Цитированные Н. С. Русановым письма Некрасова к Михайловскому относятся к середине 70-х годов, использованная же нами (переписка между этими двумя деятелями захватывает более ранний период -- конец 60-х и начало 70-х гг. В результате получается материал, позволяющий высказать несколько общих суждений о характере их отношений. Прежде всего, приходится констатировать, что этот характер определяется словом деловой. Ничего, кроме как о деле, в них нет. Почему именно у Михайловского не создалось более короткого знакомства с Некрасовым, об этом он рассказывает в своих воспоминаниях: "Странно сказать, но из всех трех стариков редакции я был, что называется, "знаком" только с Елисеевым, и это за все время существования "Отечественных Записок". Приходилось, разумеется, очень часто видаться с Некрасовым и с Салтыковым, но, за весьма редкими исключениями, это были свидания по делу. Склад жизни Некрасова так же резко отличался от склада жизни Салтыкова, как и сами они резко разнились друг от друга. Но для меня и с тем и с другим одинаково невозможны были товарищеские, приятельские отношения, внешним образом выражающиеся тем, что люди друг к другу ходят чайку попить, поболтать и т. п... Слишком уж велика разница была в наших привычках, обстановке, во всем складе жизни. Без дела я бывал у Салтыкова только во время его болезни. Еще меньше житейских точек соприкосновения было у меня с Некрасовым, который жил барином, имел обширный круг разнообразных и нисколько для меня не занимательных знакомств, шибко играл в карты, устраивал себе грандиозные охотничьи предприятия, а я, не говоря о прочем, не беру карт в руки и терпеть не могу охоты".
Инициатива некоторого "холодка", веявшего между Михайловским и Некрасовым, но не исключавшего их взаимного доброжелательства, принадлежала скорее первому, чем второму. Михайловский отмечает в своих воспоминаниях несколько фактов, которые нельзя рассматривать иначе, как попытки со стороны Некрасова обрести иную, кроме деловой, почву для знакомства с Михайловским. Он, оказывается (см. "Литературные воспоминания"), "тащил" Михайловского на обеды какого-то модного в то время гастрономического общества; увлек его однажды ("единственный раз в жизни", -- говорит Михайловский) в балет, но суровому вождю идейного народничества гастрономическое общество показалось "до уродливости странной формой разврата", а движения танцовщиц в балете "некрасивыми и невыносимо скучными". Когда же Михайловскому привелось попасть на одно из специальных собраний, происходивших у Некрасова в целях "общения с нужными людьми", он вынес оттуда Очень тяжелое впечатление. "Это было некрасивое зрелище,-- пишет он в "Литературных воспоминаниях". Из ненужных людей, кроме меня, был только Салтыков, остальные все нужные. Правда, это были dii minores Олимпа нужных людей, но все-таки значительные, почтенные люди. Некрасов накормил нас хорошим обедом, напоил хорошим вином, потом сели играть в карты на нескольких столах. Игра была небольшая, не некрасовская. Некрасов был очень мил и любезен, но его такт избавлял его от каких-нибудь заискивающих форм любезности. И все-таки мне было как-то не по себе, как-то чуждо и жутко, точно я в дурном деле участвовал. Я больше не бывал в этих собраниях, и не только потому, что мне на них делать нечего было, так как в карты я не играю,-- просто почти бессознательно чувство брезгливости протестовало".
