Потопление корабля. — Сооружение Балтийского мола при Екатерине Второй. — Знакомство с остзейскими помещиками. — Ужение окуней. — Палка Петра Великого. — Северное сияние. — Смерть отца и письмо Борисова. — Кубок. — Весть о десанте. — Парламентеры. — Папироска. — Теория игрока. — Барок Консул. — Тогдашний Балтийский Порт. — Покупка без мелкой монеты. — Халат, над которым пришлось штудировать. — Проводы генерала. — Каленовский. — Поручение главнокомандующего. — Семья Берга. — Город Валк. — Панаев. — Старый товарищ. — Бег на приз. — Мыза Аякар. — Семья барона Энгардта.
В одно истинно прекрасное утро, которого свежее дыхание приносилось с равнины моря в растворенное окошечко моей беседки, Василий Павлович вошел ко мне с небольшим конвертом в рунах.
— Какая странная бумага, сказал он, присаживаясь против меня на своей кровати. — Вот что пишет карандашом старший адъютант начальника дивизии: «По приказанию его превосходительства имею честь покорнейше просить ваше высокоблагородие приказать стоящий на рейде близ гавани Балтийского Порта финляндский корабль, сняв с оного мачты, реи и прочие принадлежности, потопить и об исполнении сего донести его превосходительству господину начальнику дивизии». — Что вы на это скажете?
— Я могу только по этому случаю вложить в уста перст изумления. Радуюсь, что кавалерийскому дивизионному штабу знакомы такие слова, как реи, но не знаю, как мы будем убирать корабельные принадлежности, о которых не имеем ни малейшего понятия, равно как и о процессе, каким потопляют корабли. Признаюсь, что и менее всего приготовлен к мысли превратиться в морского улана, и что мысль эта не вполне созрела и в дивизии — ясно по одной уже форме ее передачи карандашом и запискою.
— Желание начальника есть уже приказание.
— Вот, чтобы стать таким, оно должно получить нормальную ясность, которая в таком необычайном поручении необходима. На вашем месте я бы запросил дивизию, чтобы на случай беды иметь формальное приказание в руках.
— Дело подчиненного, сказал Василий Павлович, слепо исполнять волю начальства, а дело начальника защищать подчиненного, исполнившего его волю; и я сейчас же поеду в Балтийский Порт принять меры к исполнению поручения.
— От души желаю вам успеха, отвечал я.
Перед обедом Василий Павлович снова вернулся в беседку, недовольный. Он, очевидно, обращался за сведениями к знакомому уже нам Мейеру, морскому консулу в Балтийском Порте. Но Мейер, как и следовало ожидать, показал весьма мало сочувствия этому делу, хотя формально противодействовать ему не мог. В виду того, что Мейеры были давнишними знакомыми нашего любезного хозяина Рама, я вызвался сам выведать мысли Мейера по этому делу и тотчас же после обеда отправился верхом в Балтийский Порт.
— Какой прекрасный финляндский корабль! воскликнул Мейер. Он стоит хозяину по крайней мере девяносто тысяч, и я не знаю приемов дли потопления кораблей.
— Но согласитесь, заметил я, что для владельца корабль этот так или сяк пропащий. В щегольском виде, в каком он теперь, он прекрасный приз для разъезжающих по взморью англичан. А если мы его потопим, то есть надежда, что по окончании войны правительство вознаградит владельца.
— Нет, что вы ни говорите, воскликнул Василий Павлович, когда я ему передал свой разговор с Мейером, — а этот Мейер изменник и тянет руку англичан.
— Извините, добрейший Василий Павлович, но позвольте вас спросить: что все время делал Мейер на своем посту по отношению к кораблям, приходившим в Балтийский Порт? — Защищал или уничтожал он их?
— Конечно защищал, но я не вижу, как это относится к настоящему случаю.
— Почему же, добрейший Василий Павлович, вы не хотите поставить себя на место Мейера? Представьте, что квам явился бы посланный с несомненным поручением ослепить ваш эскадрон, и стал бы нас спрашивать, как это всего удобнее исполнить. Справедливо ли было бы обзывать вас изменником, если бы вы ответили: «исполняйте ваше поручение, но я никакого совета подать вам не могу».
На другой день уже приступлено было к работам. Разысканы большие лодки, на которые были посажены гребцами казаки из прикомандированной к нашему эскадрону Донской сотни, а наши уланы были посланы отламывать камни от громадного, частью уцелевшего мола, сложенного на восточной стороне бухты руками тысячей хохлов, положивших во множестве свои кости на этой работе. О ширине громадного мола можно судить по рассказу, будто бы императрица Еватерина Великая проехала шестериком в карете самого конца мола и, повернувши назад, пожаловала строителю его орден и уехала в Ревель. Прибавляют, что не успела она доехать до Екатериненталя, как прибыл курьер с известием, что бурей прорвало мол. Повторяю рассказ старожилов.
Чуть не целую неделю несколько лодок возили камень и валили его в пустой трюм корабля. Но корабль и не думал погружаться в воду. Тогда Василий Павлович решил, что надо прорубить бок. Поехали с топорами и с великим трудом пробили отверстие. На другое утро корабль погрузился до палубы в воду и, не взирая на новые подвозы камня, погружаться далее не хотел.
— Я вам не советую, сказал мне Мейер, глядя с берега на всю работу, — ездить туда на корабль. Это может кончиться весьма трагически. Никто не может определить момента, в который вся масса разом пойдет ко дну, и тогда она все лодки с людьми утянет в образованный ею водоворот.
К вечеру поднялась жестокая буря, а к утру корабль погрузился носом в воду, высоко подняв норму, да так и остался, так как люк уже был залит водою.
Эскадроны наши стояли по разным фольваркам, а офицеры размещались по помещикам, которые оказывали им самое радушное гостеприимство. Не удивительно, что, навещая товарищей, мы знакомились и с их радушными хозяевами. Так и нам пришлось познакомиться с прекрасным семейством Б-ге, состоявшим из пожилого мужа, жены и трех премилых дочерей-девиц. Большой господский дом расположен был среди леса, на берегу обширного и прелестного озера. В одном из флигелей дома помещались постояльцы-офицеры. Там же находился прекрасный биллиард. Отношения постояльцев к хозяевам были самые семейные и, за исключением часов завтрака и обеда, в семейном кругу появлялись только желающие. Конечно, за желающими дело не стояло, тем более, что старшая дочь обладала прекрасным контральто и охотно пела, не заставляя себя долго упрашивать. На озере у самого берега был довольно обширный деревянный плот с вырубленными по углам беседками, у которых в дно были вставлены садки для рыбы, так что во всякое время находящимся тут же сачком можно было достать для кухни живой рыбы. Светлое, в несколько верст поперечника, озеро было замечательно своим двойным дном. Выехав на лодке, можно было весло или шест воткнуть в желтоватый мох дна, но проткнувши это дно с некоторым усилием, рука начинала погружать длинный шест уже без всякого усилия, явно не доставая дна.
В одно из моих посещений, я соблазнился дивною равниною пустынного озера и, попросивши мальчика накопать червей, отомкнул стоявший у плота ялик и, вооружась двумя удочками и парою весел, выехал саженей на сто от берега. Повернувшись спиною к солнцу, я забросил удочки с обоих бортов. Хотя я и с малолетства знаком был с приемами ужения, но никогда не увлекался им в виду громадного терпения, необходимого при этой охоте. Зато в этот раз, представляющий исключение во всей моей жизни, я вполне блаженствовал при неслыханной удаче. Я едва успевал снимать с крючков огромных окуней, и только что оправишь и закинешь крючок, как другое удилище уже изгибается и трепещет, колеблемое могучим окунем. Часа в два я наловил штук сорок и кончил только потому, что сказал самому себе: «довольно». Приставши к плоту и поджидая мальчика, чтобы распорядиться моим уловом, я от нечего делать стал смотреть в один из садков под навесом беседки. Не шевелясь, я мог наблюдать, как по досчатому полу ипрозрачной глубине станицею расхаживали разных пород рыбы, среди которых особенное мое внимание привлекла большая щука. Более мелкие рыбы, казалось, совершенно привыкли к присутствию грозной соседки, и я подумал, что сытость щуки или же пребывание в плену делали ее такою миролюбивою. Как вдруг, словно отвечая на мою мысль, щука стрелою кинулась на довольно значительном расстояния на плотву среднего роста и замерла на месте, крепко стиснув зубами рыбу, пришедшуюся как раз поперек ее челюстей. «Что же будет дальше?» подумал я. Голова щуки дрогнула, и при этом челюсть ее переместилась на вершок ближе к голове ее жертвы. За третьим такого рода перекусыванием голова плотвы скрылась в челюстях щуки, а остальное туловище торчало из них прямо вперед. После минутного пребывания в таком положения, щука стремительно бросилась вперед, и рыба была проглочена.
