Поездка в Новоселки и в Никольское к Толстым. — Борисов с Петей приезжает к нам. — Письма. — Мое избрание в гласные. — Письма. — Предводитель А. В. Ш-в и мировой посредник Ал. Арк. Тимирязев. — Раздумье по поводу Тимской мельницы. — Письма. — Поездка в Москву. — Тяжелое свидание с Ник. Ник. Тургеневым.

Ездивший не менее нас в окрестности Мценска и преимущественно в красивую каменную усадьбу помянутого уже нами предводителя В. А. Ш-а, Александр Никитич, подобно нам, проезжал половину дороги на своих прекрасных лошадях, с тою разницей, что оставлял собственных лошадей у воспетого Тургеневым вольного ямщика Федота, тогда как мы, захвативши из дому мерку овса, кормили у Федота три часа. Так как наши выезды были по поводу какого-нибудь деревенского празднества, то Александр Никит. не раз догонял нас у Федота, и, требуя лошадей для себя, видимо раздражался нашей экономией, говоря: «ну что тебе стоит заплатить 3 рубля?»

— Стоит, отвечал я, то же, что и тебе: взад и вперед 6 рублей, и тратить их на каждую поездку я не нахожу для себя возможным.

Пока лошади кормились, мы обыкновенно просили самовара и сливок, к которым являлась захваченная нами из дому закуска на чистой салфетке и карты для пасьянса. Когда же через три часа поили лошадей и помазывали коляску, мы с женою уходили, по существовавшим тогда еще по большим дорогам екатерининским ракитовым аллеям, вперед, а коляска нагоняла нас уже версты за две от Федота.

Вскоре после именин, мы с женою решили навестить Борисова, а от него проехать в Никольское повидаться с Толстыми.

Бедного Борисова, утешенного умным щебетанием обожаемого им Пети, мы застали в сравнительно покойном состоянии духа. После обеда пришел старый Мартыныч и был снова усажен Борисовым в кабинете на стул. Тут он в первый раз увидал жену мою и, конечно, не преминул рассказать ей о блаженных днях, когда он сам: «надобно сказать, жил своим домком, на своей земле и, надобно сказать, младенца имел. И как умер благодетель Федор Васильевич Каврайский и, надобно сказать, и младенец, и жена. И вот теперь, надобно сказать, пришел к Ивану Петровичу просить помощи».

— Какой это, Сергей Мартыныч, помощи? спросил Борисов. — Вы получили свое месячное положение?

— Получи-и-и-л! выразительно протянул Мартыныч.

— Ну так что же?

— Братья отняли.

— Да ведь дать вам — они опять отнимут?

— Ня дам!

— Да ведь вы и в тот раз говорили: не дам.

— Да ведь я, Иван Петрович, прошу, — при этом он ущемлял щепотью правой руки оттопыренный кривой мизинец левой — только вот такой кусочек хлебца!

— Так, Сергей Мартыныч, нельзя!

— Нельзя! утвердительно говорил Мартыныч.

— Ведь так, что вам ни дай, все отнимут.

— Отнимут, грустно повторял Мартыныч. — Да ведь я, Иван Петрович, только вот такой кусочек черного хлебца прошу!

— Да ведь его отнимут.

— Ня дам!

С великим трудом выбрались мы из ложного круга красноречия Мартыныча. Когда он вышел из комнаты, Иван Петрович воскликнул: «ты видишь, он совершенный свирепый Ахан».

Во дни нашей юности в Москве, в газетах и отдельными объявлениями сообщалось публике о предстоящей за Рогожскою заставой травле собаками привязанного медведя, носившего название «Ахан». Конечно, к привязанному Ахану шел более эпитет несчастный, но для привлечения фабричной публики выставлялся заманчивый эпитет свирепый.

На другой день мы собрались с женою в Никольское к Толстым, причем остававшийся дома Иван Петр., в виду 60-ти верст, пройденных нашими лошадьми, любезно предложил свой тарантас тройкою. Пообедав пораньше, мы весело пустились в сравнительно недальний путь, начиная с довольно глубокого переезда в брод р. Зуши. Хотя мы оба с Борисовым много раз бывали в Никольском у дорогого графа Николая Николаевича, но это постоянно бывало верхом, и поэтому, подъехав к глубокому лесному оврагу, пересекаемому весьма мало наезженой дорогой, я нимало не усомнился в том, что такая старая, сильная и благонадежная лошадь, как давно знакомая мне Новосельская Звездочка, отлично спустит нас в тарантасе под гору, а добрые пристяжные выхватят и на гору. Но при виде крутой дорожки, спускавшейся по кустарникам в долину, жена моя отказалась сидеть в тарантасе, и я поневоле должен был сопровождать ее под гору пешком. Каковы же были сначала мое изумление, а затем и ужас, когда я увидал, что хомут слез Звездочке на шею, и как кучер ни старался сдерживать тройки, последняя стала прибавлять ходу и наконец во весь духе понеслась под гору. При этом на тычках, мало заметных с горы, сначала кучер акробатически взлетел и сел на траву, а затем и кожаная подушка с козел последовала его примеру. Надо было ожидать внизу окончательного калечества лошадей и экипажа. А какое приключение может быть язвительнее для небогатого хозяина? Вот еще два-три прыжка до оврага, у которого заворачивает вправо наша дорожка… но, о чудо! Доскакав до этого места, тройка круто поворачивает направо и, написав нисходящую в овраг одну ножку буквы Л, находит другую восходящую и выскакивает по ней снова на нашу опушку. Там, ощутив себя на нормальной плоскости, тройка самым флегматическим образом остановилась, а мы, подобрав в кустах сброшенную подушку, без всяких поломок отправились в Никольское объездом.

Не взирая на некоторую тесноту помещения, мы были приняты семейством графа с давно испытанною нами любезностью и радушием. С приезжими хозяевами был двухлетний сынок, требовавший постоянного надзора, и девочка у груди. Кроме того, у них гостила прелестная сестра хозяйки. К приятным воспоминаниям этого посещения у меня присоединяется и неприятное. Я вообще терпеть не могу кислаго вкуса или запаха, а тут, как нарочно, Лев Никол. задавался мыслью о целебности кумыса, и в просторных сенях за дверью стояла большая кадка с этим продуктом, покрытая рядном, и распространяла самый едкий, кислый запах. Как бы не довольствуясь самобытною кислотою кумыса, Лев Никол. восторженно объяснял простоту его приготовления, при котором в прокислое кобылье молоко следует только подливать свежего, и неистощимый целебный источник готов. При этом граф брал в руки торчавшее из кадки весло и собственноручно мешал содержимое, прибавляя: «попробуйте, как это хорошо!» Конечно, распространявшийся нестерпимый запах говорил гораздо сильнее приглашения.

Когда вечером детей уложили, я по намекам дам упросил графа прочесть что-либо из «Войны и мира». Через две минуты мы уже были унесены в волшебный мир поэзии, и поздно разошлись, унося в душе чудные образы романа.

На другой день мы заранее просили графиню поторопить с обедом, чтобы не запоздать в дорогу, которая нас напугала.

— Ах, как это будет хорошо, сказал граф. — Мы все вас проводим в большой линейке. Обвезем вас вокруг фатального леса и возвратимся домой с уверенностью вашего благополучного прибытия в Новоселки.

Но вот обед кончился, и я попросил слугу приказать запрягать.

— Да, да, всем запрягать! восклицал граф, — тройкой долгушу, и мы все вместе пятеро поедем вперед, а ваш тарантас за нами.

Прошло более часу, а экипажей не подают. Я выбежал в сени и, услыхав от слуги обычное: «сейчас!» — на некоторое время успокоился. Однако через полчаса я снова вышел в сени с вопросом: «что же лошади?» На новое: «сейчас!» я воскликнул: «помилуй, брат, я уже два часа жду! Узнай пожалуйста, что там такое?»

— Дьякона дома нет, горестно ответил слуга.

Я не без робости посмотрел на него.

— Изволите видеть, их сиятельства приехали сюда четверкой: а тут когда нужен коренной хомут, то берут его на время у дьякона; а сегодня, как на грех, дьякона дома нет.

Неразыскавшийся дьякон положил предел всем нашим веселым затеям, и мы, простившись с радушными хозяевами, еще заблаговременно отыскались в Новоселках, откуда на другой же день уехали в Степановну.

Через несколько дней по прибытии домой, мы были изумлены приездом Борисова с Петей и Федором Федоровичем. Иван Петрович объяснил свой приезд, рассказавши, что родной дед моих племянниц, малолетних Ш-ых, — М-ов скончался. В качестве опекуна малолетних, он поместил их к другой замужней дочери своей С-ой в Тульскую губернию, так что мы за последнее время совершенно потеряли малолетних из виду, и две старших скончались от крупа. В настоящее время Борисов назначен был опекуном малолетней Оли Ш-ой и, приходя в ужас от новой необходимости помещать у себя в доме воспитательницу, решил в самом скорейшем времени везти Петрушу и Олю в Москву в немецкие евангелические школы «Петра и Павла» для мальчиков и девочек.

— Касательно экзамена Пети, я совершенно покоен, сказал Иван Петровичъ: он и по-русски, и по-немецки читает хорошо. Но по-французски совсем читать не умеет. Поэтому я его привез к тебе недельки на две, и я уверен, что в течении этого времени ты его наладишь, как должно.

Действительно, смышленый ребенок в три-четыре урока совершенно усвоил себе механизм Французского чтения и, ни слова не понимая, читал довольно бойко.