Из этих примеров видно, что Михайловский, умевший ценить Некрасова, воздававший ему должное и как поэту и как журналисту, принадлежал, однако, к совершенно иному общественно-психологическому типу, чем он; отсюда и отмеченный выше холодок в их отношениях, отсюда и некоторая, быть может, излишняя настороженность Михайловского к мотивам, руководившим в иных случаях действиями Некрасова. Весьма характерен в этом смысле один эпизод, касающийся их денежных счетов, о котором также рассказывается в "Литературных воспоминаниях. Михайловский, задолжав крупную сумму конторе "Отечественных Записок", получил однажды от Некрасова отказ в новом авансе, после чего вернулся домой "с горьким и обидным чувством", которого не мог преобороть, хотя и "понимал, что Некрасов прав". Через несколько дней Некрасов пригласил Михайловского к себе и, сказав: "вы нам человек нужный", выдал просимые деньги. Казалось бы, из этого эпизода можно сделать один вывод, а именно, что Некрасов был очень отзывчивым к нуждам своих сотрудников редактором, раз, несмотря на значительную задолженность одного из них, заставившую его очень колебаться, все же в конце концов пошел навстречу его желаниям. Однако Михайловский, не будучи, очевидно, в силах отделаться от несколько недоверчивого отношения к Некрасову, снова говорит о "тяжелом впечатлении", оставленном словами поэта, находя, что "как-то уж очень жестко и обнаженно вышло", что деньги ему даются, главным образом, в виду его полезности и нужности как сотрудника, но отнюдь не в силу личных симпатий. А между тем именно к этому времени относится цитированное выше письмо Некрасова к Краевскому, наполненное похвалами по адресу Михайловского. Подобного рода недоразумения, само собой разумеется, вполне возможны и допустимы при исключительно деловых отношениях между людьми различного душевного склада и различных привычек. Когда мы говорим "исключительно деловых отношениях", мы опять-таки имеем в виду главным образом Михайловского, потому что Некрасов, чувствуя в своем молодом сотруднике не только Крупную интеллектуальную силу, но и человека с высоким моральным закалом, кроме отмеченных уже попыток вовлечения его в круг своих ладных интересов, несколько раз ощущал потребность излить перед ним свою душу. Было это в 1869 г. непосредственно под впечатлением брошюры Антоновича и Жуковского, в 1873 г. в Киссингине и, наконец, в тяжелый год последних расчетов Некрасова с жизнью. Однако высказаться вполне ни в том, ни в другом, ни в третьем случае Некрасову не удалось. Может быть потому, что он не находил слов для выражения "той казни мучительной, которую в сердце носил"; может быть потому, что не встретил достаточно сочувственного отклика со стороны того, к кому обращался. "Я хорошо помню,-- с полной откровенностью говорит Михайловский в своих воспоминаниях,-- что ни единым нескромным вопросом не вызвал его на откровенность. Он сам начал, а я даже не поддержал этого щекотливого разговора. Мне было неловко". Трудно сомневаться в том, что здесь опять-таки сыграла роль все та же разница в нравственном складе, в психологическом типе, наконец, в возрасте, которую нам уже приходилось отмечать, характеризуя отношения Некрасова и Михайловского: она связывала язык Некрасову, она же мешала Михайловскому каким-либо наводящим вопросом, каким-либо сочувственным возгласом облегчить Некрасову дальнейшее высказывание...
Однако деловой характер отношений между Михайловским и Некрасовым имел и свою положительную сторону. Не будучи никогда не только в "дружбе", но даже в близком личном знакомстве с Некрасовым, Михайловский тем самым приобрел право судить о нем впоследствии, не боясь упреков в пристрастии. Разумеется, этот "суд" сделался возможным лишь после смерти Некрасова, так как при жизни его сотрудники его журнала по понятным соображениям писать о нем не могли. После же смерти Некрасова Михайловский, переживший его более чем на четверть века, как с удивительными постоянством и неутомимостью вел кампанию против "злопыхательства", временами избиравшего доброе имя поэта специальною мишенью, так и всемерно старался о разъяснении его литературно-общественных заслуг, об определении его места в истории русской литературы. Особый интерес в этом смысле представляют посвященные Некрасову страницы "Литературных воспоминаний" (Русское Богатство" 1891 г., No 4), на которые нам уже неоднократно приходилось ссылаться. Здесь мы встречаемся с суровой отповедью по адресу реакционной рептилии -- "Московских Ведомостей", позволивших себе заговорить о "развенчанном Некрасове", и с блестящей характеристикой личных свойств поэта. Здесь разбросано также много верных замечаний о выдающемся уме и редакторском такте Некрасова, об его отношении к начинающим сотрудникам, в классических выражениях формулировано значение, которое суждено было приобрести журнальной деятельности Некрасова в летописях русской общественности. "В наше время,-- "говорит Михайловский,-- "щиты и громоотводы", для сооружения которых Некрасов приносил столько моральных и неморальных жертв, утратили свое значение; они частью не нужны, частью невозможны; но тогда нужна была необыкновенная изворотливость, чтобы провести корабль среди бесчисленных подводных и надводных скал. И Некрасов вел его, провозя на нем груз высокохудожественных произведений, доставляющих ныне общепризнанную гордость литературы, и светлых мыслей, постепенно ставших всеобщим достоянием и частью вошедших в самую жизнь. В этом состоит его незабвенная заслуга, цена которой, быть может, даже превосходит цену его собственной поэзии".
