Конверт был куплен в первой же галантерейной лавочке на краю города. Зоя как будто скорее хотела избавиться от написанной ею записки и отдать ее в руки Сережи. Надписав не без труда скверным пером и рыжими лавочными чернилами адрес, что было уж совершенно излишне, она стала заклеивать конверт, но на нем, очевидно, было очень мало клея, и он долго не склеивался. Такая тщательность еще более убедила Сережу в том, что записка очень важная, это во-первых, а во-вторых, что королева не вполне доверяет ему, и это обстоятельство унизило Сережу в его собственных глазах. Переменить конверт из-за того, что он плохо заклеивается, она на глазах у Сережи не решилась: это было бы слишком явное недоверие, и потому так и отдала ему конверт плохо заклеенным.

-- Если он будет упрямиться, вы, милый мой паж со своей стороны также просите его ехать с нами. Скажите, что вы последний день дома, что он должен уважить нашу просьбу и прочее...

Письмо это он взял в руки, как свой собственный смертный приговор, и когда опустил его в боковой карман, почувствовал такую тяжесть, точно вместе с ним положил камень в свое сердце.

Затем он пошел проводить ее до дома, но разговор у них дорогой не клеился. Обоим было не по себе, и оба внутренне желали поскорее расстаться. У самого подъезда квартиры ее они, однако, в нерешительности постояли минуты две, делая вид, что им надо что-то вспомнить и сказать друг другу. Но ничего такого не было, и, условившись встретиться у нее в три часа, о чем следовало известить и всех других, они подали друг другу руки.

-- Прощайте, милый паж, -- тихо сжимая Сереже руку и точно прося у него и голосом, и ласково-грустным выражением глаз прощения, сказала королева и немного задержала его руку в своей руке.

-- Прощайте, королева, -- глухо и печально ответил он, как будто они прощались навсегда.

И, не дождавшись даже, когда она исчезнет за дверями, он уныло и вяло побрел домой, ни на минуту не забывая о тяготившем его письме и, в свою очередь, мысленно желая поскорее передать его по принадлежности.

Пройдя несколько шагов, он оглянулся назад и, не видя уже в подъезде фигуры королевы, достал письмо и, мельком взглянув на него со смешанным чувством зависти и любопытства, переложил его в другой карман, тяжело вздохнул и несколько ускорил шаги.

Но, подходя к дому, он уже желал втайне, чтобы брата сейчас не было дома, а когда узнал, что его нет и что он будет не раньше, чем через час, чего-то напугался и тут же решил избавиться от письма немедленно, положив его на стол в его кабинете -- большой, выходившей в молодой садик, комнате, с письменным столом посредине, со случайным убранством, по которому трудно было судить о вкусах и наклонностях хозяина. Кожаная кушетка и кожаное кресло были почти единственною мебелью этого кабинета, если не считать стеклянных шкапов и этажерок с книгами, где, среди специальных книг по архитектуре на русском, французском и немецкое языках, много было книг преимущественно по изящной литературе, гравюр случайного подбора и статуэтка из терракоты.

Сережа положил письмо на стол и только тогда взглянул на него, собираясь уходить. Но письмо было положено адресом вниз, и хотя на видном месте, однако Сережа опасался, что брат может не заметить его. Он подошел, чтобы перевернуть письмо на другую сторону, и заметил, что крышка конверта почти вся отстала.

Сережа недовольно нахмурился, и у него мелькнула неприятная мысль, покоробившая его натянутое самолюбие.

"Пожалуй, еще он, узнав, что я принес письмо, заподозрит меня в том, что это я отклеил конверт... Не лучше ли заклеить его?"

Он глазами стал искать на столе гуммиарабика, но чем-то встревоженный взгляд не находил длинного пузырька с резиновой шляпкой. Да здесь и небезопасно было проделывать эту операцию: брат мог войти и тогда подозрение было бы еще основательнее.

Сережа вспомнил, что гуммиарабик есть у него наверху в мезонине, и решил взять письмо туда и без всякого опасения заклеить конверт, как следует.

