За Горбачевским кладбищем, на усторонье, был такой тонкий, сквозной березнячок. Подходило к нему болото кочками, кустиками, зыбунами. Кто не знал верной дороги, ходил в обход, от реки или от большака. А за березняком шел густой и темный лес в Хорохоринские волока, на сто верст.
Рабочие собирались в березнячке с давних пор, как только фабрики и заводы зачадили в Волоке. Полюбилось им недоступное место, тихое и безлюдное. Норовил горожанин обойти стороной это место, отчаянный, рабочий человек шел туда, как к себе на квартиру. В месте условном, на горбыле, рабочие и сходились.
Вторую неделю стояли заводы. Бастовали дружно и согласно. Один мыловаренный, Пеункова, не выдержал -- варил под охраной мыло. Да чернорабочие у Парикова встали на работу -- от нечего делать чистили двор. Раньше чем выйти домой, выглядывали они с опаской из проходной будки: не стерегут ли товарищи?
Марья жила под наблюдением. Расхаживали сыщики по ту сторону Дегтярки.
На маевку первого мая сошлись в березнячок париковские, ефимкины, железнодорожные, кожевенники, свистуновские, кирпичный завод, мукомолы Вахромкины.
Подергивалось новенькое красное знамя на высоком шесте. Ораторы, приезжие и свои, кричали под знаменем. В березнячке, за ветром, были глухи и укромны слова. Стояли, сидели, лежали...
Ораторы настойчиво и однообразно заканчивали одним: " -- Долой самодержавие!
И в ответ сотнями голосов взрывалось по березняку:
-- Долой! Долой! Долой!
И если бы никто не говорил, и если бы все молчаливо сидели в ногах у знамени, каждый согласно с другим думал и чувствовал. Там, за лесом, были те, от кого они прятались, кто должен был когда-то встретиться с ними в последней и неизбежной борьбе.
Массовка заканчивалась. Начали расходиться небольшими кучками. И вдруг кто-то где-то крикнул:
-- Казаки!
Толпа замерла, обомлела, испуганно сжалась, некоторые побежали, некоторые полезли на деревья... Кенка опомнился и закричал:
-- Провокация, товарищи! Успокойтесь! Не поддавайтесь провокации!
Но в это время с разных сторон в лесу затопало, застучало, закричало:
-- Товарищи! Товарищи!
На горбыль ворвались бледные и взволнованные рабочие.
-- Товарищи! Мы окружены полицией и казаками!
-- Товарищи! Я пробрался из города! В городе погром. Бьют евреев. Горит Народный дом. Горит наша чайная. Горит библиотека. Надо идти в город.
Будто внезапно рвануло вихрем голосов:
-- Идем! Идем! Все вместе!
-- Прорвем цепи!
-- Товарищи, обсудить надо! 94
-- Не время, не время!
-- Товарищи!
-- Берите знамя!
-- Вперед!
-- Знамя вперед!
-- Долой палачей!
-- Долой самодержавие!
Запели жадными, злыми голосами марсельезу -- и двинулись из березняка.
Поодаль от опушки, во всю ширину прохода стояли цепи городовых, а за ними отряд казаков.
Рабочие шли прямо на цепи, выстраиваясь на ходу и беря друг друга под руки. Красное знамя, как на носу корабля, хлесталось впереди. Казаки построились. Лошади заржали. Городовые взяли наизготовку винтовки. Околоточный замахал руками, требуя остановиться. Рабочие упорно шли, но в задних рядах начали отставать. Толпа разорвалась на две половины. Некоторые по полянке скосили обратно к березняку, но из лесу выходила, посмеиваясь, новая цепь городовых.
Толпа смялась, снова сгрудилась черным, упругим комком, кричала, знамя опустилось ниже. Тогда сзади выстрелили... Околоточный резко свистнул. Цепь городовых раздалась.
Казаки, гикнув, понеслись. Знамя кувыркнулось над толпой и упало. Нагайки вспороли воздух. Толпа разбегалась по полянке, к лесу, к болоту. Городовые били прикладами. А когда казаки прижали толпу к зыбунам и она остановилась, замерла, -- заголосили работницы, некоторые упали на колени.
Вся опушка была усыпана картузами, платками, калошами, тростями: кое-где неподвижно, не шевелясь, лежали убитые и раненые...
-- Расстрелять сволочей! -- кричал хорунжий. ? -- Начистую расстрелять!
Городовые начали подбирать охапками одежду и со смехом несли ее к толпе.
-- В болото, в зыбуны вас! -- орал хорунжий.
Рабочие молчали.
-- Кто стрелял, выходи! Запорю всех до одного!
Рабочие не двигались.
-- Зачинщиков давай! Кто зачинщик? Что в рот воды набрали?
-- Разбирай одежду! -- командовал околоточный.
-- Живо!
-- Стройся!
-- Бабы, вперед!
Рабочие в кольце городовых и казаков быстро пошли. На полянке осталось лежать несколько товарищей. Вышли на дорогу, оглядывались назад: около лежавших ходили городовые и наклонялись к ним.
-- Не моргать по сторонам, сволочи! -- бесился хорунжий. -- Ребята, гляди в оба! В нагайки ослушников!