Чем более приходилось мне самому проживать в сельской среде и испытывать затруднения, возникающие перед самым гостеприимным хозяином, тем более ценю я замечательную любезность остзейских дворян, проявлявшуюся постоянно во время нашего там пребывания.
Памятно мне еще одно семейство однофамильцев нашего хозяина. Одноэтажный и просторный дом, расположенный в молодом парке, выходил задним фасадом на большой пруд, а передним на разваляны католического монастыря, частию еще хорошо сохранившегося, так что на угольной его башне виднелись часы, с указанием которых сообразовалась вся усадьба. Главный корпус монастыря служил в настоящее время превосходным хлебным амбаром, а другие части развалин оставались без всякого употребления, и окружающие рвы каменными резными украшениями напоминали о былом своем великолепии.
Красивый блондин хозяин, лет тридцати пяти, представил нас своей двадцатипятилетней красавице жене, обворожившей всех непринужденною приветливостью и любезностью.
Так как мне случилось всего один раз или два побывать в этом гостеприимном доме, то не умею сказать ничего более определенного. Кажется, хозяева были бездетны, но тут были еще сторонние дамы, которым в свою очередь мы были представлены. В надежде на любезную находчивость товарищей, я не мог отказать себе в осмотре красивых монастырских развалин, но тем не менее оправлялся с часами, чтобы вовремя появиться в дамском обществе. К обеду в столовой собралось человек двадцать. Когда хозяйка попросила нас к закуске, в углу той же столовой, украшенной рядом фамильных портретов, пришлось как раз закусывать под портретом мужчины средних лет в петровском полукафтаньи. Наверху золотой рамы этого портрета кидалась в глаза большая камышовая трость. Когда я спросил хозяина дома о значении этой трости, он засмеялся и сказал: «не вы один спрашиваете, что значит это странное украшение, и мне не раз приходилось рассказывать его историю. — Во время проезда Петра Великого по нашему побережью, прадед мой, вот этот самый краснощекий мужчина в мундире, был нашим дворянским предводителем, и когда Петр, приехавши в Балтийский Порт, потребовал от моего прадеда почтовых лошадей, тот отвечал, что почтовых нет. — „Как? для меня нет?“ воскликнул Петр, и его трость уже познакомилась со спиною моего прадеда, докончившего фразу: „я приготовил собственных лошадей“. — „Ну прости великодушно, воскликнул в свою очередь Петр. — Проси у меня, чего хочешь“. — „Подарите мне эту трость на память“, сказал мой прадед. — И вот почему вы видите ее наверху его портрета».
Я уверен, что портрет и трость существуют и по сей день, и никогда не забуду, как хозяин со слезами на главах говорил про императора Николая по случаю неблагоприятных вестей из Крыма: «нет, нет, государь этого не переживет».
Когда вслед затем прелестною летнею ночью мы, возвращаясь с Василием Павловичем домой, катили по гладкому шоссе, вспоминая о любезных хозяевах, у которых провели день, темно-синее безоблачное, звездное небо стало загораться самыми яркими огнями, и мне единственный раз в жизни довелось в эту ночь в течении какого-нибудь часа видеть северное сияние в блеске, какого великолепнее едва ли может быть на полюсе. Чего тут не было, начиная с самых разноцветных радуг, огненных снопов и фонтанов. Все это, возникая на северном краю горизонта, разделилось на две половины, только в обратном смысле, как это бывает между правою и левою перчаткой, или действительным предметом и его отражением в зеркале. Конечно, всякий искусственный, людской фейерверк показался бы рядом с этою мощною картиною и бледным, и грубым. Каждый раз, когда я вспоминаю это могучее явление, я не могу отделаться от мысли, что оно своею изумительною правильностью лучше всего служить иллюстрацией мысли о мире, как нашей субъективном представлении. Ибо, предполагая на ночном горизонте причину, вызывающую в глазах световые ощущения, нельзя не признать, что вся эта волшебная картина с разделением на отдельные цвета, с огненными снопами и фонтанами, строго соответственными в обратном порядке, есть произведение пары горизонтально расположенных глаз.
Не смотря на военные действия, внутренняя жизнь страны шла своим порядком, и отец мой и на этот раз, как и в последние годы, проводил зиму в Орле, куда на праздники приезжал из своего Клейменова отделенный женатый сын Василий и харьковский студент Петр. Из доходивших ко мне писем я знал о балах, даваемых отцом. Мне писали, что одни на них он сам начинал вальсом с Надиньной, несмотря на свои 84 года.
В последнее время случилось для брата Василия весьма неприятное обстоятельство. Вызвавшись срезать отцу мозоль, он слегка зацепил за живое, так что показалась кровь. Но вместо того чтобы такой ничтожный обрез бесследно исчез, на другой день вокруг него образовалось черное пятно, заставившее, как меня уведомляли, в несколько дней слечь в постель такого могучего человека, как отец. Отец, как я узнал впоследствии, говорил брату Василию с раздражением: «спасибо! усердно поработал!» Два лучших орловских медика напрасно старались помочь беде.
По получении известия о случившемся, я тотчас же запросил своего зятя, киевского доктора Матвеева, который ответил, что это старческое умирание оконечностей, проявляющееся антоновым огнем, которого прекратить невозможно.
Отец, убедившись, что у него во всей ступне антонов огонь, решил, что надо отрезать ногу. Хотя оба лечивших его орловских медика Кортман и Майдель титуловались медико-хирургами, но когда дело дошло до операции, оба стали отказываться и решили дело жребием, по которому резать досталось Кортману. Могучий старик сам держал ногу без всякой сторонней помощи и только во время операции спросил раза два: «ну да скоро ли вы там?» После операции он некоторое время действительно чувствовал себя лучше, и рана стала подживать.
В это время высланный мне еще раннею весною грайворонский жеребчик по нерасторопности проводника, не пошедшего следом за полком, вернулся к отцу. Отец, очень гордившийся этой породистою лошадью, по имени Глазунчик, с сожалением писал мне об этой неудаче. Конечно, лежа в постели после операции, он диктовал находившемуся при нем сыну Василию, но подписался сам. Он звал меня при этом в отпуск по домашним обстоятельствам, в качестве главного поверенного, и из этого письма, в сожалению, утраченного, у меня в памяти уцелела фраза, несколько раз в нем повторенная: «жаль, Глазунчик до тебя не дошел. Но, Бог даст, поживем, другого наживем». Явно, что бедному старику сильно хотелось жит. Враг всяких столкновений из-за имущественных интересов, и благодарил отца за его ко мне доверие, но не без основания выставлял неблаговидность с моей стороны просьбы об отпуске в военное время. В скорости письма с траурным сургучом известили меня о смерти бедного отца. Рана, начинавшая понемногу заживать, так что старик по временам принимал уже сидячее положение на постели, — вдруг почернела, а в то же время почернели под шеей и ж е лезы. Почти до самой смерти он сохранил память и присутствие духа.
Думая о процессе нравственного питания человеческого сердца, невольно припоминаешь примеры кустарников, сходящих по обстоятельствам со стены к ее подножию на более питательную почву. Очевидно, у подобного растения есть момент, когда оно все еще питается прежней почвой и едва только вкореняется в новую. И у растения, и у человека в том и в другом случае вся сила связи зависят от ее, так сказать, органической искренности.