Было бы ошибочно, однако, предполагать, основываясь на последних словах Михайловского, что он недостаточно ценил поэзию Некрасова. Правда, в своих многочисленных заметках о нем он преимущественное внимание уделяет ему как человеку и журналисту и сравнительно редко останавливается на нем как на поэте. Происходит это, однако, менее всего оттого, что поэзия Некрасова оставляла Михайловского равнодушным; скорее, наоборот, она имела для него слишком бесспорную и несомненную ценность, а потому он считал как бы излишним распространяться об ее достоинствах. Зато уж если Михайловский заговаривал о ней, то находил восторженные, за душу хватающие и даже несколько непривычные для этого обыкновенно очень выдержанного и спокойного писателя слова. В подтверждение сошлемся на напоминающий одно из лучших тургеневских стихотворений в прозе отрывок, в котором Михайловский рассказывает о чтении Г. И. Успенским в Любани стихотворения "Рыцарь на час" избранному кружку друзей-писателей ("Русское Богатство", 1897 г., No 2), причем называет это стихотворение "изумительным" и говорит, что оно, "если бы он (т. е. Некрасов) даже ли одной строки дальше не написал, обеспечивало ему "вещную память", и что его "едва ли кто-нибудь, по крайней мере в молодости, мог читать без предсказанных поэтом "внезапно хлынувших слез с огорченного лица".
И несколько позднее, в конце 90-х годов, Михайловский неоднократно возвращался к Некрасову в своих статьях. В январском No "Русского Богатства" за 1898 г. он откликнулся на двадцатилетие смерти поэта, причем с чувством живейшего удовлетворения констатировал, что "бледная, в крови", "муза мести и печали" далеко еще не забыта, и "рыдающие звуки" "Рыцаря на час" попрежнему вызывают сочувственный отзвук в сердцах слушателей". Попутно Михайловский не упустил случая произвести суровую, расправу с "таким ничтожеством, как г. Льдов", осмелившимся заявить, что "от преклонения этого (т. е. перед Некрасовым) не осталось и следа"... Из литературы, приуроченной к двадцатилетней годовщине смерти поэта, Михайловский счел нужным отметить статью Голубева ("Новое Время", 24 дек. 1897 г.), в которой рассказывается история школы в селе Абакумцеве, вблизи Грешнева, устроенной при содействии Некрасова и содержавшейся на его средства, и статью Якушкина ("Русск. Вед."). В этой последней внимание Михайловского было Остановлено (коротеньким письмом Некрасова к П. А. Ефремову, в котором поэт выражает радость по поводу того, что "отступил от своей привычки молчать" и имел с Ефремовым откровенную беседу. Письмо это дало повод Михайловскому дать мастерской анализ тех психологических причин, которые способствовали возникновению и укреплению некрасовской "привычки молчать". Заключительные слова Михайловского не лишнее будет напомнить читателям: "Собственная подноготная была несомненно неясна Некрасову. Азбуку морали, называющую низкого беса низким, он, конечно, знал, но как уживается этот бес с высокими порывами светлого духа, с любовью ко всем несчастным, униженным и оскорбленным, с любовью и жаждою любви?.. Судьба не дала Некрасову ответа на этот мучительный вопрос может быть потому, что, окружив его всякими,-- и дрянными и возвышенными людьми,-- не дала ему встретиться с родной душой. Отсюда привычка молчать и гордая тоска, прерываемая попытками высказаться, выложить душу, иногда может быть и удачными, как в недостаточно ясном эпизоде с П. А. Ефремовым, но большей частью вероятно неудачным, как те затрудненные предсмертные покаянные речи, о которых я писал в своих воспоминаниях. Единственным люком, через который выходило на белый свет нечто из этой темной глубины, была литература, поэзия, в ней был Некрасов и один, сам с собой, и в то же время со множеством неведомых людей. Тем дороже должна быть нам эта поэзия"...
Через три месяца, в апрельском номере "Русского Богатства" за 1898 г., Михайловский дает "справку о Некрасове" в связи с судьбой того автографа поэта, который был подарен им депутации петербургских студентов, пришедшей навестить его на смертном одре.
Наконец, и в последние годы своей жизни Михайловский не упускал случая напомнить обществу о великом поэте-народолюбце, а особенно охранить его имя и его литературно-поэтическую деятельность от всяких кривотолков, порождаемых то невежеством, то недомыслием, то недобросовестностью. Так в декабре 1902 г. ("Русское Богатство") Михайловский высказал несколько очень (неприятных вещей до адресу Александра Бенуа, который в своей "Истории русской живописи в XIX веке" не усомнился заявить, что лишь в 80-е годы, когда все "мало-по-малу охладели к суетным вопросам политики, когда после двадцатилетней бури наступило надолго почти полное умиротворение", стали "оценивать по-должному священные слова Толстого, Вл. Соловьева, Страхова, Тютчева, Тургенева, Фета, Майкова и... Достоевского", "звезды же Некрасовых, Щедриных, Писаревых и Добролюбовых стали меркнуть одна за другой".
