В. П. Боткин в Степановке. — Письмо Л. Толстаго о его женитьбе. — С наступлением зимы едем в Москву; на обратном пути заезжаем Ясную Поляну. — Приезд в Степановку брата Петра. — Тимская мельница.
Можно себе представить наше с женой удивление, когда в половине мая[218] в гостиную к нам вдруг во шел Василий Петрович, бодрый и веселый, которого воображение наше давно привыкло видеть болеющим по разным европейским столицам. Не успели мы обнять его, как следом за ним появился и Тургенев. Конечно, это была одна из самых радостных и одушевленных встреч, и наш Михаила употребил все усилия, чтобы отличиться перед знатоками кулинарного искусства. «Редерер» тоже исправно служил нам с Тургеневым, а ввиду приезда Боткина мы запаслись и красным вином, которого я лично не пил во всю жизнь.
От специальных литературных вопросов разговор мало-помалу попал в русло текущих событий. Так как мы все были преисполнены живой веры в целебность охватившего страну течения, то о главном русле его между нами не могло быть разноречия и споров. Зато я помню, когда вопрос коснулся народной грамотности, я почувствовал потребность настойчиво возражать Тургеневу и жарко его поддерживающему Боткину. Меня поразил умственный путь, которым Тургенев подходил к необходимости народных школ. Если бы он говорил, что должно исправить злоупотребления, внесенные временем в народную жизнь, то я не стал бы с этим спорить. Но он, освоившийся со складом европейской жизни, представлял Россию каким-то параличным телом, которое нужно гальванизировать всеми возможными средствами, стараясь (употребляю собственное его выражение) буравить это тело всяческими буравами, в том числе и грамотностью. В настоящее время я хохотал бы перед картиной параличной страны, которую всякий обязан буравить первым попавшимся ему в руку гвоздем, не зная даже, какое действие произведет этот гвоздь в оживляемом теле; но тогда подобное воззрение, овладевшее, как впоследствии оказалось, руководящими сферами, представлялось мне и неосновательным и обидным. Напрасно представлял я пример, приведенный мне Львом Николаевичем Толстым. Несмотря на ревностное ведение им яснополянской школы, граф однажды сказал мне:
«Всякая наука хороша и прочна, когда основана на органическом запросе. Как только назначишь мужика в старосты, он тотчас же надевает вязаные перчатки, подпоясывает кафтан, берет в руки длинную палку и кричит: „Ну-те, ну-те, бабы, бабы!“ Оставшись на должности с год, он уже в воскресенье намаслит и расчешет голову сынишке и поведет его в церковь, а затем отдаст учиться грамоте».
Со словами графа нельзя не согласиться, так как и сынишка старосты будет через грамотность метить сам в начальники, прочь от сохи. Гнать же поголовно всех от сохи — едва ли у нас целесообразно.
На другой день Тургенев привезший Боткина в своем экипаже, уехал, а Василий Петрович прожил с нами почти два месяца, принимая самое горячее участие в нашем деревенском житье-бытье.
Милый Афанасий Афанасьевич! Вы наверное пеняли на меня и вероятно даже ругали за то, что я не ехал к вам; но я каждый день поджидал дядю, который приехал только вчера вечером, с тем, чтобы опять уехать после завтра. Выходит, что мне вовсе невозможно отправиться к вам в Степановну, так как у нас теперь 22-е, а 27-го мы уже должны выехать из Спасского в Щигровку (25-го вечером лошади должны быть отправлены вперед). А потому ничего не остается вам делать, как немедленно полаяться всем домом и, взяв с собой вашего повара, прибыть в Спасское в ваши объятия. Будем ждать. Надеюсь, что Василий Петрович здоров и в духе. Еще раз до свидания! Преданный вам Ив. Тургенев.
Вследствие этого письма, мы действительно все поднялись в Спасское, где Боткин остался поджидать нашего возвращения с охоты, но, как видно, соскучился и уехал в Москву.
Не решаюсь описывать наших неудачных с Тургеневым охотничьих похождений в знакомой уже нам леской деревне Щигровке, Жиздринского уезда, из опасения одно образин.