Жизненным течением и свое время унесло меня из родных Новоселок в Новороссийские степи, а затем, как бы по мановению волшебного жезла, перебросило оттуда к Балтийскому морю в совершенно новую обстановку. Но оглядываясь назад, я не могу не сознавать, что самым чувствительным нервом, охранявшим мою связь с прошлым, являлась переписка с И. П. Борисовым. Помимо братской дружбы, связывавшей нас с малолетства, как не сказать, что чувство его ко мне усиливалось отражением того рокового пламени, которым он неизменно горел к Наде, и которое его окончательно испепелило. Командуя Куринскою ротой при Ланчехуте, Чолохе и Баш-Кадыкларе, он подробно описывал мне все походы, вею бивачную жизнь и поистине геройские подвиги полка. Если бы я вздумал воспроизводить здесь интересные письма Борисова, которыми мы в свое время упивались с милыми Щ-ми, то это далеко завело бы меня в сторону от прямой дороги.
Тем не менее привожу здесь письмо Борисова, как человека, которому еще долго суждено было идти в жизни об руку со мною.
Лагерь на Цепис-Цхале.
3 июня 1334 г.
Вчера вернулся из Кутаиса, куда на минуточку съездил проведать наших раненых. Нашел их как нельзя лучше расположившимися в доме у военного губернатора князя Гагарина, и не терпи они страданий непобедимых еще для человечества, то лучше бы и жизни не надо. Вот у них-то прочел я Каленика {Мой роман в «Отечественных Записках»}, и нужно ли тебе говорят, друг мой, сколько навалилось воспоминаний прошлого. Я не знал ведь твоего гениального денщика, а все, что тебя окружает и живет с тобою, мне необходимо знать, как дополнение самого тебя, самого необходимейшего из остатков счастливых моих времен. Я люблю безгранично предаваться прошлому, когда в нем видится твоя физика. Жалею поминутно, что ты далеко, но все-таки благословляю судьбу, что ты вышел на настоящую дорогу, тут ты лучше сохранишься, и вернее обеспечены будущие твои и мои житейские помышления. Среди всех кочевьев и битв я их не откладываю совсем, — подумываю иногда, так про себя, вернусь же когда-нибудь я из Азии, увижу и тебя, а там увидим, как жить-то будет лучше. Не хотел бы видеть тебя здесь, потому что, как будто нарочно, судьба преследует меня во всем, что мне более дорого по сердцу. Были у нас дела жаркие, и без примеси грусти не могу о них вспомнить: потерял лучших моих товарищей, с которыми не то что служил, но жил вместе; заменить их нечем, а одиночество так тяжело, что начинаю впадать и прежнюю тоску, от которой не находил места. Мне делали разные предложения перейти в Штаб; тогда я отказался, теперь быть может решусь. Верно ты где-нибудь да прочтешь о делах в Гурии, о сражении при Ланчсхуте 27 мая и на р. Челохе 4 июня; и в обоях случаях был участником, и случайности боев этих доставили и мне возможность быть заметным участником. Оба дела так прославили наши Куринские батальоны, что с другими не хотелось бы и становиться в ряды. Князья Гурия задают нам пиры, угощают всем, чем богаты. Не довольно того, что приглашают к себе, но и в лагерь присылают вино, зелень, даже говядину, людям водку; видя, чувствуя в душе, что это заслужено кровью, испытываешь уважение к себе, к товарищам, и молодцам солдатам, с которыми составляешь какую-то неразделимую единицу. Вот истинная награда на все лишения и опасности. Твой Каленик верно бы отозвался на это своим: «хи, хи, хи» — а наши Ахультявцы толкуют одно: «Што турки! дрянь! стояло ли сюда за ними прибегать! Дай-ка хравцуза! Што они там в Одесту-то суются, на хохлов лезут! Мы бы их и здесь проморозили!» Получил я недавно от Ивана (прикащика) из Фатьянова письмо; оно от 8 мая, а 7-го скончался твой почтенный батюшка. По давно полученному письму от Васи {Мой брат.}, я ждал уже эту грустную весть, но получить и прочесть, что уже все кончено, было так больно, так тяжело. Я от него кроме добра во вею мою жизнь ничего не знал и искренно любил старичка со всеми его особенностями. Уезжая впоследний раз из наших краев, я не представлял себе, что не увижу его более, надеялся, что война к осени потухнет, и я опять буду травить русаков. Но видно не судьба и в этих надеждах. Прости, душа моя, и верь, что столько у меня к тебе дружбы, братской дружбы, что хотел бы бесконечно с тобою быть хотя в мыслях. Но и тут препятствие: начал это письмо несколько дней тому назад командиром первой Караб. роты, а окончил дежурным штаб-офицером Гурийского отряда; у нас 20 бат., пропасть милиции, госпиталей, транспортов и еще более бумаг. Со вчерашнего дня начались мои подвиги на этом поприще. Ты сам отъявленный писака, знаешь, что это за гиль. Нет писарей, нет нужных офицеров, но есть желание оправдать выбор начальства, назначившего меня и не по чину, и не по росту. Авось Бог поможет! Вот если бы ты-то был поближе, так бы и вцепился! Христос с тобою, друг мой. Твой И. Борисов.
Кроме немногочисленных поездок в гости, мне, особливо к концу лета, приходилось хлопотать о ружейной окоте, которую я страстно любил всю жизнь. Но этим летом хорошо поохотится мне не удалось, так как лягавому моему понтеру, названному в честь английского адмирала Непиром, еще не было году.
Проведавши каким-то образом о предстоящей дне рождения милого хозяина, офицеры нашего эскадрона втайне приготовили к этому дню празднество, заказав серебряный кубок у Сазикова в Петербурге. Не смотря на привезенных трубачей, дорогую закуску и шампанское, празднество было самое семейное, так как, не желая беспокоить хозяина, мы не пригласили никого из сторонних. Не знаю, был ли наш сдержанный хозяин в душе доволен нашим пребыванием, но я все-таки радуюсь, что мы хотя отчасти вырезали ему вашу признательность.
Стояла тихая и ясная погода, но утренние морозы давно указывали на осень. Однажды, когда мы были в сборе в нашем флигеле, часов в десять утра, прискакал казак с маяка и передал Василию Павловичу следующую записку от маячного офицера.
«Сорокапушечный английский фрегат тихо входит в рейд Балтийского Порта».
Поднялась суматоха. Суматоха во время опасности есть следствие непривычки; но мне кажется, что она истекает из основной русской черты, с которою нам постоянно приходится считаться. Это та же черта, которая усаживает или укладывает человека в вагоне так, как будто другим места не нужно, и при входе заставляет его не затворить за собою дверь.
— А мне, Василий Павлович, куда же со взводом? спросил я.
— Конечно, вам следует седлать и, и случае надобности, отступать по шоссе и Ревелю, а никак не к Балтийскому Порту против фрегата.
Прискакавши в третий взвод, я велел седлать и, приказав взводному дожидаться моего возвращения, отправился на своем подъездке вдоль высокого, скалистого берега к Балтийскому Порту, куда с моря действительно тихо надвигался громадный фрегат, выставлявший ряды своих пушек. Василия Павловича я застал в самом Балтийском Порте на спуске в гавань. Хота до фрегата было более двух верст, но можно было и невооруженными глазами ясно видеть все крупные на нем движения и, оборотивши голому назад, я увидал, как две шлюпки спустились с корабля на море и потом, при равномерных взмахах весел, стали направляться к нашей гавани.
— Василий Павлович, спросил я, — ведь это, кажется, десант?
— Конечно, отвечал Василий Павлович. — А где же ваш взвод?
— Вы сами приказали оставить его у маяка заседланный на случай отступления.
— Помилуйте! болезненно отозвался Василий Павлович: — что же про нас скажут, если мы уйдем, а они, в числе нескольких десятков, явятся сюда хозяйничать? Скачите к маяку и сию же минуту ведите сюда взвод.
Могу с известною гордостью сказать, что ни разу не надорвал и не испортил ни одной лошади, чувствуя меру, дальше которой не следует напрягать ее сил. Я знал, что со взводом мне обратно скакать так сильно не придется я потому на эти полторы или две версты пустил резвого своего подъездка во всю прыть. По мере удаления от бухты, высокий берег все более скрывал от меня происходящее на рейде и, подскакивая к кустарнику, окружавшему взводные конюшни, и обрадовался, увидав шапки моих улан, старавшихся из кустов вглядеться в даль дороги.