В январе 1903 г. ("Русское Богатство") Михайловский, подводя итог юбилейной литературе, вызванной 25-летием смерти Некрасова, с особым вниманием остановился на статье Ашешова (в "Образовании"), в которой этот критик переоценил значение полемической брошюры Антоновича и Жуковского, а главное, прикрываясь изъявлениями полного уважения к поэзии Некрасова, пытался провести мысль о том, что "поэзия народной скорби "вообще" не может уже удовлетворить современное поколение", у которого столько насущных задач и неотложной деятельной работы, что "какой-то байронизм Ярославской губернии был бы не только излишним и бесполезным, но и вредным". Бесподобной по своей тонкой язвительности статьи Михайловского мы не будем цитировать, заметим только, что и фальшь ашешовского определения поэзии Некрасова, как поэзии народной скорби "вообще", и нелепость его упрека Некрасову в "байронизме Ярославской губернии" были вскрыты Михайловским с беспощадной ясностью и неопровержимой последовательностью.
В следующей статье ("Русское Богатство" No 2, 1903 г.) Михайловский занялся "Воспоминаниями" М. А. Антоновича о Некрасове, причем обнаружил всю недостоверность утверждений Антоновича о там, что при переходе "Отечественных Записок" в руки Некрасова "Елисеев отбился от артели" бывших сотрудников "Современника" и, прельщенный Некрасовым, совершил таким образом нетоварищеский поступок. Хотя цель Михайловского состояла в реабилитации Елисеева, а не Некрасова, в неправильном истолковании поступков которого г. Антонович и сам каялся, однако с прояснением в этой истории позиции Елисеева прояснилась и роль Некрасова. Оказалось, что не Елисеев "отбился от артели", а ближайший друг Антоновича, Жуковский, не пожелал принять его в артель, о чем прямо и заявил Некрасову в присутствии Елисеева, и лишь после этого Некрасов решил, кого из бывших сотрудников ему не следует брать в новый журнал.
Наконец в последней из своих журнальных статей ("Русское Богатство" No 1, 1904 г.), появление которой в печати почти совпало со смертью Михайловского, он изобличил старую клевету на Некрасова, пущенную в ход еще Лесковым. Процитировав то место статьи Лескова "Загадочный человек", в котором сначала заподозревается искренность таких выдающихся сотрудников "Современника", как Чернышевский и Елисеев, а затем преподносится в категорической форме обвинение Некрасова в лицемерии, выразившемся-де в том, что в своих юношеских стихах (сборник "Мечты и звуки") он звал к смирению самонадеянный человеческий ум, считая веру единственным путем к знанию,-- Михайловский рядом неопровержимых фактов доказывает вздорность наветов Лескова в отношении каждого из названных им писателей; собственно же по (поводу навета на Некрасова говорит следующее: "Некрасов скупал и уничтожал экземпляры своей книжки "Мечты и звуки" не потому, что там встречаются слова "бог", "творец", "вера",-- атеистом или неверующим он никогда себя не афишировал -- а просто потому, что сознавал слабость этих стихов мальчика в 17-18 лет. Но, конечно, придя в возраст, он уже не так ребячески относился к знанию, как в "Мечтах и звуках". И кроме Лескова или, но его словам, Бенни, никогда и никто, ни даже злейшие враги Некрасова не подходили к нему с упреком с этой стороны. Нужна была виртуозность Лескова, чтобы бросить в него таким просто нелепым камнем. Ни тени лицемерия, ни намека на измену убеждения тут нет, и "вся инсинуация рассчитана на несведущих или невнимательных читателей, каких, конечно, всегда много: как-никак, а что-то лишний раз все-таки брызнуло на музу "мести" и печали".
Из сочинений Михайловского можно было бы извлечь гораздо больше отзывов и упоминаний о Некрасове. Мы, однако, считаем возможным ограничиться сделанными уже ссылками, так как их с избытком достаточно, чтобы доказать, что ни один из наиболее крупных наших критиков средины и второй половины XIX века не уделял столько внимания Некрасову, как Михайловский. Свободный от всякого подозрения в личном пристрастии, видя в Некрасове не "друга" и не "хорошего знакомого", а прежде всего известную общественную величину. Он в полном смысле этого слова стал паладином его памяти, так как, с одной стороны, за падениями и компромиссами личной жизни поэта рассмотрел здоровое и чистое ядро его натуры, которая влекла его "наполнить жизнь борьбою за идеал добра и красоты", с другой же стороны, яснее, чем кто бы то ни было другой, мог, оценить и на самом деле оценил Некрасова как журналиста. Там, где "злопыхательство" и недомыслие пробовали очернить личность Некрасова или усомниться в продуктивности его общественного служения, а тем более говорить о Некрасове, как об отжившем писателе, там неизменно являлся строгий облик Михайловского, и его основанная на фактах, сильная своим беспристрастием речь разъясняла вопрос, и разъясняла его обычно в благоприятном для Некрасова смысле.