От Боткина получили мы письмо из Москвы:
19 июля 1862 года.
Получил твое письмо, любезный друг, и с прискорбием узнал о довольно плохой удаче вашей охоты. Как мне было досадно, узнав, что вы воротились 9-го. Но все говорили, что вы воротитесь не ранее 13-го или 14-го. Но теперь этого не воротишь. Я слышал, что Чернышевский, Писарев и Серно-Соловьевич арестованы. Передай Тургеневу мой искренний поклон. Ваш В. Боткин.
8 августа он же:
Москва.
Получил заграничный паспорт и собираюсь выехать. Тургенев остался здесь сутки и уехал; в Москве пусто и скучно; отвожу душу только у Каткова, с которым видаюсь часто. Известие о буйстве твоих коров привело меня в негодование, надобно это прекратить во что бы то ни стало. Тебе, как видно, нужен удар обухом в лоб, чтобы ты окончательно убедился в чем-нибудь, а рациональность и здравомыслие действуют на тебя слабо. Это я говорю к тому, что ты писал мне, что отдумал строят скотный двор, а почему — мне неизвестно. Это меня очень неприятно поразило. Вот тебе и реприманд; говорю это потому, что Степановка лежит мне близко к сердцу, да не одна Степановна, а все, что касается до вашего нравственного и материального благосостояния. Корова твоя, забодав твоих лошадей, ранила и меня, и мне это больно. Теперь я с месяц поживу в Германии, а к концу сентября буду в Париж. В Москве вы поместитесь пока у нас; я уже говорил об этом. А в январе Митя непременно перейдет в новый купленный им дон у Покровских ворот. Не беспокойтесь, никого вы не отяготите, а, напротив, доставите удовольствие. Я видел известную тебе девицу N. и видел ее несколько раз. Какое это розовое и тупое произведение природы! И красивое по чертам лица и формам. Но всякое дерево в тысячу раз занимательнее и интереснее этого существа, более приближающегося к роду коров, нежели людей. К ней как нельзя более идет выражение «dumfe Innerlichkeit», которым характеризует Гегель этих почтенных животных. Теперь для меня не подвержено сомнению, что летняя резиденция моя будет в Степановке. Дай Бог только дожить до будущего лета. Ты, конечно, заметил новый закон «о потравах». Удобно ли он применяем к делу? Завтра выезжаю; паспорт взят и все готово. Не забудьте писать. Обнимаю вас крепко. Ваш В. Боткин.
28 августа 1862 года он же из Берлина:
Ясная, теплая погода, и силы, восстановленные после двухдневного отдыха, наконец чувство искреннего довольства, которое всегда посещает меня, когда я касаюсь немецкой почвы, — все это наполняет мою душу совершенным счастьем, которое хочется разделить с вами, милые друзья. В Берлине я чувствую себя дома, хотя я очень надо знаком с ним. Две ночи, проведенные мною в вагонах, утомили меня донельзя. Приехав в Берлин, я выходил только по вечерам, а дни проводил лежа на диване. Я мало знаком с немецким театром и потому вечера провожу там. Но на первый раз я был неприятно поражен: давали Фауста в какой-то плачевной переделке: стихи Гёте были перемешаны с виршами переделки; это походило на ананас, сваренный в супе. На другой день слушал Оборона, плохую оперу, за исключением двух-трех мест, которых основные мотивы находятся в превосходной его увертюре. Сегодня дают Гёца Берлихиниена — Гёте; вот как угощают немцы. Дорогой я все вспоминал вас и вашу Степановку. Как обработана эта бедная почва, сколько кладется навоза на эти скудные поля! Что бы сделали немцы с почвой Степановки? Переезжая из мутной Польши в немецкую землю, словно вступаешь в какой-то светлый край. Бедное славянское племя! Мы винили Гегеля за то, что он давал славянскому племени низшее значение против германского, — увы! всякий убедится в этом наглядно. Цивилизации вырабатывается не идеями, а нравами. Да, здесь es wird mir bechaglich zu Muthe; это главное от того, что все мое духовное развитие связано с Германией. Не говоря уже о философии, поэзии, даже немецкий комизм мне по сердцу. И вы! наше русское так