— К коням! крикнул я, проносясь мимо первых, — но к ужасу услыхал слова: «кони расседланы».
— Кто приказал?
— Взводный вахмистр.
Не желал бы я переживать снова минуту этого известия. Мне уже представлялось, что десантные штуцерные, быстро наступая на нас, безнаказанно издали бьют наших лошадей и людей, пока мы возимся с седланием.
«Вот они, подумал я, дешевые отруби вместо дорогого овса! Это они боятся простоять лишний час под вьюком, а не боятся, — чуть было я не сказал, впадая в ту же самую ошибку, — подвергать подчиненного позору, — вместо того чтобы сказать: подвергать вверенную часть истреблению».
Когда наконец взвод сел на коней, я повел его справа рядами мимо смотревшего на нас в упор фрегата к Балтийскому Порту… Остановив людей в некотором углублении, я проехал в главной улице, где у углов, ближайших к пристани, нашел спешившихся казаков, держащих винтовки наготове. У самой пристани я увидал в шлюпках английских матросов с засученными рукавами и с голыми икрами. При этом виде, я должен признаться, потерял всякую сообразительность.
— Долго ли же мы буден на них глядеть? крикнул я казакам, забывая, что на одной из шлюпок колыхался белый флаг.
— Не позволяют, ваше в-дие, жалобно отозвался казак. У каждого, говорят, по двое золотых часов.
Почти на самом конце деревянного мола, четвероугольною рамою окружающего гавань, я заметил английского офицера в форменном фраке с золотыми пуговицами. Стоя саженях в пятнадцати от берега, он, очевидно, стеснялся своим одиночеством и медленно, переступая с ноги на ногу, приближался ко мне, стоявшему на берегу ближе всех к молу. Это был, как сообщили мне наши младшие офицеры, лейтенант фрегата, тогда как старший офицер ушел с Василием Павловичем и Мейером, единственно свободно владевшим английским языком, в дом последнего для каких-то переговоров. Дело, как я потом узнал от Василия Павловича, было в желании англичан, запастись пресною водою; но, очевидно, такое требование было пустым предлогом, так как по другую сторону бухты на небольшом обитаемом острове, без сомнения, была пресная вода, запасаться которою мы никаким образом фрегату помешать не могли.
Стоящий против меня рыжеватый офицер, в фуражке с кокардою, хотя и медленно, все приближался и, подойдя шагов на десять, уже взялся под козырек, на что я отвечал ему тем же. А затем, подойдя уже шага на два, он спросил по-английски, насколько и понял, о здоровьи императора Николая. Я поблагодарил и отвечал вопросом о здоровьи королевы. Но на этом разговор наш кончился на невозможностью дли меня вести его по-английски, а для англичанина — на каком-либо другом языке. Если и понимал его вопросы, например, — ловлю ли я рыбу, то «à la ligne, à l'hameèon» и «mit der Angel» — были для него одинаково непонятны.
Тем временем сидевшие в катерах, наполненных огнестрельным и холодным оружием, дюжие матросы добрались и самому берегу и вышли на него, отрезая нас таким образом от наших казаков. Но там как их старший был у нас в городе, то на подобную вольность не стоило обращать внимания. Дюжие моряки показались мне почему-то шотландцами, но спросить об этом и моего собеседника не умел. Однако, указывая на них пальцем я глядя в глаза лейтенанту, я вопросительно произнес:
— Вальтер-Скотт?
И мой собеседник догадался.
— Ес, ес, закивал он головою, ту паи, ту Вальтер-Скотт.
Считая себя в качестве поручика императорской гвардии, старшим против королевского лейтенанта, я разрешил себе закурить папироску, причем счел за безвредную любезность предложить такую же моему собеседнику. Не успели мы докурить наших папиросок, как вернулся парламентер с обещанием Василия Павловича дать на завтрашний день положительный ответ. И я был очень рад прервать успевшую мне надоесть далеко не красноречивую беседу.
Покуда я отводил взвод на ночлег, к начальнику дивизии полетела летучка с донесением о случившемся и просьбою инструкции, а на другое утро уже на пустой каменный фольварк под самым городом прибыл на подводах батальон гвардейской пехоты и конная батарея, и приготовлена была шлюпка с шестью казаками гребцами, на которой и должен был отвезти письменный ответ Василия Павловича командиру фрегата, соответственно ожидаемому распоряжению начальника дивизии. Решено было мне оставаться при этом и походной форме, т. е. в виц-шапке и сюртуке. Во втором часу дня на шоссе показалась пыль, и коляска начальника дивизии пронеслась в дом Мейера, куда поспешил и Василий Павлович. Оказалось, что англичане были уверены, что бывшая крепость, совершенно заросшая травою со времен Екатерины, подобно всему побережью, — скрытно вооружена нами. Храбрясь на словах, англичане тем не менее не решались брать воду. В действительности же мы могли только плохо мешать их высадке, защитить же город, как выражался запуганный Мейер, от окончательного разгромления мы были не в силах.
Через час начальник дивизии поручил Василию Павловичу никого не посылать на фрегат с ответом, в котором нуждается неприятель, а не мы, а в случае их запроса отвечать, что мы воды не дадим. Составленный Мейером ответ был передан прибывшему в пять часов дня новому с фрегата парламентеру, и, в ожидании фактического разрешения дела, все наши небольшие силы расположились на ночлег бивуаком под самым городом. Между прочим и я ночевал на своей железной кровати в саду, под сильно покрасневшею от утренних морозов яблонею. Слуга, принесший мне воды умыться и мою обычную утреннюю кружку кофе, сообщил, что в ночь фрегат снялся с якоря и ушел неведомо куда, и все ваши сподвижники собираются возвратиться на свои стоянки.
Между тем моя невинная папироска, предложенная англичанину, чуть не наделала мне беды. Из Петербурга последовал вопрос вследствие берлинской журнальной статьи о Bruderschaft's Pfeifchen (дружественной трубочке), выкуренной гвардейскими офицерами с англичанами. Какая, подумаешь, забота о безупречной чистоте нашего патриотического чувства! Как бы то ни было, следствием этого небольшого события было переселение нашего эскадронного штаба, в виде Василия Павловича и моем, так как мы с ним постоянно были неразлучны, — с мызы Лец в город Балтийский Порт, где нам отведена была в доме Мейера небольшая, но прекрасная квартира в бельэтаже о видом на рейд и на противоположный остров.
С этим вместе я снова поступил на должность домашней хозяйки, что при сожительстве с таким невзыскательным человеком, как Василий Павлович, было не особенно трудно. Каждое первое число я сводил месячный расход и делил его пополам. Но каков бы ни оказался итог, т. е. падал ли расход до двадцати пяти рублей, или возвышался до ста рублей на брата, отзыв Василия Павловича был неизменен.
— Ах, А. А., только вы в состоянии вести дела так экономически.
Василий Павлович был человек не получивший большого образования, но далеко не глупый, добрый и не чуждый умственных стремлений. В одиночестве безбрачной жизни он самоучкой мало-помалу прошел всю математику до интегралов включительно, а также не чуждался исторических сочинений. Юмор его даже над самим собою был неистощим. До поступления моего в уланы я его не встречал, хотя знал остальных четырех его братьев М-ых, с которыми связывало меня хотя и отдаленное, но двойное родство. Справедливо замечание, что природа не повторяется; но справедливо и то, что она держится известного типа, по которому вы с первого взгляда отличаете дубовый лист от всякого другого. В пяти братьях М-ых невозможно было не признать самою основною и роковою чертою их увлечение женщинами. Это увлечение с полною силою перелилось и в следующее поколение. У Василия Павловича к этому привзошла и страсть к картам.
Нет ничего приятнее проживания денег, но зато нет ничего тяжелее наживания их не посредством какого-нибудь удачного предприятия, а микроскопическим ежеминутным воздержанием. Представителями таких противоположных приемов являлись мы с Василием Павловичем, и он иногда указывал на это, выставляя теорию идеала игрока. Игрок, но его мнению, любит не барышническую наживу, а самую игру, трепет, который порою не имеет себе равного даже в минуту рукопашной битвы. Играя собственными чувствами, игрок стремится овладеть и душою своего противника, и поэтому в его доме должно быть под руками все могущее привлечь самые разнообразные вкусы. Там должна быть молодость, красота, изящные искусства, великолепный стол и вина, и т. д.