Сдавши в Москве сына в школу, Иван Петрович отвез девочку к директрисе пансиона — и приблизительно подержал ей такую речь: «затруднений в расходах по содержанию девочки быть не может; но держать ее у себя в доме я не в состоянии, и потому я прошу вас взять ее окончательно на свои руки до ее совершеннолетия, так как я, даже по окончании ею учения, вывозить ее не могу. Мое же дело исправно платить, что будет назначено вами за ее содержание».

Тургенев писал:

Баден-Баден

10 октября 1865.

Любезнейший Фет, я действительно виноват перед вами, что не отвечал на ваше большое письмо в форме греческого диалога, и прибывшие вчера восемь страниц из мельницы на Тиму, как восемь стрел, вонзились в мою ленивую и зачерствелую совесть, и я воспрянул, схватил перо (что со мною теперь случается до крайности редко) — и, как видите, строчу вам это послание, хотя собственно не знаю, куда его адресовать: в Москву или в Орел… вернее всего будет к Борисову. Из письма вашего вижу, что вы озабочены двояко: вещественно — в виде предупреждения плутовства со стороны ваших арендаторов, — и духовно — в виде желания разрешения всех жизненных вопросов — философских и других (ибо вы большой философ sans le savoir) — р а зом. Первым заботам вашим я помочь не могу, либо сам очень плох по этой части; да и вторым заботам тоже. Одно разве: повторить вам мою старую песню: «Поэт, будь свободен! Зачем ты относишься подозрительно и чуть не презрительно к одной из неотъемлемых способностей человеческого мозга, называя ее ковырянием, рассудительностью, отрицанием, — критике? Я бы понимал тебя, если бы ты был ортодокс, или фанатик, или славянофильствующий народолюбец, — но ты поэт, ты вольная птица, — и твоему гармоническому носу неприлично свистать в эту старую, Жан-Жак-Руссовскую, лженатуральную и всякими пошлыми слюнями загаженную дудку. Ты чувствуешь потребность лирических излияний и детской радостной веры — качай! Ты желаешь под каждое чувство подкопаться, все обнюхать, разорить, расколотить, как орехе, — валяй! Главное, будь правдив с самим собою и не давай никакой, даже собственным иждивением произведенной, системе оседлать твой благородный затылок! Поверь: в постоянной боязни рассудительности гораздо больше именно этой рассудительности, перед которой ты так трепещешь, чем всякого другого чувства. Пора перестать хвалить Шекспира за то, что он, мол, дурак, это такой же вздор, как утверждать, что российский крестьянин между двумя рыготинами сказал как бы во сне последнее слово цивилизации. „Das ist eitel Larifari!“ говорят мои друзья немцы». Вот вам, душа моя, profession de foi, — для вас впрочем не новая, делайте из нее, что хотите. А что вам некоторые звуки в «Довольно» пришлись по уху, — меня радует. Я готов даже сказать вам по секрету, что не только один Боткин, но даже сто Боткиных (Господи! какое это было бы зрелище!) не в состоянии уверить меня, что «Довольно» один «набор слов». Не так оно писалось, ну да в сторону это! А propos de bottes… kine, я получил от этого франта письмо из Парижа, в котором он меня уведомляет, что едет в ноябре в Петербург, и что у него происходит бурчание в животе. «Призраки» уже переведены Мериме и даже (между нами!) были читаны им — кому бы вы думали? — императору и императрице французов. Спешу прибавить для успокоения людей, могущих мне завидовать, что Revue des deux mondes отказал в помещении тех же самых «Призраков», — как гили несуразной. Передайте сии факты M-me Энгельгардт с моим усердным поклоном. Впрочем о себе скажу вам, что я здоров, не смотря на приближающуюся холеру, достраиваю свой дом и хожу часто на охоту. На днях я убил довольно оригинальное количество дичи: 1 дикого козла, 1 зайца, 1 дикую кошку, 1 сазана, 1 вальдшнепа и 1 куропатку. Дружески кланяюсь Марье Петровне и вас обнимаю. Преданный вам Ив. Тургенев.

Боткин писал:

С.-Петербург.

12 ноября 1865 года.

Любезные друзья, вчера вечером наконец возвратился я восвояси и спешу дать вам весть о себе, в надежде получить и от вас как можно скорее. Я не писал вам с дороги, потому что, находясь в переездах, я не знал, куда назначить вам адрес. Заехал я на возвратном пути к Тургеневу и провел с ним три дня. Дом его готов, но только одни стены, а внутри ничего еще и не начато, начиная с рам. Дай Вое, чтобы он мог быт готов через год, тем более, что мебель еще и не заказывалась. Тургенев жалуется, что дом будет стоить гораздо дороже, нежели он предполагал. Поставщик деревьев в сад его бессовестно надул, посадив вместо дерев лозенки и какие-то веточки, так что Тургенев принужден был дать вновь заказ в Страсбург. Увы! как только за чем-нибудь не досмотришь, во всех странах ожидает тебя то же самое. От Тургенева я имел известие о тебе — и неприятное, будто у тебя опять процесс по мельнице. Обо всем жажду знать. Что касается до меня, то я проехал по Тиролю до Ломбардии и от невыносимых жаров принужден был вернуться в Швейцарию, где прожил до октября. Недели четыре провел в Париже и дней 12 в Берлине, где познакомился с некоторыми лекциями профессоров, посещая их ежедневно и по две лекции в день. Но я так устал от переезда двухсуточного из Берлина, что еще не в состоянии писать, а потому кончаю. Ваш В. Боткин.

С.-Петербург.

7 декабря 1865 года.

Пишу к вам хотя несколько слов, ее желая откладывать; так темно, что нельзя иначе писать, как при лампе, — отчего болят у меня глаза. Тысячу спасибо за письма ваши. Хорошо, что едете в Москву, но еще будет лучше, если вы приедете ко мне в Петербург. Теперь вы знаете мое помещение, и если вам оно не противно, то приезжайте опять на старое место. Притом же Митя может быть поедет в Петербург под наблюдение Сережи, почему бы и вам не ехать ко мне? Но надо заметить, что грудь Мити внушаете большое опасение Сереже и очень может статься, что, если Сережа сочтет нужным, — то отправит Митю в теплый климат. Сережа намерен съездить в Москву на праздники, и это может решиться там. Сказать не могу, как мне жаль Митиньку. С каким живейшим интересом я читал твое письмо! Я с своей стороны нахожу очень хорошим, что ты намереваешься искать должности мирового судьи, здравого суждения не занимать, — а это всего нужнее. Здоровье мое ничего-ковыляет. Да уладь ты с Катковым, надо извинять недостатки в таких людях. Ничего не надо ставить в упор. Ты кроток, как голубь, но на тебя находит иногда столбняк, делающий тебе подчас несносным. Катков Бог знает как рад сойтиться с тобою, а уступить ты должен, ибо они все-таки хозяева журнала. Люди порядка и здравомыслия не должны ссориться, в виду стаи собак, окружающей их. С Александра Никитича Ш-а ты получил 1000 руб., - это для меня неожиданный сюрприз. Буду ждать от вас письма из Москвы. До свидания. Весь ваш В. Боткин.

Во избежание скучных повторений, не буду говорить о выпавшем снеге и неизменном переезде в кибитке через Новоселки и Спасское в Москву на праздники[222]; оттуда через три недели мы, по окончании праздников, тем же порядком вернулись в Степановку, заехавши к Толстым в Ясную Поляну.

В. П. Боткин писал нам в Москву:

С.-Петербург

17 января 1866 г.

Давно не писал я вам и давно не получал вестей от вас, так что не знаю, когда вы будете сбираться в обратный путь. Стихотворение твое в последней книжке Русского Вестника очень мило и с поэтическим запахом. Русск. Вестник продолжает быть каким-то тяжелым сборником, я об этом говорил Каткову. Если так пойдет, то будет худо. Дай весточку, а то скучно ничего не слыхать о вас. Современник совсем перерождается, и нигилистическо-коммунический дух будет из него выкурен. Русск. Слово тоже находится при последнем издыхании. Это пока добрый знак. Ваш В. Боткин.

Он же писал в Степановку:

С.-Петербург.

1 февраля 1866 г.

Уж я несколько раз принимался тревожиться относительно твоего молчания, как наконец вчера получил твое письмо. Слава Богу! все благополучно. Стихи к Тютчеву, по моему мнению, хороши, кроме последней строфы, которая кажется слабою. «Зов единый» эпитет слишком неопределенный и ничего не говорящий. Нельзя заключать стихотворение таким слабым и бесцветным аккордом. Так кажется мне, а может быть я ошибаюсь. Ну-с, дни проходят повторяясь и почти не различаясь между собою. Здоровье мое нынешнюю зиму значительно слабее, особенно глаза. Редкий день не томит меня слабость и не заставляет лежать часа по два на диване. Глаза так слабы, что едва осиливаю передовую статью в Московских Ведомостях, а политические известия уже оставил давно. Словом, годы все более и более дают себя чувствовать. Поэтому не брани меня за редкость моих писем. Погода же все стоит теплая, гнилая, дождливая. Скажу вам, что я еще не решил для себя, поеду ли в Степановку? Манит меня тишина и спокойствие ее, но с другой стороны перспектива переезда заставляет задумываться. Этот переезд так тяжело отзывается на мне: прошлый раз я дней десять не мог поправиться. Одним словом, и хочется, и колется. Притом же я чувствую, что я как-то упал духом, ничто меня не радует, не занимает, все представляется в мрачном виде, всюду темный перспективы, — словом, скучно жить. Авось веяние весны освежит меня и выведет из итого тяжкого душевного состояния. К удивлению моему, я не получал еще от Базунова {Базунов — книгопродавец.} статьи твоей о «Что делать». Не знаю, что думать об этом замедлении. Освобождение от цензуры приносит уже добрые плоды. Два предостережения Современнику и Русск. Слову заставили этих господ одуматься. Некрасов начал похаживать ко мне и протестует против гадких тенденций своего журнала, — я же, пользуясь моим знакомством с членами совета по книгопечатанию, стараюсь поддержать их в их энергии. Не знаю, как в провинциях, но здесь нигилизм положительно ослабевает, старается замаскироваться. Обращаю твое внимание на статьи об Огрызко, перепечатанные в Московск. Ведом.: они заставляют призадуматься. Вот против каких тайных врагов должна бороться Россия! Мне досадно, почему ты не отправил свою рукопись сам, а предоставил сделать это Каткову? Вот теперь и дожидайся, да еще и неизвестно, пришлется ли она. От Тургенева было недавно письмо Анненкову: он здоров, ходит на охоту и жалуется на медленность постройки своего дома и по-прежнему на дядю. Со вчерашнего дня здесь начались морозы: вчера было 12°, а сегодня 16° при ничтожном снеге. У меня такая пустота в голове, что и хочется писать, да не пишется. Ваш В. Боткин.