называемое образование больше клонит нас к французским нравам, и этого жаль! Да и нравится нам во французском образе ваши то, что составляет дурные его стороны, именно распущенность его, халатность, — это больше всего усваивает себе русский человек. Немецкий дух, который весь состоит из дисциплины, не по натуре нашей. Как жаль, что русские туристы только проезжает Берлин, не вникая в него. Только хорошие школы могут спасти от этого верхоглядства. Станкевич, Грановский, вся моя юность клонит меня к Германии; все мои лучшие идеалы выросли здесь, все первые восторги музыкой, поэзией, философией шли отсюда. И в этом не ноя вина или вина моего воспитания. Воспитывался я или, точнее сказать, воспитания у меня никакого ее было; вышедши из пансиона (весьма плохого) я ровно ни о чем не имел понятия. Все кругом меня было смутно. как в тумане. Из этого периода я помню только одно: я прочел Фиеско и Разбойников Шиллера, да еще переводы Жуковского из него же. Вот что впервые и навсегда сроднило меня с Германией. С чем-то сроднилось наше молодое поколение? Виноват ли я в том, что мне баллады Шиллера в тысячу раз больше волновали сердце, нежели русские сказки и старинные сказания о князе Владимире? И вот на склоне лет своих я снова приветствую эту страну, которая впервые пробудила в моей душе все, что ей до сих пор дорого. В сущности, как мало меняется человек! Говорят, что старость есть возвращение к детству; нет, не к детству, а к юности; «Так исчезают заблужденья С измученной души моей, И возникают в ней виденья Первоначальных чистых дней». Чем больше вдумываюсь в себя, тем более нахожу в себе то, чем был я в юности; странно, и идеалы даже не изменились, прибавилось только resignation и терпения: две вещи, которых не может понять юность. Каждое утро гуляю в Tier-Garten, в его тенистых аллеях; так отрадно и все хорошо; только немецкая кухня доедает меня. Стою я в Нôtel de Rome, и table d'hôte очень обилен; по Боже, что это за соединение несоединимых вещей! В Париж намерен я ехать как можно позднее, вероятно в половине октября, а до того времени стану где-нибудь проживать в Германии или на Женевском озере и, следовательно, долго не получу ваших писем. Дай Бог, чтобы на вас пахнуло тем ощущением безотчетного счастия и внутренней гармонии, которая теперь наполняет мою душу. Ваш В. Боткин.
Между тем Тургенев уехал из Спасскаго заграницу и писал из Бадена 30 августа 1862 года:
Ну вот, carissime, я и в Бадене и беру перо, чтобы возобновить переписку с вами и снова увидать ваши любезные каракули. Путешествие я совершил благополучно, нанял здесь квартиру в тихой улице, где, между прочим, штук двести детей от двух до семи лет (немцы скромны, но плодущи), и намерен прожить здесь около месяца…, я хотел было написать: «ничего не делая», но справедливость требует написать: «продолжая ничего не делать». Край чудесный, зелени пропасть, деревья старые, тенистые, изумрудным мохом покрытие, погода хорошая, виды крася вые, добрые знакомые, здоровье в порядке, чего же более?
4 сентября.
На последних словах: «чего же более?» меня застало известие о плачевном конце предприятия Гарибальди, и я не мог более писать. Хотя мне хорошо известно, что роль честных людей на этом свете состоит почти исключительно в том, чтобы погибнуть с достоинством, и что Октавиан рано или поздно непременно наступит на горло Бруту, — однако мне все-таки стало тяжело. Я убедился, что человеку нужно еще что-то сверх хороших видов и старых деревьев, и, вероятно, вы — закоренелый и остервенелый крепостник, консерватор и поручик старинного закала — даже вы согласитесь со мной, вспомнив, что вы в то же самое время поэт и, стало быть, служитель идеала. Напишите мне несколько слов об охоте, о хозяйстве, о Степановке, о Спасском. Я не получаю никаких известий из дома. Прощайте, будьте здоровы, кланяйтесь вашей жене. Преданный вам Ив. Тургенев.