— Вот вы, А. А., строите вашу жизнь на том, чтобы у себя постоянно урезывать; но этим вы никогда не добьетесь больших средств. А вы, напротив, заведите большое колесо и тогда увидите, что большие средства сами хлынут на него и заставят его вертеться.
В теории я не боялся таких правил, но на практике они нередко доставались мне солоно. Бывало, чуть после двух-трех ночей, проведенных Василием Павловичем вне дома, услышу вкрадчивый голос: «а я, А. А., решаюсь беспокоить вас», и душа у меня так и замрет: знаешь, что придется дать взаймы рублей восемьсот, т. е. все накопленное с большим трудом, и затем, получая по частям долг, переживать снова те же нравственные усилия.
Потому ли, что наша Балтишпортская жизнь выходила особенно уединенною, или потому, что отдельное хозяйство требовало больших забот, Василий Павлович стал чаще отлучаться в Ревель; а я, хотя и заведовал в это время эскадроном, проезжал по старой памяти иногда к милым хозяевам в Лец.
— Василй Павлович уехал в Ревель? спросил меня однажды Рам, — он верно будет там у генерала Курселя?
— Этого я вам сказать не умею: — город невелик, и встреча их возможна. Но что вам угодно сказать?
— Ах, со вздохом отвечал Рам, — я вынужден говорить о человеке, составляющем тяжелый крест нашей фамилии. Это некто барон Кекскуль, муж сестры моей, состояние которой он промотал, и которого я стараюсь видеть как можно реже. Но сегодня он обедает у меня и собирается познакомиться с нашим эскадроном, к которому, как уверяет, причислен волонтером. Он просил меня замолвить слово Василию Павловичу, чтобы тот дал ему для езды фронтовую лошадь, на что он имеет будто бы разрешение генерала Курселя. Да вот он, легок на помине, и сам. Не могу вам предсказать большего удовольствия от этого знакомства.
В комнату, действительно, сильно стуча толстыми подошвами и звеня шпорами, вошел мужчина, на вид лет пятидесяти пяти, с седыми усами, сливающимися с такими же бакенбардами. Войдя в комнату, он снял с головы надетый набекрень гусарский виц-кивер без козырька. На нем была синяя шерстяная блуза, подпоясанная гусарскою портупеей с волочащеюся саблей; на той же портупее болталось громадное огниво на цепочке и красный кисет с торчащий из него чубучком. На правой руке висела казачья нагайка. Тело его было сверху от пояса преувеличенно откинуто назад, что при небольшом росте придавало ему комически-задорный вид.
— Честь имею рекомендоваться, сказал он, протягивая мне руку, — будущий ваш товарищ, изюмский казак Кекскуль. Я завтра явлюсь к вам в эскадрон и, надеюсь, вы меня примете по-братски.
Конечно, я по возможности старался быть любезным и объявил, что мы завтра будем поджидать его в Балтийском Порте, куда сегодня вечером и жду я эскадронного командира.
Хотя мы с Василием Павловичем обычно не употребляли крепких напитков, тем не менее у нас всегда была на всякий случай водка и вино, и на другой день нам пришлось угощать ими нового товарища, про которого все знали, что он выпить не дурах. По мере учащавшихся рюмок хересу, язык старина становился развязнее, и мы в скорости узнали главнейшие обстоятельства его жизни, которыми он только и гордился. Когда-то он бросил в Курляндии дом отца и определился в Изюмский гусарский полк, едва ли не в те времена, когда тот был еще казачьим. «Я казак», — было любимым его восклицанием, и в пылу рассказа, в подтверждение своих слов, он распахнул блузу и показал нам на груди очертание пылающего сердца и под ним крупную подпись синими пороховыми буквами: изюмский казак.
Надо сказать, что тяжеловатое это посещение, кажется, и не повторялось, и я, быть может, не упомянул бы об этой личности, не будь она в то время общеизвестной.
О самом Балтийском Порте решительно ничего сказать не умею. Не смотря на небольшую, главную улицу с прекрасными на вид каменными домами, город носил какой-то декоративный характер. Это было точно улица на картине, на которой художник забыл поместить людей, и, сколько на нее ни смотри, никогда не дождешься ни проезжего, ни прохожего. Исключение можно было видеть только с раннего утра часов до десяти на гавани, куда в ату пору съезжались лодки рыболовов, наполненных серебристою килькою ночного улова. В эти часы было изумительно видеть то множество женщин, которые с ведрами прибегали за продажною рыбой, которую они приготовляют с пряностями и рассылают по всей стране. Странно и характерно, что рыболовами оказываются не местные жители, а крестьяне берегов Ильменя, которые к осеннему лову кильки в лодках своих отправляются вниз по Волхову к Неве в открытое море, даже, очевидно, не стесняясь иностранною блокадою берегов.
Вместе с приливом по вашему побережью бумажных денег, мелкая серебряная монета совершенно исчезла из обращения. Но у военных людей всюду бывают благодетели. Таким для нас в Ревеле был магазин торговца, коего фамилии на вывеске предшествовала частица фон. Эта частица и гербы не редкость в немецких бюргерских фамилиях. Ловкий хозяин, при посещении магазина нашим братом, брал в руки аспидную доску и, глядя посетителю мягко в глаза, вопрошал:
— Чем прикажете служить, господин фон? и вслед затем на доске записывалось: говядина, табак, одеколон, персидский ковер, шпоры, эполеты, горчица и т. д.
Конечно, за всем этим рассылались мальчики в надлежащие магазины. Но вам подавался один счет и надлежащая сдача с крупной ассигнации более мелкими бумажками и даже почтовыми марками.
Не берусь объяснить, почему в те времена я любил щеголять самою плотною и дорогою шелковою материей на халате. Любезный Василий Павлович знал мою слабость и, вернувшись однажды из Ревеля, стал извиняться, что вместо необходимых десяти аршин материи, купил остаток в восемь с половиною, так как материя очень плотна и прочна. Материя действительно оказалась темно-вишневым репсом, завивающимся в трубку. Конечно, не далее как через полчаса передо мною предстал худенький местный художник портной, который в свою очередь пришел в восторг от материи, хотя признал, что восьми с половиною аршин слишком мало для халата на вате.
— Как же быть? воскликнул я.
— Тут надо штудировать, глубокомысленно и успокоительно отвечал художник. И действительно, когда он принес халат, я убедился в его глубокомыслии: косой воротник был простеган такими узорами, под которыми невозможно было заметить, что весь он составлен из микроскопических обрезков.
Около этого времени старший наш дивизионер произведен был в генералы и получил полк на западной границе. Офицеры нашего полка устроили торжественные проводы бывшему товарищу в день его отъезда к месту нового назначения. За обедом в Морском клубе кроме наших однополчан было несколько генералов из штаба главнокомандующего, так что присутствующих было человек пятьдесят, и при этом кругосветной мадере, дорогому рейнвейну и особенно Редереру была оказана должная честь. Мало-помалу гости разъехались, и оставшиеся распорядители постановили нести на руках виновника торжества через город до петербургской гостиницы, где его ожидал экипаж. Конечно, генерал протестовал против подобной демонстрации, но «один в поле не воин», — отворили двери клуба, пустили трубачей вперед, подхватили генерала и понесли по улицам, на изумление скромных обитателей города. Сходя вслед за другими по лестнице, и мимоходом спросил в буфете, сколько выпито шампанского, и получил в ответ: «семьдесят бутылок».
Так процессия дошла до обширной столовой петербургской гостиницы. Но здесь в самых дверях произошла небольшая задержка: навстречу входившим уланам, поставившим на ноги генерала, выступили несколько наших товарищей по дивизии драгун со словами:
— Господа, вы здесь в гостях у драгун, а потому просим вас не лишать нас удовольствия позаботиться о вашем угощении.
— Угощение должно быть общее, крикнул Василий Павлович, искавший во всем примирения.
— Общее, общее! громогласно подхватило лило, принимавшее живейшее участие в угощении, помимо сопряженных с ним издержек.