С.-Петербург.

10 февраля 1866 г.

Я теперь испытываю на себе, как в известные периоды жизни поэтическое чувство оставляет человека или по крайней мере отдаляется от него. Тем более в известные эпохи переживается обществом. Для поэтического чувства необходимы тишина и сосредоточение. Но как найти душевную тишину и сосредоточение в такое время, какое переживаем мы? Увы! бессмертная эпоха русской поэзии прошла и Бог знает, вернется ли когда-нибудь. Даже и те, которые могут повторять: «Блажен, кто знает сладострастье Высоких мыслей и стихов!» — стали едва заметной кучкой, а скоро и эта кучка исчезнет. Поэтическая струя исчезла и из европейских литератур, замутила ее проклятая политика; признаюсь откровенно, все эти вопросы политико-экономические, финансовые, политические — внутренно нисколько меня не интересуют. А здесь все только ими и заняты. А я между тем понимаю ясно, что они составляют настоятельную необходимость, — да я чужой в них. Люди, вполне умные в одной сфере, несут такую дичь, когда касаются другой и особенно эстетической, что не знаешь, что сказать. Теперь все и обо всем заболтало на разные лады. Наконец получил твою статью от Каткова и вчера отдал ее Дудышкину (редактору «Библиотеки для чтения»), какой будет ответ от него — сообщу. Я слышал, что до Серпухова железная дорога будет открыта не ближе конца лета или осенью. Ваш В. Боткин.

С.-Петербург.

26 февраля 1866 г.

Письмо твое изо Мценска я получил и с удовольствием узнал из него, что тебя выбрали в секретари Земского Собрания, и притом с таким, кажется, хорошим помощником, как Кутлер. Как ты хочешь, а в ваших выборах есть большой смысл, — ведь ты именно отлично можешь справить должность секретаря, и для тебя бумажное дело не новость. Я и руками, и ногами аплодирую твоему избранию, ты покажешь, что поэт может быть и деловым человеком. Что же касается до того, что ты должен будешь часто отлучаться, то, мне кажется, заседания Уездного Собрания не будут постоянные, а только кратковременные. Теперь любопытно мне знать, кого выберут в председатели. «Что касается до меня, то тяжелая волна жизни, которая меня охватила, начинает стихать. Без причины пришла н без причины уходит. Атония есть болезнь старчества, а на плечах моих не одно старчество, но и расстройство организма, болезненность нерв. Жизнь моя проходит так однообразно, что о себе нечего и говорить. Слабость нерв не покидает меня, но странно, что музыкальные впечатления необыкновенно сильны. Может быть, это надо приписать совершенному отсутствию поэтических впечатлений, а потребность этих впечатлений ищет удовлетворения. Ведь и музыкальные впечатления принадлежать к одному роду с поэтическими, с тою разницей, что музыкальные гораздо сильнее, глубже, хотя и неопределимое. Да, именно, оттого и сильнее. Особенно испытал я это в прошлую субботу от трех квартетов Бетховена. Это было не просто удовольствие, это было какое то сладострастное ощущение и, как сладострастие, оно действует изнурительно. Дело в том» что все, что играется на публичных вечерах и концертах — меня не удовлетворяет, — вот я и решился устроить два квартетных вечера у Сережи, с тем, чтобы он никого не приглашал. И действительно, слушателями были только их двое, я да Балакирев и Бородин — отличные музыканты. Для последнего квартета menu сделал я. А мне из моих знакомых даже некого было бы и пригласить. Балакирев — музыкант ex-professo, а Бородин — профессор химии и вместе отличный музикус. Можете представить себе, как интересен переход из этого мира неопределенных, но могучих ощущений в среду общественных и экономических материй, около которых вращается здешняя жизнь! Я знаю, что все это необходимо нужно, как насущный хлеб, но не этот хлеб питает мою душу. Графе Б-ий, например. занят теперь устройством общества поземельного кредита, и вчера в этом почтенном собрании я сидел у него, бессмысленно хлопая глазами, и рад был возможности уйти к дамам. И вся моя жизнь есть доказательство неспособности к делам.

3 нарта.

Мне пришла в голову следующая мысль: при некотором развитии для человека одного непосредственного процесса жизни, — у него беспрестанно гвоздем сидит вопрос: для чего жить? Вот это то и есть грехопадение человека, которым он отделился от бессознательной природы. И чем более человек утратил эту бессознательность, тем более преследует его это: « для чего?» — и поэтому мы непрерывно создаем себе разные пели и предприятия. Но как скоро прекращается эта непрерывность, — наступает то, что называется пустотою головы, или то, что назвал ты атонией, что одно и то же. Чем старее человек, тем чаще должна посещать его эта атония, потому что ему труднее уже надувать себя призраками. Вот к какому заключению я пришел, разбирая свою «атонию». Не иметь желаний — вот где корень. Я все еще не решил, как и где проведу я наступающее лето. И не мудрено, что, при такой нерешительности и соскучась ею. — я отправлюсь в Степановку. С другой стороны, знакомые зазывают жить в Петергофе. Несчастный я человек с этой нерешительностью! А между тем в воздухе уже чувствуется поворот к весне. Очень меня интересует проехать по Волге до Крыма, потом по Кавказу и воротиться через Вену. Но без товарища предпринять такой путь скучно и жутко. Пока прощайте. Ваш В. Боткин.

Я забыл сказать что 200 десятин земли в Степановке представляли как раз поземельный ценз для гласного, и влиятельные люди в уезде, начиная с предводителя дворянства Вл. Ал. Шеншина, стали просить меня баллотироваться в гласные, чему я и не противился, хотя даже не понимал значения и обязанностей такого избранного лица. Избран я был значительным большинством, и так как на следующий год предстояло избрание мировых судей, то те же лица склонили меня искать и этой должности. Поэтому, для того чтобы иметь соответствующий ей ценз, я должен был хлопотать в Ливнах о свидетельстве, что я владею мельницей, представляющей 30.000 руб.

В. П. Боткин:

С.-Петербург.

10 марта 1866.

В тот день, как я послал мое последнее письмо к вам, — вечером пришло письмо от вас, и письмо покойное, веселое и радушное, такое, что мне отрадно было читать его, не смотря на скверные, бледные чернила, которыми, Маша, писала ты, и потому не могу не попросить тебя бросить эти чернила, как совершенно негодные. Особенно приятно то, что это ясное состояние духа доставлено вам Степановкой, едва ли не впервые с тех пор, как вы там живете. Я и сам эти дни как будто чувствую себя получше, меньше томящей слабости, меньше потребности лежать. Два предостережения, данные Современнику, образумили Некрасова, а приостановление Русск. Слова на 5 месяцев образумило наконец и его подвальных сотрудников. Что касается до него, то у него это было делом расчета, спекуляции, скандала; на скандал падка публика, а как скоро опасно стало производить скандалы, он и унялся. Это только гадко, но подвальные писатели Современника и Русск. Слова гораздо опаснее. Со вчерашнего дня появился новый журнал: «Вестник Европы» — издается Стасюлевичем и Костомаровым; четыре книжки в год. Он преимущественно посвящается историческим статьям. Костомаров талантливый, но умственно шаткий человек и украйнофил. Можно полагать, что журнал этот будет центром разных разлагающих доктрин под маскою либерализма. Увы! Мы дошли до такого времени, когда решительно некуда деться от политики; под тем или другим видом она преследует всюду, для объективного взгляда не осталось ни одного места. Общество распалось на партии и кружки; всякое суждение невольно принимает ту или другую окраску; сами партии подразделяются на множество оттенков. А при общем недостатке культуры твердых начал, выработанных предшествующим развитием, словом, все представляет какое то хаотическое брожение. — Не смотря на то, что я представляю из себя олицетворение басни «Муха и Дорожные», — тем не менее кипячусь и волнуюсь и решительно ничего не в состоянии делать, и чувствую величайшую потребность в душевном спокойствии. А как и где найти его? Дудышкин возвратил мне статью твою о романе «Что делать». Он не может напечатать ее. Во-первых, потому, что очень много там выписок из романа, которые потому излишни, что смысл романа и без того для всех обнаружился. А потом для всех ясно, к чему повело учреждение так называемых « общих комнат», женских мастерских и «новых» людей, действовавших заодно с поляками. Словом, тенденция романа есть тенденция «Панургова стада», а сам Чернышевский был одним из пастухов его. Статья, в той Форме, как она написана, могла бы быть помещена тотчас по выходе романа, но не теперь. Теперь все это износилось, опошлилось не для одних здравомыслящих. Здесь в свинине продолжают все более и более находить трихины. На днях профессор химии Зинин купил кусок свинины на рынке, и в ней оказались трихины. Прежде полагали, что трихины водятся только в свинине, привозимой из Германии. Дело в том, что свинину теперь велено продавать такую, которая освидетельствована микроскопом. Трихины находятся даже и в вареной свинине. Перестаньте есть сами и не давайте ее рабочим. Ваш В. Боткин.