Он оглянулся вокруг, быстро взял письмо со стола и дрожащей рукой сунул его в карман. Сердце его сильно билось, точно он совершил преступление. Затем, беспокойно и пристально оглянувшись снова, он постоял неподвижно на месте, точно прислушивался к чему-то... Но вокруг было тихо. Только из кухни доносился глухой стук, -- видно, там рубили котлеты, -- да простые часы-будильник на столе выстукивали напряженно и настойчиво: "Тик-так, тик-так..."

По узкой и крутой лестнице Сережа медленно стал всходить к себе в комнату, в то время, как ему хотелось бы перепрыгнуть сразу все ступеньки и очутиться там.

Ему казалось, что его все еще провожает стук рубимых котлет и настойчивое тиканье часов, но это сердце стучало в его груди.

"Да что же это значит? -- спрашивал себя Сережа, как совсем постороннего человека, -- Отчего я так встревожен? Ведь я еще ничего худого не сделал".

Он хотел сам улыбнуться своей нервности и решительно направился к письменному столу, где прежде всего увидел гуммиарабик.

"Ну, вот сейчас заклею письмо, и конец -- чувствуя, что сердце как будто перестает биться в ожидании чего-то страшного, рокового, пытался успокоить он себя и достал снова из левого бокового кармана письмо. -- Ну, вот сейчас и готово... О чем же тут беспокоиться?.." -- слабо шептала мысль, а руки дрожали, и глаза невольно озирались вокруг с мучительным беспокойством, и бедному юноше казалось, что невидимые глаза со всех сторон жадно и напряженно следят за ним, в то же самое время гипнотизируя его и толкая на что-то низкое и чуждое ему.

Но, все еще не допуская мысли, что может совершиться то, чего так боится он, Сережа схватил гуммиарабик и, положив письмо на стол, стараясь не глядеть на него, пальцами ощутил, где нужно заклеивать.

Но тут волей-неволей приходилось взглянуть на конверт. Гуммиарабик едва-едва держал крышку в одном месте. Вместо того, чтобы подмазывать края, подсовывая кисточку, лучше было открыть конверт и сделать это аккуратно. Сережа, стиснув зубы, открыл конверт и увидел записку королевы, написанную убористым, мелким почерком.

"Тебе... любишь... нельзя... умоляю..." ударили в его глаза сразу несколько слов, помимо его воли.

"Все пропало, -- одновременно пронизала его мозг горячая мысль. -- Теперь уж все равно... Ах, если бы она не заподозрила меня в том, что я способен на подобную мерзость, наверное этого бы не произошло! А теперь все равно прочел".

И эти четыре слова, как молотки, стучали у него в голове, и оттуда глухой звон разливался по всему его телу и особенно ясно звучал в ушах. Он весь дрожал и, доставая из конверта небольшой клочок исписанной по обе стороны бумаги, своими помутневшими глазами долгое время только и видел на ней написанными эти четыре бросившихся ему в глаза слова, а все другие слова и строки сливались у него в прыгающие узоры, которые трудно сразу разобрать.

Слова панихиды донеслись ему откуда-то издали, непонятные и страшные: "Амо же вси человеци пойдем надгробное рыдание творяще песнь: Аллилуйа..."

Промелькнуло лицо кривого могильщика с заячьей губой, и потянуло ароматом фиалок.

А он все не сводил глаз с мучительных строк, зная, что это его смертный приговор, и все же надеясь, как преступник, найти между грозных и роковых для него слов хоть намек на помилование, на счастье. Наконец глаза стали разбирать буквы и слова, которые не сразу освещало сознание, точно им надо было стучаться в его двери и проситься войти.

"Алексей, -- читали его глаза мелкий, нервный почерк с недописанными буквами на конце, которые не трудно было угадать -- Я больше не могу переносить этой пытки и не писать тебе. Я чувствую, что ты меня уже не любишь, что ты избегаешь меня... Я вся истерзана... Так продолжаться не может... Так издеваться надо мною нельзя... Поддерживая во мне искру надежды, ты топчешь мою любовь к тебе, а ведь она живая... Она просит пощады хоть бы за то счастье, которое тебе давала. Я все принесла тебе в жертву и не требую за это ничего, кроме искренности и правды теперь... Повторяю, во мне все еще тлеет надежда и ею питается моя душа, но умоляю тебя погасить ее, или... или вернуться к прошлому и сказать, что я ошиблась, что только моя ревнивая страсть ослепила меня, что ты прежний... Поедем сегодня на лодке туда, где были в первый раз... Поедем с компанией, а потом уйдем от них, как тогда... Да неужели же ты разлюбил меня?! За что? Нет, нет я жду тебя сегодня... Твое присутствие будет мне счастливым ответом. Спаси меня!.."