Между тем круг нашего знакомства в новой местности поневоле расширялся при посредстве ближайшего соседства зятя Ш…а и сестры, у которых мы нередко бывали, принимая их у себя. Хотя Степановка, как ненаселенное имение, не соприкасалась ни с какими крестьянскими делами, тем не менее наш первый посредник А. Н. M-ов, разъезжая по делам, останавливался у нас пообедать и покормить лошадей, как простой сосед.
— Ну, как идет ваш вольнонаемный труд? спросил он однажды.
— Да ничего покуда, отвечал я. — Слава Богу, неудовольствий с рабочими нет. Вот только из десяти человек один Евсей шумит и, забрав уже большую половину денег до начала уборки, требует всех остальных денег под угрозой ухода.
— Прикажите-ка, когда мне подадут тарантас, подозвать его под крыльцо.
— Это ты, батюшка, обратился М-ов к Евсею, — тут бушуешь? Так ты как забушуешь, сам лучше ко мне приходи, а я тебя высеку.
С этим словом Александр Николаевич был уже в тарантасе, а Евсей не только безропотно дожил до 1 октября, но добровольно прожил еще два года на прежних условиях.
Хотя с ведома моего на горизонте графа Льва Николаевича Толстого уже захаживали матримониальные облачка, тем не менее я был обрадован и поражен письмом от 9 октября:
Фетушка, дяденька и просто милый друг Афанасий Афанасьевич! Я две недели женат и счастлив, и новый, совсем новый человек. Хотел я сам быть у вас, но не удается. Когда я вас увижу? Опомнившись, я дорожу вами очень и очень, и между нами слишком много близкого, незабываемого — Николинька, да и кроме того. Заезжайте познакомиться со мной. Целую руку Марьи Петровны. Прощайте, милый друг. Обнимаю вас от всей души. Л. Толстой.
В. Боткин писал из Бадена от 8 октября 1862 года:
Не понимаю, куда девались мои письма к вам, которые а послал к вам еще из Москвы и потом писал из Берлина. Неужели все они пропали? А видно так, потому что из вашего письма не видать, что вы получили их. Впрочем ваше письмо еще от 7 августа. Для вас покажется странным, если я скажу вам, что Степановка вступила (внутри меня) в сильный спор с Баден-Баденом. Спор, как видите, неравный, но, несмотря на то, Степановна одерживает верхе. Дело в том, что плененный здешним местом и природой, я вознамерился было купить здесь небольшой chalet, чтобы иметь свой угол. Но выходило так, что все виденные мною chalets или не нравились мне, или были слишком дороги. Но внутри меня была оппозиция, и она-то на все заранее клала темную печать. Если б я мог надеяться на вас; на ваше сожительство со мною, о! тогда бы не колебался. Но ведь тебе, Фет, деятельное занятие необходимо, следовательно, отвлечь тебя от Степановки — значит отдать тебя на съедение ненасытной и мертвящей скуке. Следовательно, мне оставалось жить здесь одному, то есть одичать, оторваться от любимых мною людей. По мнению моего парижского доктора, которое разделяет и Сережа, зима в России есть мой главнейший враг, и на зиму оставаться в России я не должен. Следовально, я в России могу проводить только лето. Все это вопросы, от разрешения которых только путается голова. Тургенев меня очень склоняет купить. Иметь свой угол — великое дело. — Жаль, что пропало мое письмо к вам, которое я писал из Берлина; оно было выражением живейшего удовольствия, которое охватило меня при въезде в Германию. Я прожил в Берлине три недели и прожил не только с удовольствием, но и с пользой для себя. Там вид Гамлета и Генриха IV очень хорошо сыгранными. Опера разнообразна и удовлетворительна, и оркестр прекрасен. При мне же открылась выставка картин, так что все способствовало моему удовольствию. С какою охотой остался бы я в Берлине на всю зиму, если бы зима там была не холодна, — а в Берлине, увы! мороз доходит до 20° Реомюра. А здесь хорошо, погода теплая, и я пишу к вам при открытом окне. Не знаю, случалось ли вам заезжать в Баден, но