Тургенев писал из Баден-Бадена:

25 марта 1866.

В день, когда, по народной поговорке, и ворон гнезда не вьет, пишу к вам, любезнейший Аф. Аф.! Письмо я ваше получил дней десять тому назад, из чего вы можете заключить, что леность моя не умалилась; не умалилась однако и привязанность моя к вам. С истинным удовольствием усмотрел я, что вы довольны своим здоровьем, устройством своих дел, не менее порадовался я (за наш уезд) облачению вашему в сан гласного; а что до неприбытия Василия Петровича в Степановку, — я полагаю, струить слезы вы не будете. Дай вам Бог всего хорошего в вашем степном гнездышке! А мы будем здесь почитывать в Русск. Вестнике ваши письма «Из деревни», которые собственно я ожидаю с великим нетерпением. Стихотворение, написанное вами к Тютчеву, прекрасно;- от него веет старым или, лучше сказать, молодым Фетом. Кажется, я в нынешнем году в Россию не приеду и потому не увижу вас;-разве вы соберетесь и к нам пожалуете. Мы с Виардо принаняли еще охоту к той, которую до сих пор имели, и теперь можем угостить приятеля. Одних зайцев мы уколотим до 300-т. В нынешнем году я получаю журналы и вновь слежу за российской литературой: отрадного мало. Самое приятное явление — возобновление «Вестника Европы» — Костомарова. Первая часть «Преступления и Наказания» Достоевского замечательна; вторая часть опять отдает прелым самоковырянием. Вторая часть 1805 года тоже слаба: как это все мелко и хитро и неужели не надоели Толстому эти вечные рассуждения о том, — трус, мол, я или нет? — Вся эта патология сражения? Где тут черты эпохи? где краски исторические? Фигура Денисова бойко начерчена, но она была бы хороша как узор на фоне, — а фона то и нет. Однако basta! Что это я вдаюсь сегодня в критиканство? Кончаю тем, что обнимаю вас дружески и кланяюсь вашей жене. Ив. Тургенев.

В. П. Боткин писал:

С.-Петербург.

19 апреля 1866 года.

Давно уже я в долгу у вас: все собирался написать обстоятельное письмо, — и до сих пор не собрался. Вы уже знаете из газет об ужасном деле, которое, к великому счастию России, не совершилось, и я посылаю вам портрет Комисарова, рукою которого отвращен удар, направленный на Государя. Назначение графа М. И. Муравьева председателем следственной комиссии всех обрадовало и успокоило. Все торжествует избавление Государя от угрожавшей опасности, но тревожно задумываешься о нашей молодежи, или о той части нашей молодежи, которая отравлена самыми бессмысленными доктринами. При моей нервной болезненности, это подействовало на меня сильно и тяжело. А в таком состоянии я не могу писать. — Посылаю вам «Собаку» Тургенева, которую Анненков вздумал напечатать в Петербургск. Ведом. По моену, это очень плохо во всех отношениях. Проект странствия в Крым оставлен: я просто боюсь пуститься в такой пространный путь. Твое сопутствие сначала подогрело было меня, — но сообразив, что мы бы должны были отправиться в июле, т. е. в сильные жары, и сильнейшие жары быть в Крыму, — признаюсь, это соображение совсем охладило меня. — Ничто так не радует меня, как добрые вести о Степановке. Не браните меня за такое краткое письмо: скоро напишу подлиннее, а теперь чувствую такую слабость, что с усилием лишь могу ходить, да и то немного. Весь ваш В. Боткин.

Баден-Баден.

8 июня 1866 года.

Вот я и в Бадене! Но вам, в вашем мирном приюте, трудно представить себе, какое тяжкое время теперь переживает Германия! Мы в России не можем представить себе, что значит война для этой переполненной населением и разнообразнейшими интересами Германии. Все дела словно замерли, все остановилось, сотни тысяч рабочих без всякого дела, и к грозящим ужасам войны присоединяется еще ужас от голодающих собратий. Но я оставлю в стороне все это мрачное положение и буду говорить только о себе. Итак, что касается до меня, я пока очень доволен своим путешествием, и здоровье обстоит благополучно. Я поехал через Варшаву в Вену; до сего времени только один раз пришлось мне провести ночь в вагоне, и таким образом тихонько добрался сюда. Здесь все зелено, свежо, привольно, прогулка восхитительная, на две версты в тени, музыка; отель, где я живу, совершенно комфортабельный; стол отличный. Окно моей комнаты выходит на лихтентальскую долину: шум изредка проезжающих экипажей едва доносится до меня;- тихо, как в Степановке. Теперь здесь косят, кажется, уже в третий раз, жару нет, а только теплая свежесть; земляника превосходная;- словом, для полного счастия недостает только вас. Дом Тургенева достраивается прекрасно и будет готов к 1 октября, он здоров и полон, Виардо тоже благоденствуют. Но на Баден грозящая война имеет бедственное влияние, в нашем огромном отеле мы обедаем за table d'hôte'ом только четверо, и везде такая же пустота; содержатели их разоряются, приезжих вовсе нет. Сообщения с Берлином прерваны; туда не принимают ни писем, ни телеграмм. Сообщения с Россией пока существуют еще через Вену: но после сражения, которого ожидают в Силезии, Бог знает, сохранится ли это сообщение, так что я не уверен, дойдет ли до вас это письмо, а потому я не франкирую его.

9 июня.

Опять получаются Берлинские газеты; следовательно, сообщение восстановлено. Но я думаю, эта проклятая политика нисколько вас не интересует. Да и я ее терпеть не могу: она мешает жить. В бытность мою в Вене, в одной тамошней газете я прочел восторженный разбор двух томов повестей Тургенева, явившихся в немецком переводе. Он положительно нравится в Германии, и его «Призраки» явились в Revue des deux mondes, в переводе Мериме. А тот же Мериме нашел «Казаков» Л. Толстого неинтересными. Вот вам и оценка, и известность! Выходит, что огромная часть людей подкупаются на savoir faire. Между тем он пишет повесть, но даже сам говорит, что медленно. Сюжет он рассказывал мне еще осенью. Это будет повесть характеров, а не тенденций, — но выйдет ли что-нибудь из нее, сказать не могу. Он по-прежнему не пришел еще ни к какому определенному мировоззрению и никак не может примириться с тем, что в и молодом поколении он потерял всякое значение. Нечего сказать, есть чем дорожить! Я бы желал, чтобы мне уяснили, какое значение имеет большинство нашего молодого поколения, с его тупостью, всяческим невежеством, наглостью и самоуверенностью дураков? Я здесь беспрестанно вспоминаю нашу жизнь в Степановке, и наши прогулки, и сенокос, и знойный, степной, струистый воздух, и томящий жар, — одним словом, я полон отголосков Степановки. А каковы-то всходы хлебов у вас? В конце июля думаю я отправиться в морю, не купаться, потому что это мне запрещено, — а дышать отрадным морским воздухом и по временам брать теплые морские ванны, — и поеду в Трувиль. Ничего не может быть придумано для лета лучше Бадена. Ну где найти все удобства городской жизни и вместе свежесть и тень деревенской жизни, поле, и лес, и горы? Здесь жар далеко не так ощутителен, как например, в Вене, где я просто задыхался. Даже в больших отелях здесь жизнь относительно вовсе недорога; мне обходится она 100 франков с комнатой в первом этаже. Правда, что эти удобства имеются благодаря рулетке и rouge et noire, но я довольствуюсь только одним смотреньем на них и ни разу еще не пускался в игру да и не пущусь. Через год, по решению Баденских палат, игра должна быть закрыта, и неизвестно, удержит ли Баден свое теперешнее положение. Политика Пруссии произвела такую кашу между мелкими помещиками-правителями, что ничего не поймешь. О начале военных действий пока ничего не слышно. Баденский герцог, зять прусского короля, и очевидно желает быть на его стороне, а армия, т. е. До 8-ми тысяч войска его, хочет идти против них; вот он всячески и замедляет, выжидая, кто выиграет сражение: прусаки или австрийцы. По газетным известиям, на юге России всходы хорошие, каковы-то у вас? С тех пор, как правительство стало серьезно относиться к нигилистам, я стал спокойнее. И за это мы должны опять таки благодарить графа Муравьева. Буду ждать от вас письма в Бадене, потому что, как кажется, Бадена никто не потревожит. Весь ваш В. Боткин. P. S. Сейчас прочел в русских газетах распоряжение о прекращении Современника и Русск. Слова. Насилу то спохватились! Эти два журнала принесли неисчислимый вред молодому поколению. Шаткость понятий и нашей цензуры, и совета книгопечатания, лучше всего доказывается столь больным существованием этих двух журналов, очевидно, враждебных всякому общественному устройству. Все, что бунтующий пролетариат и самая дикая демагогия выработали в себе разлагающего для неопытных и слабоумных голов, — все это проповедывалось в них за высочайшую истину. И воспитанники учебных заведений только их и читали. Что за ералаш происходил в этих юных головах, и к чему могут годиться эти развинченные головы, — и сказать больно. А класс большей части учителей разве лучше, разве не от них вышел позорный авторитет этих двух журналов? Разве эти дикие учения не проникли уже в наших женщин, девиц, в часть нашего чиновничества? Разве покушение 4-го апреля не прямо вытекает из этих доктрин? Говорят, что они мало встречали себе опровержения в других изданиях. Но во-первых, этих опровержений адепты и мальчишки не читали бы, а во-вторых, скучно доказывать, что 2x2=4, а не 5; а, в-третьих, для этого нужно время и досуг и, наконец, известного рода политический талант. Один Катков касался этого предмета, когда время ему дозволяло. Слава Богу, теперь правительство, кажется, обратило на них серьезное внимание, только надолго ли? Бог знает, как случилось это, но только американцы к вам действительно расположены, и доказательство этому я вижу беспрестанно. При каждой встрече с американскими семействами, как скоро узнают, что я русский, тотчас разговор устанавливается на дружественный тон, тотчас заявляют о своих симпатиях, о враждебности Европе. Я всеми силами стараюсь поддерживать это расположение, и к счастию, мое знание английского языка облегчает мне это. Вчера весь вечер провел в американском женском обществе. Теперь множество путешествующих американских семейств, и любо смотреть, как много победоносно окончившаяся борьба с югом придала им авторитета и самоуверенности. Это прекрасно, но что касается до культуры мужчин и женщин, то, к сожалению, им далеко еще до старой Европы. У мужчин далее политики разговор поддерживаться не может и чисто практических предметов. У женщин он вращается в обычной женской, светской сфере. Дамы, например, возмущаются, как здесь мужчины являются к обеду и на вечернюю музыку, — не в черном, а в цветных жакетках. Напрасно я возражал, что это простые, бесхитростные немцы, которые не разумеют тонкости приличия; но дамы не убедились и остались возмущенными и рассказали мне, что на их морских купаньях к обеду мужчины непременно (за table d'hôte) являются во Фраках, а дамы в бальных платьях. Наши нигилисты полагают, что всклокоченные волосы и неряшество есть отличие демократии. Ну, инда глаза режет и ломит. Писать не в состоянии. Боткин.