Возглас встречен был искренним смехом, и уланы вошли в залу. Мы, очевидно, застали конец табльдота, за которым, как оказывалось, обедали некоторые эстляндские дворяне, привезшие сыновей для определения в полки. Некоторые из приезжих еще сидели за своим кофе, и громадная, ослепительной белизны, голландская скатерть еще была не снята со стола. Если и не ошибаюсь, после новых бокалов и пожеланий, генерал вырвался от бывших товарищей к ожидавшему его экипажу. Но откупоривание шампанского все входило в силу. Не потерявший, по-видимому. времени и в Морском клубе эксцентричный Кекскуль развернулся теперь во всю ширину своего казачества, он махал плетью, уверял, что его здешние дворяне не при знают, потому что он курляндец, но ему наплевать на все, так как он казак; говорил, что полицейский на публичном гулянья требовал от него входного билета, но что он показал ему плеть и сказал: «вот мой билет». Воодушевление его все росло среди общего говора и шума; кажется, речи его мало обращали на себя внимание, хотя он ходил уже ногами по столу и вертелся на каблуках по белоснежной скатерти.
Откровенно говоря, мне в этот вечер самому пришлось пострадать в качестве улана и поэта. Между драгунами было два брата Калеповских, отца которых я знавал с Херсонской губернии. Это был добрый и толковый барин прежних времен с хорошим состоянием. С двумя его сыновьями, драгунскими офицерами, я познакомился уже в Красносельском лагере, где младший приучил свою верховую лошадь приходить в барак за сахаром. Оба они были хорошие ребята, но старший кроме того был, что и называется, поэт в душе. Хотя он никогда — читал мне свояк стихотворений, но зато видно было, что моя муза истинно пришлась ему по душе. Можно себе представить, но какой степени это чувство симпатии разыгралось в нем под влиянием первых слов драгун, принимавших на себя обязанность нас угощать. Могучий юноша решительно не выпускал меня из рук и постоянно целовал в губы мокрыми губами.
— Душенька, пойми, люблю тебя, обожаю! — Ты видишь? И с этими словами он встал на широкий подоконник громадного окна, выходившего на улицу.
Конечно, на трубные звуки, раздававшиеся из гостиницы, под окном собралась толпа народа.
— Вот, душенька, восклицал Калеповский, — видишь, как я тебя люблю! и с этим вместе он, развернувши плотный бумажник, начал разметывать ассигнации в раскрытое окно.
О том, что произошло под окном, я и поныне не могу вспомнить хладнокровно, в мне стояло неимоверных усилий оттащить от окна при посторонней помощи расходившегося поэта.
Так как после этого эпизода мне не пришлось уже встретиться с Калеповским, передаю слышанное впоследствии о дальнейшей его судьбе. По окончании войны он вышел в отставку и поселялся в доставшемся ему от отца прекрасном имении. У него была единственная сестра, воспитывавшаяся в Одессе; сестра эта вышла замуж, но, ставши матерью единственной девочки, года через три овдовела и по совету докторов должна была ехать в Крым. Полное неустройство в то время в Крыму помещений для больных не дозволило молодой женщине взять с собой ребенка. Калеповский, обожавший сестру, просил ее оставить ему девочку на лето, а самой ехал в Крым. Конечно, он всей душой привязался к ребенку, которому так привольно было играть в прекрасном саду усадьбы под присмотром старой няни. Одним из любимых мест девочки была скамья под развесистой липой на берегу пруда, на который с берега выдвигался плот. Случилось, что няня как-то отошла на минуту от игравшей на песке девочки, а та, воспользовавшись свободой, взбежала на плот, оступилась и утонула. Прибежавшая няня, конечно, сперва бросилась с воплями бросилась ее по саду, и только позднее открыта была истина. Калеповский не перенес этого: он застрелился.
Между тем зима приближалась; иностранная эскадра покинула Балтийское море, и войскам предстояло передвигаться во внутрь страны. Главнокомандующий Берг (не упомню, был ли он в то время уже графом) неожиданно потребовал меня к себе в Ревель и убедившись, что я говорю по-немецки, сказал мне: «на днях вы получите формальное предписание. Полковой штаб ваш назначен в городе Валке, но на Дерптом, по рижской дороге, живет мой брат помещик. У них в нынешнем году на корму очень мало скота, и вы можете воспользоваться превосходными их скотными дворами для размещении кавалерийских взводов».
Конечно, я воспользовался практическим советом главнокомандующего и нашел в его брате чрезвычайно любезного и толкового помощника. Ему было лет шестьдесят от роду, но женат он был на красавице лет тридцати, которая подарила его тремя прелестными детьми.
— Вот, говорил он мне, берите пример с меня: человек не должен жениться ранее пятидесяти лет.
И в этом полушутливом заявлении просвечивало довольство человека вполне заслуженным, по его мнению, успехом. Два мальчика, между семью и одиннадцатью летами от роду, напоминавшие красавицу мать, жались к отцу, сидевшему против пылавшего камина, и по временам то тот, то другой, по приглашению отца, брал из корзины несколько еловых шишек и подбрасывал в веселое пламя.
После вечернего чая, сопровождаемого, по тамошнему обычаю, холодною закускою, мне указали удобный ночлег во флигеле; а на другой день, когда хозяин на парной линейке повел меня по хуторам, чтобы убедить в пригодности последних для помещении взводов, — я едва мог отговорить его от объезд всех их, на что потребовалось бы, без всякой пользы делу, протрястись по мерзлой дороге больше половины дня.
Простившись с любезными хозяевами, снабдившими меня дальнейшими советами и рекомендациями, и осмотревши места прочих эскадронных помещений, я отправился в город Валк, чтобы устроить там полковую квартиру со всеми не тому потребными помещениями, начиная с караульного. Вечером по приезде в город я велел себя отвезти в единственную гостиницу для приезжих, и мне для ночлега указали небольшую, но весьма чистую и удобную комнату. Поутру, не успел я напиться кофе, как появился бургомистр в мундире и в треугольной шляпе, а вслед на ними другие чины города. Я обещал бургомистру сейчас же побывать у него и просил указать мне последовательно все городские помещения под штаб полка, начиная с квартиры полкового командира.
Когда часа через два я прибыл во двор бургомистра, меня поразила расхаживавшая по крыше конуры, напоминавшей собачью, громадного роста кошка. Мне случалось видать громадных сибирских кошек в мясных лавках, но эта была длиною более аршина, и кроме того на концах ее ушей волосы сбирались в виде кисточек.
— Откуда у вас такая громадная кошка? спросил я бургомистра.
— Это у меня рысь, отвечал бургомистр; — она живет у меня уже лет семь.
Утомившись порядочно, я вернулся в гостиницу, содержимую, как оказалось, вдовою, и потребовал обедать. Обед состоял из супа и жареного, весьма сносных, и стоил тридцать копеек. Убирая со стола, слуга мой передал мне, что сегодня в столовой комнате гостиницы, по случаю субботы, клуб. Конечно, это обстоятельство заставило меня еще более держаться своей комнаты, так как я никого ее знал из посетителей клуба, и потому выпросил у хозяйки какую-то книгу. Но судьба оказалась ко мне весьма благосклонна в этот вечер. Убирая вещи, слуга доложил мне: «Кронид Александрович приехали».
Выше мы упоминали о поручике, которому по жребию довелось уехать за Дунай в действующую армию, в настоящее время возвращающуюся из Турции.
— Где же он?
— Да они здесь в номере, рядом.
Через несколько минут ко мне вошел новоприезжий Панаев.
— Как вы сюда? спросил я его.
— Да я добился маршрута и увидал, что после завтра полк должен вступить сюда, и поэтому не стал нагонять его на походе.
— Сердечно рад нежданной встрече. Порасскажите о том, чему были свидетелем. А тем временем чем прикажете вас угощать?
— Да чем угощать? До вина я не охотник, зато, как вам известно, большой любитель чаю.
— Отлично, — сказал я и вышел из номера, чтобы отдать соответственные приказания.
— У нас чаю ни соринки нет, отвечал слуга.
— Как же быть? заторопился я. Сбегай в лавочку и купи хоть четверть фунта для пробы.