Сережа дочитал письмо до конца и, бледный, опустился на стул. Страшная горечь ощущалась у него во рту, точно он напился чьих-то страдальческих слез. Тело не чувствовало ни рук, ни ног, ни головы, а только одно сердце, которое, казалось, наполнило все это существо и стучало, и сжималось в каждом нерве. Тут было все: и отчаяние, и мука, и стыд за себя, за нее, даже за брата, и жалость, бесконечная жалость к ней, к этой несчастной теперь девушке. Он, как и все, только подозревал, что между королевой и его братом есть любовь, но никогда не думал, что это зашло так далеко. И кто бы мог подумать это, глядя на ее невинное лицо?.. Неужели нельзя ее спасти, броситься перед братом на колени, умолять его вернуться к ней, дать ей любовь и счастье, которого никто в мире не заслуживает больше, чем она. Пожертвовать собою, если это, может быть, на что-нибудь нужно.

Последняя мысль заставила его вернуться к себе, к своему преступлению. Что он сделал? Какую страшную, непоправимую низость он совершил! Главное -- непоправимую и неизгладимую, как позорное клеймо на совести, которое никакими слезами не вытравишь, никаким раскаянием не выжжешь.

Остается только одно -- умереть: не за что ухватиться, не на что опереться... Все рухнуло, все разлетелось, как дым. Искусство! Талант! Но что могут они значить без любви, без ее любви, без веры в ее чистоту, без чистой совести!

Ему, как что-то очень далекое, вспомнилась прогулка с ней, кладбище, свеже-вырываемая могила и святые слова молитв в печальной утренней кладбищенской тишине. Он вспомнил свое настроение, свое предчувствие, свои мысли и особенно это видение себя мертвецом, и сразу нашел в этом нечто предопределенное, неотвратимое, роковое и спасительное в его настоящем положении и душевном состоянии.

"Яко земля еси и в землю отыдеши... Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание..."

Недаром и все эти слова так глубоко запали в его память.

Остановившись на этой мысли, Сережа почти успокоился и почувствовал сразу такую усталость, точно он долгое время вносил непосильные тяжести на высокую гору, и теперь ему только хотелось отдохнуть, забыться. Лицо его, еще утром такое цветущее и юношески светлое, сразу как будто постарело, осунулось и приняло безнадежное выражение. Он сидел, опустив руки, с неподвижно устремленными вперед и ничего не видящими глазами, почти в забытье, близком ко сну или к обмороку.

Резкий звонок внизу заставил его вздрогнуть и очнуться. Несомненно, что это звонил брат. Звонок показался ему ужасно сильным и прозвеневшим почти над самым ухом. Сереже показалось, что прошло много, много времени с тех пор, как он пришел сюда, и с тех пор, как он пришел к своему неизбежному желанию умереть сегодня, через несколько часов.

Он еще не знал, как это будет. Сделает ли он все сам, или об этом позаботится судьба, но что это будет так, в этом он ни капли не сомневался. А пока что, надо было исполнить свой долг.

Он холодными, но уже переставшими дрожать руками вложил письмо в конверт и, не торопясь, заклеил его, дал ему высохнуть, а затем медленно направился с письмом в руках вниз, в кабинет к брату.

Уже на лестнице он услышал громкий голос брата и его веселый, здоровый смех.

"И он еще может смеяться!" -- с неприятным чувством подумал Сережа, когда до него донесся другой голос, женский, и вторивший его смеху женский смех.

Сережа сразу узнал этот смех. Это смеялась Можарова, и ему стало еще больше не по себе. Он даже остановился было на мысли, стоит ли идти и отдавать при ней брату письмо, но, на мгновение задумавшись, решил, что так даже лучше, и спокойно направился в кабинет, куда дверь была открыта, "чтобы прислуга не подумала чего-нибудь" по поводу пребывания Можаровой в кабинете Алексея Алексеевича, куда Можарова заходила и вместе с сестрой Кашнева, Ольгой, старообразой и некрасивой девушкой, но отличной музыкантшей, которая жила с братом и вела его хозяйство.