Л. Толстой писал:

25 июля 1866.

Любезный друг Афанасий Афанасьевич, — увы! я не могу к вам заехать. И нечего вам внушать, как мне это грустно. Не могу же я заехать потому, что нынче 25-е, а я еще не выезжал из дома. Желудочная боль, которая началась у меня еще при вас, до сих пор продолжается и делает меня неспособным быстро поворачиваться. Я, как и предполагал, ездил с Дьяковым к Шатилову, но вместо того чтобы все это сделать в три дня, проездил пять и от этого опоздал. Поездка эта была, ежели бы не нездоровье, чрезвычайно приятна и поучительна. Многое вам расскажу при свидании. Но когда же? Я предлагаю вам приехать к Киреевскому между 28 и 3 августа. Мы бы там увиделись. Ежели же вы не приедете, то я заеду к вам на обратном пути. У нас овес весь в копнах, и рожь подкошена. Ежели так простоит, то на следующей неделе все будет в гумне. Овес обходится меньше семи копен. До свидания. Жена, Таня и я душевно кланяемся Марье Петровне. Л. Толстой.

Тургенев писал:

Баден-Баден.

27 июня 1866.

Любезнейший Аф. Аф., Мих. Ал. Языков, помнится, так однажды отозвался о наших давно прошедших литературных петербургских вечерах: «соберутся, разлягутся, да вдруг один встанет и, ни слова не говоря, другому череп долой». — Наша переписка приняла этот анатомический характер, и это пока не беда: я даже сегодня хочу продолжать в этом роде. И не подумайте, что я это в отместку за ваше мнение о «Собаке»; я это мнение почти вполне разделяю, оттого я эту вещь и не поместил в собрании своих сочинений, а появление ее в С.-Петербург. Ведом. служит только новым доказательством моего неумения сказать: «нет». Моя претензия на вас состоит в том, что вы все еще с прежним, уже носящим все признаки собачьей старости, упорством нападаете на то, что вы величаете «рассудительством», но что в сущности ничто иное, как человеческая мысль и человеческое знание; моя претензия состоит в том, что вы не только не устыдились произнести сообщаемый вами «спич», но даже цитируете этот спич несколько месяцев спустя, как нечто замечательно остроумное, не обращая даже внимания на то, что теперь около вас происходит, и какие господа тянут с вами эту канитель. Вы видите, что наш «старый спор» еще не взвешен судьбою и вероятно не скоро прекратится. В ответ на все эти нападки на рассудок, на эти рекомендации инстинкта и непосредственности, мы здесь на западе отвечаем спокойно: «Wir wissen's besser; das ist ein alter Dudelsack», — и, извините, отсылаем вас в школу. — Роман Толстого плох не потому, что он также заразился «рассудительством»: этой беды ему бояться нечего; он плох потому, что автор ничего не изучил, ничего не знает и под именем Кутузова и Багратиона выводит нам каких то рабски списанных, современных генеральчиков. Вы называете себя умершим поэтом, — что несправедливо, но и с умершими поэтами могут случиться беды: пример: наш ex-друг Некрасов. Однако довольно, этак пожалуй договоришься до чертиков, а мне бы этого не хотелось, ибо вы знаете, что я вас люблю искренно, несмотря на ваш талант заставлять меня перхать кровью. Мне очень было приятно узнать, что вы провели несколько времени у моего доброго старика дяди в Афинах вольнонаемнаго труда {Так я называл Спасское.}. (Между нами сказать, эти «Афины», к сожалению, до сих пор приносят ежегодно несколько сотен рублей… убытку; не все то золото, что блестит). Он вас искренно любит и дорожит вами и всем вашим семейством. А я окончательно прирос б Баденской почве, никуда отсюда в нынешнем году не выеду и был бы совершенно счастлив, если бы мог поспорить с вами хорошенько — изустно здесь под моим кровом; надеюсь, что это когда-нибудь случится, если не в нынешнем году, так в будущем. А пока будьте здоровы, не гневайтесь на вашего древнего оппонента и благоденствуйте. Кланяюсь Марье Петровне, жму вам руку. Ваш Ив. Тургенев.

В. П. Боткин писал:

Трувиль.

23 августа 1866.

Статочное ли дело, что я с отъезда моего из Петербурга не получаю от вас никакого известия!? А с тех пор сколько совершилось событий! Я приехал в Баден при самом начале немецкой смуты и прожил там почти шесть недель. Вокруг ходили политические тучи, раздавались громы оружия, но ясный горизонт Бадена не омрачался, все шло своим обычным порядком, и строй жизни не изменялся, только посетителей было гораздо меньше обыкновенного. Из Бадена послано было мною два письма к вам, и они, как видится, пропали, тем более, что одно из них было адресовано via Wien, потому что в то время сообщение с Франкфуртом было прервано. Но Бог с ними, с этими политическими событиями, о них и без нас есть кому заботиться: поговорим лучше о себе. Сладко прожил я в Бадене, — во-первых, потому, что это Германия, а во-вторых, потому, что воздух там удивительный, лесной, не говоря уже о музыкальных удовольствиях. Здесь погода стала тихая и жаркая; море лежит зеркалом, и я принужден был одеться в платье, подобное твоему зефиру. Сюда приехали А… с семейством, и они составляют мой единственный ресурс; там я часто обедаю, ездим в окрестности, которые здесь прелестны. Морской воздух и морские теплые ванны действуют на меня живительно. Легкая скука и отсутствие развлечений тоже недурны, как «отдых души». Беспрестанно мысленно переношусь к вам в Степановку, вся сфера ее так живо отпечатлелась во мне; ее пустынная окрестность и мои уединенные прогулки, и ваши обеды и вечера, и наш тихий строй дня, в котором выезд к Александру Никитичу или к М-вым составляли некоторого рода «события». Сколько поучительного принесла мне Степановка во всех отношениях! И сколько в этом поучительном участвовал непосредственно ты своим здравым смыслом и своим чистым, добрым, наивным сердцем! Вчера приехал сюда брат Сережа. Он жил в Кунцеве, простудился, и лихорадка мучила его более двух недель, и слабость продолжается до сих пор. Поэтому он и решился ехать купаться в море. Какое это удивительное средство для восстановления сил, — даже просто жить у моря укрепительно. Из Петербурга я взял историю Соловьева: 13, 14 и 15-й том. 13-й прочел, теперь читаю 14-й с величайшим интересом. Признаюсь, к стыду моему, что я не читал прежних томов, но эти написаны прекрасно с истинно государственным и историческим смыслом. Чтобы быть справедливыми, вам должно смотреть на Россию не с современного развития Европы, а с недавнего прошедшего России, именно хотя бы с самого начала 18-го века, с того времени, как застал Россию Петр. Только из прошедшего можно понять настоящее.

Париж.

13 сентября.