Минут через пять слуга принес в комнату поднос с двумя стаканами, и я, последовавши за ним в коридор, спросил: «купил?»
— Купил.
— Что стоит?
— Четверть Фунта четвертак.
Эта неслыханная дешевизна дала мне повод к ребячеству, о котором и теперь вспоминаю не без улыбки.
— Как я рад, добрейший Кронид Александровичъ, сказал я, возвращаясь в номер, что у меня как нарочно к приезду такого знатока, как вы, вышел обыкновенный расхожий чай и уцелел только остаток высокого и столь дорогого, что даже совестно говорить.
Когда я положил две ложки драгоценного чаю и обдал его из самовара, в стакан полилась совершенно черпан струя, которую пришлось разбавлять водою. Настой отзывался чаем, и сбитый с толку моею баснею знаток признал высокое достоинство чая. Видно было, что он отводит душу над драгоценным напитком, который доставлял мне не меньше удовольствия.
Перебросившись с взаимными вестями, мы улеглись спать довольно рано, тогда как в зале между тень продолжался клубный вечер. Заседание их, сопряженное с небольшими приготовлениями, происходило почти без шума. К данному часу хозяйка раскрывала два, три ломберных стола и доставала из них дешевые журналы, шашки и игранные карты, а на столы ставилось по паре свечей. Желающие получали пиво и вино, читали, курили, играли, разговаривали до двенадцати часов, а затем мирно расходились по домам. Журналы, шахматные доски и карты прятались неприметно в сдвинутые ломберные столы, и клуб бесследно исчезал до следующей субботы.
На другое утро я узнал от слуги, что в гостинице ночевал помещик Берг, у которого мы провели две ночи. Проворный старичок вошел ко мне в комнату в ту минуту, как я только что окончил бритье. Услыхавши от меня, что я бреюсь, умываюсь, меняю белье и одеваюсь в полную парадную Форму со всеми шнурами в пять минут, он пришел в большое волнение. Видно было, что гладкое бритье он, по причине молодой красавицы-жены, очень близко принимал к сердцу. Снабжая меня весьма практическим наставлением, он сопроводил его и теоретическим объяснением. — Когда вы кончили бриться, говорил он, — не довольствуйтесь тщательным вытиранием бритвы полотенцем. Вы никак при этом не сотрете легких остатков влаги с боков, образующих острие, и эта влага, превращаясь в незаметную ржавчину, тупит вашу прекрасную бритву. Кончив операцию, проведите раза два внимательно бритву по ремню, и она на следующий раз будет снова безукоризненно служить вам.
Позднее я убедился в практичности этого совета.
Не имея никого из военных нижних чинов в своем распоряжении, я поневоле должен был отправить навстречу подходящему штабу свое донесение насчет заготовленных помещений с нарочным гражданского ведомства. Когда чухонец доставил в штаб мой конверт, один из полковых остряков воскликнул: «вот и эста-Фет прислал!»
По прибытии штаба полка в Валк, мне еще довольно долгое время пришлось заведовать караульною командою, разбирать взаимные претензии обывателей с солдатами и заботиться о продовольствию последних из котла.
Случай свел меня в третий раз в жизни с отставным майором Прейрой, с которым я был школьным товарищем в Верро, а затем встречал, как адъютанта кирасирского корпусного командира барона Офберга. Узнавши, что я заведую караульной командой, старый товарищ настоял, чтобы я посетил его одинокого в наследственном его имении, отстоящем от города Валка верстах в десяти, а затем убедил меня, что мы можем оказать взаимное одолжение — он продавая, а я покупая у него продовольственные запасы.
— О говядине ее беспокойся, говорил, все еще не забывший школьных проказ, Прейра. — Пойдем, я тебе покажу на винокурне своих волов. Разочтя и, как ты прикажешь, раза два в месяц я буду сажать вола на сани и присылать его к тебе живьем.
Таким же порядком получал я картофель и кислую капусту. Вследствие всего этого, мне ее раз приходилось бывать у старого товарища и хорошо знакомой мне с отрочества усадьбе и доме, в котором. за смертью стариков, бравших меня когда-то гостить на каникулы, почти ничто не изменилось. Никогда никакая давно знакомая усадьба не производила на меня такого странного впечатления.
Возвращаясь в родимое гнездо, весьма часто испытываешь то же, что при виде знакомого щенка, превратившегося незаметно в старую собаку, или сад, который на ваших глазах оборвало бурею и засыпало снегом. Человек, живущий изо дня в день, слишком сильно ощущает постепенное давление жизни, для того чтобы изумиться, увидевши в зеркале себя вместо ребенка взрослым. Но там, где через двадцать лет внезапно вступаешь в ту же неизменную обстановку, испытываешь то, что Тютчев так образно говорит о своей родив:
…«где теперь туманными очами,
При свете вечереющего дня,
Мой детский возраст смотрит на меня»…
По случаю глубоких снегов, мы все ездили на одиночках, и мой кучер Иван с особенным увлечением возил меня взад и вперед к моему приятелю на одном из наших рыжих, действительно замечательно резвом, Когда рыжий, выбравшись на гладкую дорогу, пускался во весь мах, Иван приходил мало-помалу в исступление, стараясь наезднически придавать ходу лошади, переходившей наконец вскачь.
— Да помилуйте, скажите! восклицал он, как будто бы я был с ним не согласен, тогда как я по временам только сдерживал его беспощадное муштрование несчастной лошади. — Да помилуйте, скажите! продолжал он с возрастающим восторгом. — Наши господа офицеры охотятся теперь вперегонки по городу, а где же им теперь супротив вашего рыжего?
Однажды, в отсутствие полкового командира, один из товарищей, зашедши ко мне, заявил, что офицеры думают устроить между собою бег на приз, для чего просят желающих принять участие в этой забаве подписать десять рублей для приобретения приза.
— Вот бы вы на своем рыжем, сказал товарищ.
— Я, господа, не прочь привить участие в вашей затеи сказал я, но мой рыжий страшно затянут на вожжах моим дураком, и ехать на нем может только сам Иван, я не берусь.
— Ну, этого общество не дозволит, так как состязаться и ехать будут офицеры, и допустить между ними кучер невозможно.
— Я, господа, отвечал я, ничего не предлагаю, а толы объясняю. Если бы состязание происходило между господам офицерами в каком-либо телесном искусстве, хотя бы в верховой езде, то, конечно, никто не имел бы права подставлять лицо из другой сферы. Но тут вопрос состоит в том, чья упряжная резвее, и я полагаю, что возбуждение такого вопроса не может быть сочтено обидным со стороны учредителей.
На другой день с хохотом разрешено было ехать Иван на рыжем, что придавало самой затее известную пикантность. Гордости и чванству Ивана не было пределов.
Так как расчищать и устраивать бег с протяжением в версту было бы слишком хлопотливо и дорого, для состязания выбрана была самая лучшая и накатанная дорога в город, благо по ней стояли уже несомненные, казенные версты. На площади от столба, долженствовавшего был флаговым, отмерены были назад пять граней по десяти сажен, на которых последовательно и были поставлен пять вех, а от предшествующего верстового столба назад — еще пять вехе в том же порядке.
Командующий полком любезно привял на себя роль суд и вместе с солдатиком, вооруженным большим колокольчиком от дуги, остановился около третьего флага, чтоб иметь возможность безошибочно заметить первую лошади дошедшую до соответственного ее месту флага, и дать тотчас же знак звонить. Пришлось мне за моего Ивана, пустить руку в фуражку, предлагаемую командующим полком для вынутия очередных жребиев. Не без сердечного волнения передавал я Ивану его третий номер с точным объяснением его места второго за первым полевым столбом и не мог ее прибавить: «ты только ничего выдумывай и лошадь понапрасну не бей, а то проскачешь более двух раз, и все твои труды пропадут».