Теперь Ольги не было дома, и Кашнев беседовал вдвоем с гостьей, которая не хотела даже раздеться и сидела, откинувшись в кресле, в кофточке и шляпе, играя ярко-цветным зонтиком с длинной и изящной ручкой черного дерева.

Кашневу было лет тридцать пять на вид. Между братьями замечалось большое родственное сходство: те же волнисто-курчавые волосы, тот же пухлый рот, несколько мясистый нос и близорукие карие глаза, которые он щурил, когда выслушивал собеседницу и наклонялся к ней, как будто затем, чтобы лучше рассмотреть ее. Негустые черные усы и круглая бородка очень шли к нему. Он был строен, подвижен, бодр и производил впечатление человека, здорового до жизнерадостности и много занимающегося гимнастикой.

Собеседница его была миниатюрная, как куколка, и как куколка хорошенькая брюнетка, с темным пушком над верхней губою, с немного вздернутым носиком и блестящими черными глазами, которые то вспыхивали, то угасали, когда она поднимала и опускала свои длинные ресницы или, смеясь, выставляла крепкие беличьи зубы.

Брат, вероятно, рассказывал что-то очень смешное: блестящие глаза Можаровой прыгали от смеха, и зубы белели весело и жизнерадостно. Он то говорил своим голосом, то копировал кого-то на купеческий лад, и по этому мастерскому подражанию Сережа сразу узнал купца Хижова, советовавшегося вчера с Кашневым насчет плана нового дома и очень падкого к иностранным словам, которые он немилосердно перевирал.

-- Дал я ему на днях для выбора два наброска и говорю: "Вот вы посоветуйтесь дома с супругой: какой эскиз вам больше понравится, по тому и станем работать". А он приходит вчера и говорит мне: "Вот этот зигзаг ты мне и обработай акварелью и эмалью, чтобы, значит, по трафарету вышло..." Ха-ха-ха... Это он эскиз-то зигзагом зовет. Ха-ха-ха!..

И он залился смехом, закидывая назад свою красивую голову и выказывая здоровую, гладкую, точно только что вымытую шею.

Можарова вторила ему немного визгливым смехом и, в свою очередь, спешила рассказать, как жена Хижова рассказывала ей о какой-то операции под "хлоромором"...

-- Чудеса, -- говорит, -- этот хлоромор! Меня режут, как говядину, а я ничего не чувствую!

Она едва в состоянии была от смеха договорить последние слова. Зонтик прыгал в ее руках, летняя шляпка с цветами и бантами также прыгала, и глаза наполнились от смеха слезами...

Кашнев вторил ей снова, но вдруг обернувшись, увидел в дверях Сережу и, все еще смеясь, но, очевидно, недовольный тем, что тот своим появлением перебил такую веселую беседу, спросил его:

-- Что тебе?

Сережа молча поклонился Можаровой и подал брату письмо.

-- Это от кого? -- спросил тот, но, взглянув на конверт, узнал почерк и поморщился.

-- Тебя просили передать?

-- Да!

-- Пожалуйста, в другой раз прошу тебя не принимать почтальонских обязанностей на себя. На это есть почта и прислуга.

Но, спохватившись, что тут гостья, он извинился и хотел положить письмо в карман.

-- Нет, нет, пожалуйста, читайте... Может быть, что-нибудь экстренное! -- поднимаясь из кожаного кресла, в котором она сидела, как в гнездышке, прощебетала Можарова, переставши смеяться и поправляя немного сбившуюся шляпу на взбитых волосах.

-- Нет, нет, ничего экстренного, пустяки, уверяю вас... -- удерживал он ее, в то же самое время глядя на Сережу и удивляясь, что тот не уходит, а молча стоит у книжного шкапа.

Но Можарова собралась уходить.

-- Мне пора, а то супруг прогневается, что меня нет к завтраку: он у меня ведь любит порядок, -- насмешливо прибавила она, протягивая маленькую облитую перчаткой руку Кашневу и его брату. -- Передайте мой привет и ноты Ольге Алексеевне. Очень жаль, что я ее не застала... До свиданья... Так в пять часов... Вы, конечно, тоже с нами? -- обратилась она к Сереже.