Вчера получил я наконец письмо от вас, — первое с выезда моего из России. С жадностью читал я его и прочтя обрадовался, что все обстоит благополучно. Хотя французы и говорят: point de nouvelles — bonne nouvelle, — ho это скорее характеризует французский эгоизм. С радостью узнал я, что представляется возможность прикупить десятин 40 земли, хотя чересполосица меня несколько пугает. Ну что если этот господин по какому-нибудь капризу вздумает не пускать твоего стада через свою землю? Мне кажется, быть в подобной зависимости от другого человека несколько тревожно. Впрочем, тебе это виднее, и все эти обстоятельства ты несравненно лучше меня знаешь. Самый же факт прикупки земли, и даже в большем количестве, мне кажется в высшей степени полезным. Я так давно с тобою не беседовал, что и не знаю, о чем говорить, так много предметов, о которых хотелось бы поговорить. Начну с того, что пять недель, проведенных мною в Трувиле, имели на меня благодетельное влияние и значительно подкрепили меня. Но самый городишка Трувиль, за исключением окрестностей, есть совершенная гадость. Я вернулся в Париж, не могши долее выносить скуки Трувильской жизни. С месяц останусь я здесь, а затем в возвратный путь. Пока прощайте. Искренно и сердечно преданный вам В. Боткин.

Тургенев писал:

Баден-Баден.

24 августа 1866.

Любезнейший друг Афан. Афан., давно бы следовало мне отвечать на ваше письмо, да всякие помехи повстречались, между прочим даже нездоровье, — дело редкостное в Бадене! Но теперь поправился и хочу вам настрочить несколько слов. Не буду вдаваться ни в философию, ни в политику: сия без нас делается;- клянусь вам честью, что Бисмарк со иною не советовался, когда создавал новую Пруссию или, пожалуй, новую Германию, а оная ни к какому удовлетворительному результату не приводит, разве только к тому, что вот два старых приятеля, не глупых, кажись, человека, — двадцать лет сряду мелют, мелют языком и никак даже понять друг друга не могут. Будем лучше беседовать об охоте и, пожалуй, о литературе. Я успел быть до болезни семь раз на охоте: в 1-й раз ухлопал 3 куроп. и 2 зайца; во 2-й раз — 6 куроп. и 5 зайц.; в 3-й — 8 кур. и 3 зайца; в 4-й — 11 кур., 5 зайцев и 1 перепела; в 5-й — 5 кур. и 1 перепела; в 6-й — 9 кур.; в 7-й — 14 кур., 4-х фазанов, 4 зайц. и 1 перепела = 81 штука. Это неогромно, но и недурно. Что-то будет дальше? Охота только что начинается. Пес у меня все тот же, превосходнейший, ружье я себе завел новое, отличное, и стал я стрелять чрезвычайно удовлетворительно, — редко даю промах. Проклятая болезнь лишила меня по крайней мере двух или трех хороших охот. Мы с Виардо наняли очень порядочную новую охоту. Ну вот и об охоте. А о литературе что сказать? сиречь о российской? Махнуть рукой и прочь пойти. Я однако понемногу высиживаю какое-то несчастное, полуискалеченное детище. Кстати об «Афинах земледелия!» Эти Афины поедают у меня в год слишком на 1000 рублей, — вот вам и доходы! Трудно — между нами — представить что-нибудь более неправдоподобно безобразное, чем управление моими имениями. Это становится невозможным, и я с ранней весной отъявляюсь в Спасское, для того чтобы принять посильные меры против околенья голодною смертью. Тут нет никакого преувеличения: тут голые Факты, которые я вам как-нибудь представлю воочию. — Мне очень приятно слышать, что ваши дела идут порядочно, и что Степановка процветает. Дай вам Бог насладиться вполне этой пристанью после всех, впрочем более воображаемых, треволнений! — Я от Боткина получил письмо, из которого видно, что он снова собирается сюда, перед возвращением в любезное отечество. — А засим прощайте, будьте здоровы, дружески кланяюсь вашей жене и крепко жму вам руку. Преданный вам Ив. Турьенев.

Купивши ненаселенную землю Степановского хутора, я тем самым избежал непосредственного соприкосновения с мировыми посредниками, за исключением редких случаев недоумения по вольному найму, но в качестве земца не могу не сказать несколько слов об учреждении, так блистательно вынесшем на своих плечах такую, можно сказать, невероятную реформу во всех ее подробностях. В уездном земском собрании мне пришлось познакомиться с выдающимися уездными личностями, с которыми в моем уединении, чтобы не сказать захолустьи, — я мог бы и не повстречаться. Говоря о посредниках, нельзя не упомянуть нашего бывшего губернского предводителя дворянства А. B. Ш-ва. Это был молодой человек, богатый, обладавший самым находчивым и предприимчивым умом. Жаль, что на многочисленных поприщах, на которых он старался, посредством капитала, расширить круг своей деятельности, предприятия его не всегда увенчивались успехом. Но о его находчивости, в качестве посредника первого избрания, может свидетельствовать следующее событие.

В одном селении, находящемся в расстоянии 25-ти верст от его усадьбы, где он успел уже завестись инвентарем вольнонаемного труда, крестьяне, по утверждении уставной грамоты, отказались наотрез сеять бывшую их надельную землю, отошедшую к помещику. А так как тогда же, на первых порах, под веянием, нисходившим с высших административных сфер, уже проходилась молчанием возможность сопротивления массами законным требованиям, то и посредники были поставлены в необходимость вертеться перед неразрешимою задачей, — принудить без принуждения. Свою задачу А. В. исполнил следующим образом: он на заре, велевши наложить сохи и бороны на парные подводы, послал их на барский двор упрямой деревни и приказал дожидать себя к шести часам утра. Прибывши в коляске к означенному часу, А. B. приказал экономическому старосте отворить амбар, а своим рабочим насыпать зерно для посева, а вслед затем поехал в поле наблюдать за работой. Через несколько времени из-за угла на околице показался крестьянин, а вслед затем другой и третий, и наконец собралась целая толпа. Вот, отделившись от кучи, один, снявши шапку, подошел к коляске и спросил: «какие ж такие это сеют»?

— Мои, отвечал Ш-в;- это дорогие рабочие: они приехали за 25 верст.

— А кто же, батюшка, им платить то будет?

— За кого они работают, тот и заплатит. Как окончат сев, так и пришлю к вам за расчетом.

— Так это лучше мы сами поедем сеять-то.

— Это дело ваше, и мне кажется, что вам выгоднее самим посеять.

— Сейчас всем миром выедем, а к вечеру все засеем.

Через полчаса подводы стали сбираться к амбарам, и Ал. Bac. дождавшись, покуда последняя десятина была забросана семенами, поехал домой, приказав сельскому старосте донести сейчас же по запашке последней борозды. Нельзя не упомянуть о заслужившем общую признательность дворян и крестьян своего участка посреднике Ал. Арк. Тимирязеве, которому 3 Февраля 1866 г. был поднесен серебряный кубок при следующем адресе:

Милостивый Государь Александр Аркадьевич! Желание наше выразить то чувство уважения и признательности, которое приобрела ваша общественная деятельность, — исполнилось. Нам приятно видеть, что чувство это разделяют и представители крестьян. Поэтому мы имеем полное право сказать, что деятельность ваша не тяготела только к одной стороне, что основанием ее было стремление к правде, результатом ее — справедливость. Позвольте же вам просить вас принять предлагаемый кубок, как воспоминание о труде, понесенном вами для пользы общества; как выражение нашего общего желания видеть продолжение этого добросовестного труда.

Впоследствии, когда Ал. Арк. был выбран в уездные предводители, мне, в качестве мирового судьи и опекуна, приходилось весьма часто соприкасаться с этой почтенной личностью, к которой мои воспоминания постоянно обращаются с живейшей признательностью. Передаю рассказ соседнего с Новоселками не богатого землевладельца Р-а, часто заезжавшего к Борисову по пути во Мценск и сохранившего поныне добрую о Борисове память.

Заезжаю я, рассказывал Р-ь, однажды из Мценска в Новоселки, проведать Ивана Петровича. — «Ну, как ваше хозяйство?» — спрашиваю. — «Да что, батюшка, отвечает Иван Петрович: у меня вчера такое чудо случилось, что и ума не приложу. Вы знаете, каково ладить с Новосельскими мужиками: и на выкуп нейдуть, и работать не хотят. Вчера миром пришли во двор, да ни с того, ни с сего повалились в ноги: „прости, говорят, нас, Иван Петрович, мы сдуру да за ум взялись, и коли какие есть за нами неотработки, все отработаем и пополним“. И до сих пор не знаю, что подумать». — «Ну так я вам, Иван Петрович, не объясню ли дело Мценскою новостью: третьего дня Александр Аркадьевич Тимирязев назначен посредником». И действительно, с назначением Александра Аркадьевича, строй и дух участка мгновенно изменились. Посредник, как и следовало, стал живым центром старшин и сельских старост, которые шага не смели ступить без его ведома. Сельским старостам назначалась семирублевая премия за открытие всякого воровства, о котором староста немедля должен был тайно доносить посреднику; а тот, указывая хозяину, где найти украденную вещь, прослыл мужиков за колдуна. Если проездом он замечал дурную пахоту, то, не дожидаясь жалобы хозяина поля, тут же на месте наказывал нерадивого рабочего. Накануне Троицына дня он проводил ночь на дороге, ведущей из Мценского уезда в Орловский, около деревни Лунёвой, где провозили березки, краденые в лесах помещиков, и подвергал похитителей строгому взысканию; на третий год его службы воровство лесов почти прекратилось. Александр Аркадьевич совершенно ясно понимал роль посредника между двумя сословиями; он никак не думал, что право взыскания с неисправных рабочих отнято у помещика для того, чтобы взыскание совсем прекратилось и повлекло за собою полный экономический кризис, — а только затем, чтобы передать его в совершенно беспристрастные третьи руки. Но не будем забегать вперед, так как на позднейших страницах воспоминаний нам не раз придется встретиться с почтенной личностью Александра Аркадьевича.