— Помилуйте, скажите! с гордым тоном отвечал Иванытак что я махнул рукою и пошел прочь не без некоторого Фатального предчувствия. Наконец, соискатели приза, состоявшего из прекрасного ковра, расстановились по надлежащим местам, и махальные подали знак к началу бега. Конечно, все внимание мое было обращено на Ивана с его рыжим. Как и следовало ожидать, он уже два раза проскакал, и стоило ему погорячиться в третий раз и пришлось бы съехать на сторону. Но рыжий как будто успокоился и приближался к своему по счету третьему от конечного столба значку, у которого стоял между прочим, и я. Вот прошли двое передних саней, и показалось стоймя вдохновенное рыжее и рябое лицо Ивана. Будь он на паре или четверке, то по одушевлению и цвету кудрей можно бы его счесть за Аполлона.
— Звони! победоносно крикнул он, поравнявшись дугою с полковником. Звонок раздался в ту минуту, когда сани Ивана были уже против столба.
В ту же секунду и первая лошадь поручика Бл-рева дошла до столба, и, учуяв беду, я пустился бегом за тридцать сажен вперед к столбу, где, запыхавшись, застал неимоверную кутерьму. Конечно, Бл-рев, услыхавший звонок в секунду своего прибытия к Флагу, был убежден в победе своей лошади и не звал обстоятельства, что Иван пришел раньше его на целую лошадь. Тем не менее Иван, уверенный в своей правоте, ревел, как разъяренный бык:
— Давай сюда ковер! Накрывай моего рыжего!
Так как в состязание вмешалось лицо, способное на самую наивную неблагопристойность, я, во избежание последней, повелительно крикнул в свою очередь:
— Иван, отдай ковер и поезжай домой!
Покуда полковник — судья подъехал к месту распри, Бл-ревская вороная была уже покрыта призовым ковром, и полковник ее захотел перелаживать само собою удалившегося дела. Зато Иван уехал с восклицаниями: «Господи! что же это такое? Это грабеж среди белого дня!» И хотя на другой день я от себя келейным образом вознаградил Ивана, как настоящего победителя, последний все не мог утешиться.
Но командующему полком пришлось в отсутствие полкового командира разбирать не одно такое мирное дело, как бег офицерских упряжных. Случилось обстоятельство, о котором даже по прошествии стольких лет вспоминать неприятно.
В полку был небогатый корнет, австриец по происхождению.
В моем воспоминании без особой связи одного представления с другим сохранилась очень большая зала с одной стороны, и прекрасная бильярдная с другой стороны, в которой я сам был раза два, я хотя знал, что она составляет часть гостиницы, но едва ли пользовался в ней чем-либо, кроме нескольких сыгранных партий на бильярде.
В одно прекрасное или, лучше сказать, весьма скверное утро зашедший товарищ сообщил мне, что игравший на бильярде корнет австриец, толкнув нечаянно кием штатского, ее извинился, поднялась перебранка, кончившаяся тем, что корнет переломил кий на спине штатского, который ударил его в лицо. В данную минуту корнет был арестован на своей квартире, а прошение его о переводе в армию уже отправлено было по команде, и сам он считался выбывшим из полка.
Признаюсь, я сильно встосковался по моем милом Василии Павловиче и с нетерпением ожидал приезда полкового командира в штаб полка, чтобы отпроситься в свой эскадрон, расположенный по Дерптско-Рижской дороге, верстах в двух вправо от второй от Дерпта почтовой станции, — на мызе Аякар, принадлежавшей барону Энгардту.
Слугу и Ивана с лошадьми и вещами я отправил вперед в эскадрон, где все время находились мои верховья лошади, а затем и сам через Дерпт отправился к месту стоянки.
Василия Павловича я застал в отдельном Флигеле, в котором он занимал просторную комнату, служившую переднею и вместе кухнею, и затем две прекрасных комнаты рядом, из которых одну он уступил мне.
Помещение наше занимало только одну сторону флигеля; другую же, обращенную к главному дому и состоявшую из небольших двух комнат, занимал брат нашего хозяина, отставной гусарский поручик. Комната его была увешана старой гусарской амуницией. Никогда он ее хвастал своим былым гусарством и вообще, не смотря на свои сорок пять лет, никогда ее говорил о прежней своей жизни. Слышно было, что он был мастер, как говорится, выпить и закусить, и можно было догадываться, что во время гусарства он спустил, что имел, до нитки и наконец нашел тихое приставишь во флигеле своего брата. Так как этот в сущности добродушный человек, при общечеловеческом желании выдвинуть вперед свою личность, по обстоятельствам ее мог прикасаться ни к чему своему. то всем существом превратился в хвалителя своего брата. Словами, оттенками голоса, подмигиваниями, он при всяком удобном случае подчеркивал распорядительность, сметку, удаль, значение брата в дворянском кругу, красоту и любезность его женки и т. д.
В самый день моего приезда, хозяин баров Энгардт пришел во флигель познакомиться со мною. Он сообщил, что ожидает на завтрашний день приезда женки из Дерпта, где она провела некоторое время под наблюдением доктора, и что не далее как послезавтра он просит нас познакомиться с его женою, которая будет очень рада не оставаться после городской жизни в совершенном уединении.
На другое утро была порядочная метель, и мы поневоле интересовались приездом хозяйки в такую погоду. Из ваших окон видны были конюшни и пролегающая мимо их дорога в усадьбу. Часов в двенадцать дня к конюшням подскакал верховой на пристяжной. Оказалось, что это был лакей баронессы с известием, что большой возок в одном лесном сугробе завяз. Можно было полюбоваться спешностью, с какою в несколько минут человека четыре рабочих, надевши сбруи на лошадей и запастись веревками и лопатами, поскакали из усадьбы. Не прошло и часу, как в дымке метели на дороге показалось темное пятно, и через несколько минут огромный возок пятериком прокатил мимо нас к главному подъезду дома
На другой день около полудня мы отправились в дом под покровительством экс-гусара и были представлены действительно прекрасной и любезной хозяйке. Это была роскошная светло-русая женщина с прекрасными голубыми глазами и с необыкновенно нежною белизною молодого и здорового лица. Она в виде личного одолжения с нашей стороны просила нас приходить ежедневно в два часа к обеду. Конечно, гусар не упустил случая сказать нам, что его невестка прекрасно поет и, уступая нашим настоятельным просьбам, баронесса спела несколько немецких и даже русских романсов. Затем, когда барон, вернувшийся с хозяйственной прогулки, стал нам рассказывать о рыбной ловле, доставляющей ему значительный доход, баронесса встала из-за рояля и прошла в гостиную. Серые глазки экс-гусара маслянисто засверкали, и, наклонясь ко мне, он шепнул по-немецки (по-русски он говорил довольно плохо): «она сейчас будет; она все это умеет делать незаметно. От доктора она из Дерпта привезла ребенка, и вот теперь пошла его покормить и затем будет петь как ни в чем не бывало. О, это такая!» Гусар ее нашел в своем лексиконе подходящего существительного и заменил его злодейским взглядом в бок и кручением длинного рыжеватого уса с мелькающею в нем сединою.
Независимо от любезных хозяев, коих обществом мы с этих пор ежедневно пользовались, я с особенным удовольствием добрался до уединенного походного сожительства с Василием Павловичем. Не знаю как для кого, но для меня это был человек, коему хотя поздний, но самостоятельный, умственный труд сообщил значительную зрелость. Даже в дружеской беседе Василий Павлович лично никогда не жаловался на судьбу. Жаловаться значит обвинять кого-либо, а там, где начинается убеждение в неизбежной последовательности явлений, кончается и обвинение. Но люди, натерпевшиеся нужды, не прочь указывать на предпочтение, с каким удача выбирает своих триумфаторов, преимущественно между посредственностями. Не смотря на свою страстную натуру, беззаветно отдававшуюся картам и женщинам, нельзя было по наружности быть скромнее и сдержаннее Василия Павловича. Надо было хорошо его узнать, чтобы убедиться в характеристическом у него обратном отношении видимой сдержанности и стыдливости к внутреннему беззаветному увлечению, принимающему с глубочайшею искренностью то, что другие считают минутною прихотью и пустяками.
Конечно, при переходе полка в окрестности Дерпта на зимние квартиры, даже при невозможности долговременных отлучек со служебного поста, небольшой, но вполне европейский город этот своими разнообразными кругами, балами в Дворянском Собрании, знаменитой кондитерской Люксингера и прекрасным клубом Черноголовых (Schvarz-haupter), — поневоле стал сборным пунктом военной молодежи.