Над городом плыл черный густой дым и подкрашивался огненными каплями. На Горбачевском кладбище, как проходили мимо, мирно бил колокол к вечерне. Старухи в трауре посторонились с дороги и, жуя желтыми беззубыми ртами, неудоумевающе глядели на шествие.
-- Куда вас, батюшки, ведут-то? -- не удержалась одна старуха.
----В рай! -- крикнул Кенка.
Хорунжий позеленел.
-- Старая кочерга, прочь с дороги!
И пнул ее ногой в лицо.
Старуха упала в канаву и застонала.
Рабочие разом остановились -- задние ряды прижались к передним, раздвинули цепи городовых, рабочие закричали:
-- Палач!
-- Негодяй!
Казаки угрожающе вертелись в седлах, поднимая нагайки. Сдавили теснее толпу и повели дальше.
Старухи, подняв товарку, смотрели вслед, покачивали головами и долго разводили руками, указывая на церковь.
Рабочие миновали предместье. Все чаще и чаще попадался быстро идущий тревожный народ. Смотрели наскоро -- и спешили скрыться.
Чем ближе к центру, тем яснее рабочие слышали гул голосов, крики, звон стекла, надрывный плач детей и резкие свистки.
-- Держи цепи! -- командовал околоточный.
-- Ребята! -- кричал хорунжий казакам. -- Будь начеку.
На Царской улице летел, как снег, пух перин, подушек, на дороге валялись кадки, скрипки, одежда, из окон домов летели тарелки, горшки и рассыпались со звоном о камни мостовой.
Внутри домов кричали женщины, подбегали с растрепанными волосами к выбитым окнам, их оттаскивали в глубину комнат, зажимали рот...
Пьяная толпа, в поддевках, солдатских шинелях, в пиджаках, топталась на мостовой, орала одним сплошным ревом, качалась от одного дома к другому, вздымала кулаки, опускала их, трепала в клочья еврейские лавки, лавочки, магазины, била смертным боем евреев, вырывала бороды, разбивала, раскачав жертву, о камни, евреек волочила за косы и топталась на животах матерей, девушек, старух...
Городовые спокойно стояли на постах и отвертывались от погромщиков.
Толпа заметила рабочих, отхлынула от домов, запрудила поперек улицу:
-- Забастовщики!
-- Крамольники!
-- Да здравствуют казаки!
-- Смерть жидам!
-- Бей крамольников!
В рабочих полетели камни, грязь, плевки... Хорунжий скомандовал казакам очистить проход, и рабочих провели сквозь строй пьяных, обезумевших от вина и разбоя погромщиков.
И как шли, родилось неудержимое волнение -- одним дыханием, одной грудью закричали рабочие:
-- Долой самодержавие!
Все смешалось, завыло, опрокинулось, казаки били погромщиков, рабочих, толпа бежала, хорунжий в бешенстве выхватил шашку и рубанул направо и налево. Погромщики были оттеснены.
Поредевшую толпу рабочих уводили почти бегом.
А они продолжали кричать:
-- Допой черную сотню!
-- Долой самодержавие!
Позади пьяные гнусавые глотки тянули: Спаси, господи, люди твоя...
Кенка шел в передних рядах. У него было рассечено лицо. Кровь лилась за ворот, он прижимал рану платком.
Он слышал тяжелые шаги товарищей за собой, цоканье копы с лязганье шашек. Он шел, шатаясь и дрожа от гнева и усталости.
А как подводили к тюрьме, в городском предместье, у Турундаевского плеса, вдруг навстречу выехало из переулка ландо. Седой Нефед придержал лошадь. В ландо сидел Горя с букетом фиалок. Рядом с ним, в белом платье, с голубым развевающимся газом на шляпе сидела молодая девушка. Горя и Кенка встретились глазами. Горя побледнел, пошевелился, а девушка, прищурив глаза, стала внимательно разглядывать рабочих. Она вскинула тонкую и узкую руку в белой перчатке, застраняя солнце.
Кенка громко и подчеркнуто крикнул:
-- Здорово, Нефед! Во-о-зишь?
Нефед снял шляпу с зеленым пером, растерянно улыбнулся и боязливо покосился на своего барина.
Потом дернул лошадей, словно торопясь скрыться от погони. Ландо сверкнуло, кинулось... Серая густая пыль закрутилась под колесами и обдала экипаж. Он будто переехал костер -- и за дымовой завесой стал невидим.
Входя в ворота тюрьмы, Кенка оглянулся: вдали мелькнула еще раз шляпа девушки с голубым газом. ? Вечером над тюрьмой было грозовое облачное небо и часто разрывался весенний жадный гром. Зажигались малиновым светом решетки. Грусть прокапала в сердце Кенки. Он стоял у окна, не слышал голосов за собой и все вспоминал и Нефеда, и Горю, и девушку с голубым газом за плечами.
За сырыми и темными стенами, может быть, надолго остался родной Волок с детством и отрочеством и юностью. Пришла новая, трудная и неизбежная жизнь. Кенка вздохнул.
Москва
1924 -- 1925