Опыт и в особенности горький — самый лучший учитель. Мне, прямо со школьной скамьи пересевшему на фронтового коня и потому совершенному новичку в гражданской тоге да еще и притом в годину самых коренных реформ, пришлось отказываться от самых пылких мечтаний и дорогих убеждений. Так в настоящее время человеку, желающему подарить мне самую великолепную мельницу с тем, чтобы я только мог отдавать ее в аренду, я бы сказал, что владеть мельницею может только человек, лично управляющий ею. Видевший устройство Тимской мельницы при поступлении ее в аренду в Н. И. А-ву или хоть, подобно мне, захвативший остатки этого устройства, — вынужден бы был признать, что мельница выстроена самым роскошным образом. Не только слань к рабочим заставкам, но и шлюзы в устьях рабочей канавы были обшиты толстыми дубовыми досками. Нечего говорить о самом пятиэтажном мельничном амбаре из толстого дубового леса. Положим, в арендном условии сказано содержать в исправности и сдать в том же виде, в каком принята мельница, но вы приезжаете и видите, что бок третьего этажа подперт громадным дубовым бревном. — «Николай Иванович, что же это?» спрашиваете вы. — «Мы, знаете-с, для вас хлопочем; известное дело, подалась стена, — так как бы чего грехом не случилось. Потрудитесь взглянуть в середину: там даже углы из пазов вышли».

— Николай Иванович, да как же им не выйти из пазов, когда вы в закрома на пятом этаже постоянно сыпете до трех тысяч четвертей пшеницы? Ведь это 30 тысяч пудов весу.

— Помилуйте! мы никогда более тысячи там не держим.

— А мельницу между тем необходимо перестраивать.

И вот я снова на Тиму, и мне случилось весьма сходно, верст за 20, купить сот пять превосходнейших дубов, которые и были привезены на мою усадьбу зимою. Уже в то время Никол. Иван. заговаривал, не лучше ли променять мельницу (как он выражался) — на деньги, т. е. продать ему. Но, конечно, увлекаясь мечтами о вечной арендной собственности (Ник. Ив. платил 2 тысячи руб. аренды) с прибавлением живописной усадьбы, я отклонил предложение. Между тем Ник. Ив. весьма категорически доказал мне, что перестройка мельницы потребует 20 тысяч расходу (которых у меня не было), — и на вопрос об арендной сумме, которую он затем будет платить, — пояснил, что сумма останется все те же 2 тысячи рублей, — «ибо, говорил он, мы платим аренду с годового заработка, и нам все равно, крепка ли у хозяина мельница, на которой мы работаем, а платить за ее благонадежность нам не под расчет-с». Понятно, что, хотя я видимо весьма мало обратил внимания на эти слова, они внутренно были для меня ушатом холодной воды на голову. И с той поры я навсегда превратился в ожесточенного врага мельниц с помещичьей точки.

Тургенев писал:

Баден-Баден.

30 сентября 1866 года.

Получил я ваше письмо, любезнейший Афан. Афан., оно очень многоречиво и внушено вам чувством искреннего участия, но я отвечу вам Фактами, после которых вы вероятно, по обещанию вашему, « красноречиво умолкнете». 1. Мне писал дядя, что он мне выслал 4 тысячи рублей на имя Ахенбаха; я никак не мог предполагать, что он выслал мне нечто другое, а не именно эти деньги 4 тыс. руб. сер., - ибо 20-ти процентное уменьшение выкупных и прочих сумм есть факт, известный даже нашим государственным людям; и с какой стати я буду писать другому, что я ему высылаю 4 тыс. рублей, если знаю наверное, что высылаю всего 3500? Впрочем я с тех пор получил от дяди письмо, в котором он говорит о вашем посещении; но, конечно, даже полусловом не упоминает о моем письме, яко бы его «убившем». 2. Я с прошлого июля до нынешнего октября месяца получил всего доходных денег с моих имений около 2-х тысяч руб. сер.; все остальные поступившие деньги происходили от выкупов и продаж земли. Находите ли вы подобный доход достаточным? 3. «Афины русского земледелия»; как вы изящно прозвали Спасское, не только ничего не приносят, но я даже не могу добиться отчета о действиях и ходе пресловутой фермы. Лучшим доказательством справедливости моих слов служит сделанное мне на днях предложение моим дядей: отдать Спасское, имение, лежащее в 10-ти верстах от Мценска и состоящее из 1200 десятин отличной земли в круглой меже, — какому то арендатору на девять лет и девять месяцев (!) — за какую, вы полагаете, сумму? — За 1400 руб. сер. в год, т. е. за сумму, которую вы бы вероятно с хохотом отвергли, если бы ее предложили вам за вашу Степановку. Мне кажется достаточно этих трех Фактов, в которых прошу не сомневаться ни одной секунды, чтобы устранить навсегда замечания насчет требований доходов августе, рассуждения о том, что как возможно русскому в Бадене не знать, что выкупные бумажки продаются на 80 руб. и т. д. и т. д. А подумаешь, сколько вами при этом случае потрачено красноречия, сколько даже философии! Тут и цифры, и цитаты из Гете, и даже рука, положенная на совесть! А, кажется, самое имя Ахенбаха должно было несколько охладить ваше рвение, напомнив вам знаменитое искание Баденских банкиров по московским конторам чайных магазинов. — Но довольно об этом. Уверяю вас, что я не так легкомыслен, как вы полагаете, и при нашем свидании весною вы убедитесь на деле в строжайшей справедливости моих воззрений. А думать вслух вы можете при мне совершенно свободно: я умею выслушивать все, и особенно от человека, которого люблю искренно, как вас. Вот и не осталось места для сообщения других, более приятных новостей. Скажу вам, что я пока здоров и убил всего 162 штуки разной дичи: 103 куропатки, 46 зайцев, 9 фазанов и 4 перепела. Засим кланяюсь вашей жене и дружески жму вам руку. Виардо вам кланяются. Положенное ею на музыку ваше: «Тихо вечер догорает»… производит фурор в Париже. Ваш Ив. Тургенев.

В. П. Боткин писал:

С.-Петербург.

24 октября 1866 года.

Я приехал в Петербург вчера и очень обрадовался, увидев на своем письменном столе письмо от вас, из которого увидал, что вы здоровы и все у вас благополучно. Я тоже чувствую себя недурно, и этим я обязан, во-первых, тихо, приятно и спокойно проведенному лету, лесному воздуху Бадена, но в особенности живительному воздуху моря. Такую крепость, какую ощущаю я теперь в себе, я помнил только в давно прошедшем. Даже спешный переезд из Берлина сюда очень мало расстроил меня; даже жестокий мороз, прохвативший меня до костей в ночной переезд из Кёльна до Берлина, только на два дня сделал меня больным. Что тебе сказать по поводу твоих меланхолических соображений по поводу мельницы? Когда года два назад я советовал тебе продать ее, — в то время она представлялась тебе в блестящих перспективах; теперь, как видно, — напротив, ибо она требует огромной реставрации. Вообще ты так же легко поддаешься розовому освещению, как и мрачному, но замечательно, что, находясь в том или другом настроении, ты делаешься неприступен спокойному и рассудительному обсуждению. То случилось и с мельницей, в которой ты видел одно только золотое дно. На квартире своей все нашел я благополучно и в порядке, все на своем месте. С большим удовольствием встречаюсь с своими знакомыми. Не смею звать вас сюда, — это иного хлопот из пустого. Приведется свидеться в Москве; только жаль, что вы так поздно располагаете туда приехать. У Дмитрия слюнки потекли, когда я рассказал ему об изобилии в вашем леску вальдшнепов в нынешнем году. А мне так скучно не видеть около себя собаки, что я решаюсь завести какую-нибудь, разумеется, порядочную. Приехавши сюда, я простудился: кашель и головная боль. В Петербурге все занято приближением свадебного праздника Наследника: народу съехалось множество, и погода стоит ясная и свежая. Пока прощайте. Ваш В. Боткин.

Л. Толстой писал:

7 ноября 1866 года.

Милый друг Афанасий Афанасьевич, я не отвечал на ваше последнее письмо сто лет тому назад и виноват за это тем более, что, помню, в этом письме вы мне пишете очень мне интересные вещи о моем романе и еще пишете irritabilie poetarum gens. Ну уж не я. Я помню, что порадовался, напротив, вашему суждению об одном из моих героев — князе Андрее, — и вывел для себя поучительное из вашего суждения. Он однообразен, скучен и только un homme comme il faut во всей 1-й части. Это правда, но виноват в этом не он, а я. Кроме замысла характеров в движения их, кроне замысла столкновений характеров, есть у меня еще замысел исторический, который чрезвычайно усложняет мою работу, и с которой я не справляюсь, как кажется. И от этого в 1-й части я занялся исторической стороной, а характер стоит и не движется. И это недостаток, который я ясно понял вследствие вашего письма и надеюсь, что исправил. Пожалуйста пишите мне, милый друг, все, что вы думаете обо мне, т. е. о моем писании дурного. Мне всегда это в великую пользу, а кроме вас у меня никого нет. Я вам не пишу по четыре месяца и рискую, что вы проедете в Москву, не заехав ко мне, а все-таки вы человек, которого, не говоря о другом, по уму я ценю выше всех моих знакомых, и который в личном общении дает один мне тот другой хлеб, которым кроме единого будет сыт человек. Пишу вам главное затем, чтобы умолять вас заехать к нам, когда вы поедете «обнимать». На что это похоже, что мы так подолгу не видимся! Жена и я слезно просим Марью Петровну заехать к нам. Я на днях один, т. е. с сестрой Таней еду на короткое время в Москву. Ее я отвожу к родителям, а сам еду для того, чтобы печатать 2-ю часть своего романа. Что вы делаете? Не по земству, не по хозяйству, — это все дела несвободные человека. Это вы и мы делаем так же стихийно и несвободно, как муравьи копают кочку, и в этом роде дел нет ни хорошего, ни дурного;- а что вы делаете мыслью, самой пружиной своей Фетовой, которая только одна и была, и есть, и будет на свете. Жива ли эта пружина? Просится ли наружу? Как выражается? И не разучилась ли выражаться? Это главное. Прощайте, милый друг, обнимаю вас; и от себя, и от жены прошу передать душевный поклон Марье Петровне, которую мы надеемся у себя видеть и очень о том просим. Л. Толстой. И я также очень прошу вас, милая Марья Петровна и Афан. Афан., заехать к нам, если вы поедете в Москву. Мы всю зиму будем дома, и вы сделали бы нам большое удовольствие, если бы поступили по-дружески и не проехали бы мимо Ясной Поляны, не порадовав нас своим присутствием. Мы будем вас ждать с нетерпением. Гр. С. Толстая.

