Хотя мимо меня, в полуверсте, пролегает старая мценско-курская большая дорога, но по случаю шоссе почтовые станции на ней упразднены и спасительные в зимние метели старые ракиты безжалостно истребляются соседними крестьянами и проходящими гуртовщиками. Зато почти на половине пути, на самой большой дороге, сидит зажиточный, некогда богатый двор Федота. Отец Федота, бывший крепостной, откупился с своею семьей на волю, купил у барина сто десятин земли, в том числе несколько десятин строевого дубу, выстроил на большой дороге постоялый двор и на превосходных лошадях держал вольную станцию. Старик, само собою разумеется, был отличный хозяин, держал детей в страхе Божием, и семейство при нем процветало.

Двор их я знаю уже лет двадцать пять и помню их патриархальный быт еще в то время, когда теперешний хозяин Федот и пьяный брат его, мценский ямщик, возили, молодыми парнями, проезжих на превосходных отцовских лошадях. Этот промысл перешел к ним от отца, но мало-помалу -- особенно стало это заметно в последние три-четыре года -- все у Федота пошло под гору. В праздник Федот неминуемо пьян, и добрые лошади от дурного корму и присмотру еле-еле таскают проезжие экипажи.

Как бы то ни было, за неимением почтовых, нам при поездках в Мценск приходится или высылать своих на подставу к Федоту, или, доехав до него, брать его лошадей.

Шестого ноября мне нужно было побывать в Мценске, куда должен был приехать и Ш<еншин>. Дорога от осенних проливных дождей была отвратительная; тем не менее я доехал до Федота на своих без особых приключений. Федота не было дома, так называемая горница для проезжих была не топлена, чего в прежние времена не случалось, и я был вынужден отогреваться в общей избе, состоящей из двух старых, покривившихся и подпертых срубов. Трудно себе представить более грязное и запущенное человеческое жилище. Я застал двадцатилетнюю хозяйскую дочь одну, если не считать старуху-мать, от головной боли валявшуюся под грязным полушубком на лавке. Девушка, сама в грязной рубахе и не менее грязном сарафане, мела дырявый скачущий пол, покрытый перьями.

-- Или кур щипала? -- спросил я ее, закуривая папироску и начиная ходить взад и вперед по избе, чтоб отогреть ноги.

-- Как же, к празднику, к Михаилу Архангелу. У нас престол. Уж я их щипала, щипала! В одни руки. Ишь мать-то от головы другую неделю валяется.

Проходя взад и вперед от двери к печке, я заглянул в так называемую загнетку (площадку перед устьем). В углу ее, небольшою пирамидой, возвышались обгорелые, паленые бараньи головы.

-- Эка вы баранов-то надушили. Куда вам такая пропасть, пять баранов?

-- Там их шесть, -- отвечала девушка не без гордости. -- Как же? праздник! Все поедят. Священники будут.

Овца у нас стоит три рубля серебром и весит около пуда, подумал я. Куда такую пропасть мяса одиноко сидящему двору? Да и какой расход!

Девятого ноября мы с Ш<еншиным> на усталых лошадях приближались на возвратном пути к усадьбе Федота.

-- Кажется, -- заметил Ш<еншин>, -- придется нам сегодня долго дожидаться, пока соберут тройку. Федот теперь или лежит, или сидит с красно-сизым носом, и толку долго не добьешься.

На пороге сеней нас встретил какой-то залихватски развеселый парень в синем кафтане и красной рубашке.

-- Изволите, господа, лошадок спрашивать? В ту же минуту соберут.

Про Федота мы и не спрашивали, в уверенности получить неизбежный ответ: "Отдыхает, того, маленько выпивши".

Каково же было наше удивление, когда в дверях перегородки показался Федот, да еще совершенно трезвый.

-- Что это ты, Федот, не пьян? -- спросил его Ш<еншин>.

-- Нет, будет. Вчера точно, сильно было в голове, а сегодня не надо. Сегодня я еще ни-ни, маковой росинки во рту не было, а не то что пьян.

-- А вчера-таки справил праздник? -- спросил я его в свою очередь. -- Кто же гости-то были?

-- Да вот, парень-то, что, может, видели в сенях, это мой зять с женою; кое-кто из ближних соседей, человек пять было, может статься; да причет церковный. Как же, нельзя! Не то что кто-нибудь; надо угостить как должно. Нельзя же.

-- А сколько, скажи-ка правду, стал тебе вчерашний праздник?

Как-то бойко подмигнув одним глазом, Федот наклонился ко мне и вполголоса произнес: "Рублей в пятьдесят серебром обошлось. Я тут не считаю домашнего, муки, крупы, картошек".

Вот отчего, подумал я, так тупы стали его лошади. Мало ли годовых праздников, и если каждый стоит ему хоть в половину против престольного, то денег, необходимых в хозяйстве, пропразднуется немало. Нам запрягли лошадей, и я потребовал счет, который, по недостатку мелочи, редко у нас бывает очищен копейка в копейку. Сосчитав мой расход, Федот лукаво поглядел на меня и скинул две косточки на счетах.

-- Эти два рубля за мною были еще с позапрошлого разу, -- сказал он.

-- Каких два рубля?

-- А помните, вы проезжали в коляске, да за четверку следовало три рубля, а вы мне дали ассигнацию. Я посмотрел на нее, отправя вас с малым, а там не три, а пять рублей. Думал я, ошибся ли это он, или пытает меня. Верно, спросит. А вот вы и в другой после проезжаете, а не спрашиваете. Зачем же мне даром пользоваться?

Я очень рад, что пришлось окончить мои заметки рассказом об этом отрадном факте; а то, быть может, и читателю, так же как и мне, не раз приходил в голову нижеследующий вопрос.