такого зеленого царства я никогда не встречал. Только красоты Женевского озера могут поспорить с ним и даже решительно одержать верх. Но зато невыгода Женевского озера та, что оно дальше, а Баден в двенадцати часах от Парижа, и потом для лета он соединяет в себе удовольствия деревни и удовольствия города. Горы невысоки, — это только еще начало Альп, — и все сплошь покрыты лесом, так что тень и свежесть повсюду. Да мне кажется, Маша, что ты была здесь. Мне не хочется ехать отсюда, хотя были дни, которых утренние и вечерние туманы были очень пронзительны. Одна беда, по вечерам не знаешь куда деться. Так как сезон уже кончился, то театра нет; впрочем с нынешнего дня говорят, что театр будет три раза в неделю. Я здесь видел Фиделио в очень удовлетворительном исполнении впервые и был многими местами глубоко поражен. По вечерам от скуки захожу в игорные дома и, признаюсь, нужно значительное напряжение рассудка, чтобы удержать в себе поползновение к игре. Да у меня нет претензии бороться со счастьем или, точнее, со случайностью. Недавно граф Сергей Т…, с которым я познакомился в Берлине, наказан был здесь за упорство поймать за хвост случайность. Надежды и расчета на случайность — этих двух вещей не может понять моя голова. Слава Богу, что журналистика ваша вступила, наконец, на почву здравого смысла. Во всякой другой стране все эти завиральные учения охватывают только слабые головы и политического значения в обществе не имеют. Но у вас, по невежеству, вообразили, что идти наперекор всему, значит быть самым передовым! Семинаристы пустили это в ход. О чем ты собираешься писать теперь? Здесь одна Северная Пчела, но и той рад. Не могу жить без русского журнала. Ну, прощайте! Вечно ваш В. Боткин.
Запоздавший зимний путь дал нам снова возможность, хотя и на короткое время, побывать в Москве. Кибитка, наложенная до невозможности поместиться в ней втроем, снова повезла нас по обычным этапам, т. е. в борисовские Новоселки и в тургеневское Спасское, где бодрый и веселый старик Николай Николаевич[219] с семьей встретил нас с обычным радушием.
— Разоряет меня мой Иван! — жаловался старик: — вы его знаете; кажется, он не дурак и добрый человек, а ничего я в голове его не пойму. Кто у них там в Бадене третье-то лицо? И все пришли да пришли денег. А вы сами знаете, где их по теперешним временам взять? Мне за 65 лет, а я целое лето провозился с разверстанием калужских крестьян; повар-то здесь, а я-то на квасу да на огурцах. Везде надо обзаводиться своим инвентарем, а цен на хлеб никаких. Да вот потрудитесь прочесть, коли мне не верите. Ликовали, что освобождение крестьян поднимет сельскую производительность и обогатит земледельцев, а во вчерашнем письме он мне пишет: «Я не верю ни в один вершок русской земли и ни в одно русское зерно. Выкуп, выкуп и выкуп!» — Чему же тут верить? Можно ли даже прежние надежды на улучшение быта считать искренними, а не возгласами загулявшего человека, понимающего разорительность своих выходок, но восклицающего: «Пропадай все!»
В Москве мы поместились по-прошлогоднему в доме Боткиных. В эту зиму, по поводу банкротства банкира Марка, Дмитрий Петрович Боткин купил великолепный дом у Покровских ворот, и новые владельцы были озабочены возможностью перебраться в новое помещение к Новому году. Так как в купленном доме на дворе был манеж, то Дмитрий Петрович, намереваясь для моциона ездить верхом, купил прекрасную гнедую лошадь и неоднократно предлагал мне ее для проездки.
В скором времени я с восторгом узнал, что Лев Николаевич с женой в Москве и остановились в гостинице Шеврие, бывшей Шевалье. От вас не ускользнула эта перемена фирмы, столь идущая в данном случае к прелестной идиллии молодых Толстых. Несколько раз мне, при проездках верхом по Газетному переулку, удавалось посылать в окно поклоны дорогой мне чете.