-- Нет, благодарю вас... У нас своя компания.

-- Вздор! Он с нами поедет! -- решительно заявил за него старший брат, провожая гостью в переднюю и сам отпирая ей дверь. -- Поклон вашему мужу, -- прибавил он на прощанье.

-- Merci, -- слишком уж серьезно поблагодарила она, но Сережа заметил, что дверь из передней что-то долго не захлопывалась за Можаровой; он покраснел от мелькнувшей у него догадки и хотел уйти, как в дверях его остановил брат, с несколько взволнованным, но не лишенным торжества лицом, поправляя своей красивой большой рукой волосы.

Он был, очевидно, хорошо настроен, и по лицу его, как мысленно определил Сережа, еще "бегали зайчики", вызванные, вероятно, приятной беседой и последними минутами прощания в передней. Он чувствовал себя несколько виноватым перед Сережей, приписав только что замеченную им бледность его лица своему выговору при гостье, и, снисходительно потрепав его по плечу, произнес добродушно и мягко:

-- Ты, брат, извини, что я сделал тебе при Можаровой это замечание... Сорвалось... Ну, с какой стати, в самом деле, изображать из себя почтальона!

-- Я не находил в этом ничего дурного, -- холодно ответил Сережа.

-- Да я не говорю, что тут есть что-нибудь дурное, а это лишнее, -- заметил он и достал из кармана небрежно сунутое туда письмо королевы. Сережа с невероятным волнением наблюдал, как брат разорвал конверт и прежде всего с удивлением посмотрел на клочок бумаги и затем близко поднес его к глазам и, щурясь, стал читать письмо, быстро и нетерпеливо поводя черными зрачками.

Сереже казалось, что он читает со страшною медленностью. Он пытался узнать по его лицу, что он чувствует, что думает, но лицо брата оставалось таким же, как при начале чтения -- недовольным и раздраженным, и когда он кончил читать, лицо это с минуту сохраняло то же выражение, и даже глаза оставались сощуренными. Затем раздражение и недовольство сошли с этого лица, и оно стало задумчивым и грустным. Когда-то Сережа любил это выражение в лице брата, но теперь и оно не предвещало ему ничего доброго. Он как будто забыл о присутствии Сережи и едва не произнес что-то вслух, но вовремя очнулся и ограничился только тем, что пожал плечами, положил снова письмо в карман и отошел к окну.

Но, зная содержание письма, Сереже нетрудно было угадать и смысл пожатия плеч, которое говорило яснее всяких слов: "Ну, что же делать? Разве я виноват, что так случилось?" Сердце Сережи сжалось за судьбу девушки, но против брата у него не было злобы. Ему хотелось счастья для них обоих, и счастье это представлялось ему возможным. Надо было только для этого ему самому что-то сделать, чем-то пожертвовать... Что именно сделать и чем пожертвовать, он не знал, но это что-то должно было тронуть сердце его брата, объяснить ему все, пробудить в нем не только сожаление, но и любовь к ней.

Сережа стоял, прислонясь к стеклянному шкапу и, не сводя глаз с брата, старался проникнуть в тайну этого счастья, найти ключ его. Сам он не только не перестал любить королеву после своего вероломного и жестокого открытия, но полюбил ее еще сильнее, хотя эта любовь уже очистилась глубоким сожалением к ней и освободилась от личных, еще полусознательных юношеских вожделений. Сережа твердо помнил и не забывал ни на одну минуту, что о его личных притязаниях теперь не может быть и речи, так как скоро должен настать неотвратимый для него, предопределенный конец.

Но что же делать? Что? Достигнет ли он своей цели, если умолить брата ехать на лодке с королевой?

-- Брат!

Тот быстро обернулся, не сразу очнувшись от задумчивости, и удивился, что Сережа здесь.

-- Я хотел тебя просить...

-- Ну?

-- Поедем с нами.

Он твердо выдерживал взгляд брата, открыто глядя в его глаза.

