясно лоснилась, и ходили по ней серебряные домашние голуби.