B. П. Боткин писал:

12 ноября 1866 г.

С.-Петербург.

Уже второе письмо от тебя получил я с приезда моего сюда, а я еще не собрался писать тебе после первого моего письма по возвращении. Виноват, но вместе с тем и неисправим; потому что для меня писанье писем есть своего рода предприятие, сопряженное с разного рода случайностями, как-то: состояние духа, здоровье, ясная погода и т. п. А погода здесь стоит такая, что с самого утра стоит какой то денной сумрак, что то среднее между днем и ночью. А потом перемена образа жизни и климата действуют на меня болезненно, и организм мой далеко не пришел еще в свою норму, хотя, говоря вообще, петербургский климат я во многом предпочитаю московскому, гораздо более сухому. Живя в чужих краях, более или менее находишься в напряженном состоянии, дома же разом принимаешь спокойное положение и беззаботное «ну»; а такие радикальные перемены не проходят мимо организма, не затронув его. Ты в последнем письме своем говоришь, что чтение газет очень волнует тебя, и поэтому ты решаешься вовсе не читать газет. Увы! это невозможно: но я кажется достиг до того, что теперь волнуюсь гораздо менее. Роль мухи при дорожных надоела мне до пресыщения. Что толку мучить себя и волноваться, и тревожиться, когда я не в силах помочь делу или направить его по моему желанию? Занятие политикой есть дело или бессмысленных, или гениальных людей, вращающих судьбами государств и народов. Нынче всякий долгом своим считает толковать о политике, а никто не думает о том, что для разговора о каком либо предмете прежде всего нужно знать его и иметь о нем ясное понятие. Но с другой стороны это самый легкий предмет для разговоров и суждений, столь же легкий, как разговор о погоде, но более интересный, ибо всякий может в нем излить накопившуюся у него желчь, сообразно состоянию его желудка. Есть люди недовольные по свойству своего организма и все видящие в черном цвете. Мы из нашего прежнего смешного оптимизма впали теперь в совершенно противоположную сторону. Но, в сущности, Россия находится теперь в несравненно лучшем положении, чем прежде. Этого для меня довольно. Известная фраза, что под старость человек делается эгоистом, имеет глубокий смысл, тот именно, что под старость человек более обращает внимания на то, что у него под носом. Пусть называют это младенчеством (и младенец занимается только тем, что у него под носом), но разница здесь в том, что младенец бессмысленно занимается близкими к нему вещами, а старик доходит до этого вследствие долгого опыта и размышлений. Я забыл тебе сказать, что я нынешним летом познакомился с твоим бароном Бюлером и нашел в нем действительно прекраснейшего человека. Во второй половине декабря думаю я поехать в Москву. К этому времени надеюсь, что вы уже будете в Москве, следовательно поживем вместе. Если бы была у тебя охота проехаться в Петербург перед этим, то мы бы вместе потом отправились в Москву. Ты так уже давно зажился в деревне, что тебе будет, может быть, приятно дней десять пожить жизнью большого города. Граф Алексей Толстой останется здесь всю зиму. Он ставит на сцену свою драму: «Смерть Иоанна Грозного». Здесь стоит настоящая зима и отличный санный путь; морозы, к счастию, не превышают 5° и 6°. Прощайте, милые друзья. Не обмани моей надежды, приезжай сюда, тебе даже и нужно проветриться, а меня ты этим усладишь. Весь ваш В. Боткин.

Проездом по первому зимнему пути в Москву, мы, по обычаю, остановились на сутки в Новоселках у Борисова. А как пустынножительствующий Борисов состоял в непрестанной переписке с Тургеневым, то и не удивительно, что Иван Петрович знал гораздо более меня о практических делах Тургенева. Услыхав от Борисова, что Тургенев в самом непродолжительном времени высылает в Спасское управляющего, избегая под всякими предлогами личной приемки расчетов и имения от дяди, — я стал доказывать Борисову, что такие вещи делаются и по отношению к сторонним управляющим только с заведомо злонамеренными людьми, в предупреждение новых хищений, но даже немыслимы по отношению к дяде, на которого все время смотришь как на отца. Признаюсь, тогдашнее мнение об этом Борисова возмущало меня почти более, чем самая выходка Ивана Сергеевича. С детства я не знал ни одного предосудительного поступка Борисова, а тут только потому, что он видимо подчинялся авторитету Тургенева, мы переставали понимать друг друга. Как ни силился я доказывать, что возмущает меня не перемена Иваном Сергеевичем управления имением, а эта малодушная боязнь приступить к собственному делу, не боящаяся в то же самое время на глазах всех оскорблять старика, которому он обязан хотя бы наружным уважением; как ни спрашивал я, почему же он не хочет принять от дяди отчетов, — Борисов с раздражением в голосе повторял: «он просто не хочет». Как будто бы единичная воля Ивана Сергеевича способна была изменить все сложные общественные отношения, в которых мы живем. Признаюсь, такое суждение Борисова осталось в моем воспоминании о нем навсегда неприятным, хотя быть может и незаслуженным пятном.

На другой день мы, по заведенному обыкновению, переехали к обеду в Спасское. Тяжело припоминать положение, в котором мы встретили на этот раз семейство Нив. Ник. Надо было, подобно мне, в течении восьми лет усвоить себе коренастую фигуру старика, ломавшего некогда подковы и сохранившего еще значительную часть силы, чтобы быть пораженным при виде того же старика, начинавшего громко рыдать каждый раз, когда он касался в речах грозящей ему сдачи управления не лично Ивану. А он беспрестанно возвращался к этому вопросу.

Говорите что хотите, но так притворяться нельзя! Признаюсь, я так был потрясен только что пережитой сценой, что чувствовал потребность заехать в Ясную Поляну и искать третейскаго суда у графа Толстого.

Конечно, как я и ожидал, граф сказал, что всякий распоряжаться своим имением волен, но что отказывать таким образом дяде невозможно, и что Тургенев, вероятно, и не сделает этого, а примет управление от дяди имением прилично и родственно.

На этот раз в Серпухове ожидала нас самая отрадная новость. Сдавши на некоторое время на хранение нашу заветную кибитку, мы, из морозной тесноты и от самого мучительного передвижения на еле плетущейся тройке, пересели в топленый и удобный вагон и покатили в Москву, где вскоре получили письмо от В. П. Боткина:

Петербург.

15 декабря 1866 г.

Мой милейший друг, с величайшей радостью получил я твое письмо из Москвы: значит, что мы теперь скоро увидимся. А потому я спешу написать тебе о моем распределении времени. Но прежде начнем с тебя: так как ты пишешь, что ты совершенно свободен, то, предполагая, что тебе в Москве довольно монотонно и, исключая семейного друга, там мало найдется для тебя занимательного, я предлагаю тебе, отдохнув и осмотрясь в Москве, отправиться сюда ко мне и прожить недели две, которые пролетят здесь для тебя незаметно, приняв в соображение множество людей, которые тебя знают, любят и ценят. Как же скоро тебе соскучится здесь или надоест, — то мы и отправимся вместе в Москву. А на праздники потому я не еду, что терпеть не могу этого собрания беспрестанных гостей и больших обедов. Мне хочется пожить в семействе Мити, а для этого я предпочитаю тихое время. Мне кажется, что ты тоже не охотник до толпы и потому предлагаю тебе провести это время здесь в тишине и в среде людей простых и добрых. Письмо твое так меня обрадовало, что я уже воображаю тебя здесь, и предо мною рисуется уже перспектива нашего сожительства. Ручаюсь, что тебе не будет скучно. Пожалуйста приезжай поскорее. Не знаю, читал ли ты «Смерть Грозного» — Ал. Толстого, пиесу, имеющую многие достоинства. Теперь она ставится здесь на сцену и на постановку ее ассигновано дирекцией 30 тысяч. Декорации и костюмы будут сделаны со всею археологическою точностью. Я слышал чтение Васильева 2-го, играющего роль Грозного: оно очень хорошо. Вчера Полонский принес мне две главы своей новой поэмы, напечатанной в одном дрянном журнале «Женский вестник». Поэма называется «Братья» и происходит в Риме. Вообще мило, попадаются поэтические образы, простодушно. но бледно и незначительно. Поэма не его род. Я записал его адрес, зная, что ты любишь его. Он женился. До скорого свидания. Жду тебя 3-го января. Твой В. Боткин.

Так как память не представляет мне за эту зиму выдающегося, то я о нашем пребывании в Москве умалчиваю.

Найдя в Серпухове заветную кибитку в целости, мы прежним порядком добрались до Степановки.