Но этот-то чересчур уж открытый взгляд и смутил Алексея. Он отвернулся и недовольно проговорил:

-- Ты сам знаешь, что я не могу ехать, потому что дал слово другой компании, да и тебе советую ехать с нами.

-- Я не могу, потому что тоже дал слово другой компании.

И тот и другой избегали имен Можаровой и королевы, точно дело было совсем не в этом.

-- Очень жаль. Мама будет недовольна, что ты едешь не со мною. Ты знаешь, как она всегда боится пускать тебя одного на воду, тем более, что ты не умеешь плавать.

-- С нами поедет Оля.

-- Ах, вот как, и она поедет с вами?

-- Да. Ведь ты знаешь, как они дружны! Может быть, вашу поездку можно отложить на завтра, -- робко прибавил Сережа, -- а сегодня ты поедешь с нами. Ведь нам так недолго видеться, -- прибавил он с такой глубокой тоской, что Алексей не мог не ответить:

-- Ты так это говоришь, точно мы навек расстаемся.

Сережа ничего не возразил, и Алексей продолжал:

-- Я не понимаю твоей настойчивости. Конечно, если бы уж так необходимо было ехать именно с вами, я бы мог отказаться от той прогулки; но никакой необходимости тут нет: и здесь, и там -- пустая забава, и больше ничего.

Сережа не успел еще прийти ни к какому решению после возражения брата, как в передней послышался новый звонок, и затем в кабинета вошла Оля Кашнева, высокая, некрасивая девушка, с болезненным цветом лица, большим ртом и еще больше чем, у братьев, мясистым носом. Только волосы да глаза и красили ее. Глаза были большие, немного навыкате, кроткие и застенчивые, и в них светились грусть и нежность многое понимающей и привязчивой натуры. Еще хороша в этом лице была улыбка, которой Ольга точно стеснялась сама.

Алексей обрадовался ее появлению. Они еще сегодня не виделись, так как он встал на работу рано утром, и когда пил чай, Ольга была на базаре. Поцеловав ее в щеку, Алексей сказал:

-- А у тебя сейчас была Можарова.

-- Можарова? -- переспросила Ольга, несколько удивленная.

-- Да.

-- Мне Даша не сказала. Зачем же она приходила?

Алексей недовольно поморщился.

-- Что за вопрос? Кажется, вы знакомы. Впрочем, она принесла тебе ноты, которые брала.

-- Мне Даша не говорила об этом...

-- Да что ты все: "Даша не говорила, да Даша не сказала". Вот ноты твои.

Он взял со стула ноты и передал их сестре.

Она ничего не ответила, но по ее лицу не трудно было прочесть, что она думает: "Зачем же говорить, что Можарова была у меня, когда она была не у меня и не для меня".

Захватив ноты, она хотела уйти, но Алексей остановил ее.

-- Еще Можарова поручила мне пригласить тебя ехать с нами на лодке.

Сережа испугался, что не успел предупредить Ольгу, и что она даст ему свое согласие, но Ольга отказалась.

-- Нет, благодарю. Я сейчас зашла к королеве... к Зое Дмитриевне, -- почему-то нахмурясь, поправилась она, -- и обещала с нею поехать. Ты ведь тоже с нами? -- обратилась она к Сереже.

-- Да.

-- Я думала, и ты поедешь с нами. Ведь сегодня последний день Сережин, -- подняв на брата глаза и тотчас же покраснев и опустив их, сказала Алексею сестра, и уж почти про себя пробормотала: -- Зоя Дмитриевна просила...

-- Передай, что я никак не могу сегодня, -- уже зло отрезал брат. -- Я дал слово. Вы можете присоединиться к нашей компании.

Сказал и отвернулся, делая вид, что ищет на столе какие-то бумаги. Его начинало раздражать одно и то же.

Ольга мельком взглянула на Сережу и ничего не сказала. И Алексей был доволен тем, что она едет не с ним; сегодня ее присутствие стесняло бы его, да и мать будет спокойнее за Сережу, которого она все еще считала ребенком.

Сережа и Ольга вместе двинулись к выходу.

-- Вы куда же едете? -- чтобы не отпускать их так сухо, спросил Алексей. -- Может быть, встретимся?

-- На Кармасан.

-- Значит, нет: мы на Светлую.