В январе, по случаю новоселья, Дмитрий Петрович затеял маскарад, на котором нам нельзя было не быть и нельзя было быть иначе, как в костюмах. К счастию, добрый знакомый снабдил меня полным костюмом Бедуина, который пришлось мне влачить до самого ужина. Замечательнейшим явлением на этом маскараде была величавая блондинка Норма и красавец брюнет Мефистофель с красным пером на берете, целый вечер не покидавший Нормы. По залам носился шепот, что далеко неблагонадежный в нравственном отношении Мефистофель делает брачное предложение Норме, которая, не будучи в состоянии противиться очарованию, говорит будто бы: «хоть день да мой!»
Смотря на несомненно красивую пару, я умственно повторял изречение милейшего старика Николая Николаевича Тургенева: «Ведь вот милая девушка живет у родителей, которые на нее не насмотрятся; она окружена всеми удобствами, но пусть будочник поманит ее в будку, и она все бросит и пойдет за ним».
Тургенев писал мне из Парижа 26 января 1863 года:
Драгоценный Афанасий Афанасьевич, вы в сердце поразили меня вашим упреком: вы полагаете, что я сержусь на вас!!! и оттого молчу…, а я воображал, что вы меня забыли. Дело в том, что я только сегодня получил ваше письмо, находившееся в poste restante, а вы, вероятно, не получили ни одного из двух писем, пущенных мною к вам. Теперь все дело объяснилось, жаль только, что переписка наша покоилась на лаврах, а главное жаль, что вы могли приписать мне дурное чувство. Но о прошедшем толковать нечего, и давайте снова болтать и бомбардировать друг друга письмами. Я очень рад, что вы скова возвращаетесь в свое степное гнездо; а то вы в Москве либо хандрите, либо слишком прилежно посещаете нашего старинного друга, впрочем почтенного и приятного человека — г. Редерера. Кстати, посмотрел бы я на вас в костюме Мавританца иди Алжирца, которым вы облекли свои члены на бале у Боткиных! Все эти известия доходят до меня через Борисова, с которым мы изредка перекрикиваемся. Мысль издать все ваши сочинения и переводы — отличная мысль. Должно полагать, что и публике она покажется такового же. Дайте нам также продолжение ваших милейших деревенских записок; в них правда, а вам правда больше всего нужна — везде и во всем. Боткин вам уже писал, что M-me Виардо положила на музыку: Шопот, робкое дыханье и Тихая звездная ночь. С тех пор она еще прибавила: Я долго стоял неподвижно… Музыка прелесть как хороша и, Бог даст, будет издана в нынешнем году в России, но послать вам ее, пока она не напечатана — невозможно. Потерпите, а ее то приезжайте теперь сюда или летом в Баден. Музыка до того хороша, что стоит путешествия. Изо всех ныне существующих муз, ни одна так упорно не молчала, как моя в это время: даже вашу перещеголяла. Что будет дальше, ее знаю, но что-то совсем притихло. Здоровье зато порядочно, т. е. теперь: зимой было скверно. Ну, да ведь это все суета сует и всяческая суета. — Жму вам крепко руку и усердно кланяюсь вашей жене. Преданный вам Ив. Тургенев. P. S. Боткин процветает и дает нам восхитительные музыкальные утра.
В. Боткин писал из Парижа от 4 Февраля 1863 года:
Сию минуту получил твое письмо и спешу отвечать тебе, милый мой Афанасий Афанасьевич; но ты, конечно, уже получил письмецо мое через Митю. Целый месяц ее писал в тебе, потону что чувствовал себя очень не хорошо: это все последствия моей болезни. Нынешнюю зиму я чувствую себя хуже прошлой зимы, так, например, слишком месяц я был так слаб, что не мог даже писать тебе и домашним; и это вследствие раздражения в спинном мозгу. Я уже ее могу так ходить, как ходил летом, — тотчас устаю. Ну, да как-нибудь дотяну до весны, а там и в Москву, а потом в Степановку. Надоели мне эти переезды, да и очень раздражает меня дорога, именно действуя на спинной мозг. А хотелось бы хоть весной, то есть в марте, подышать где-нибудь чистым воздухом, и если силы дозволят, я проеду может быть куда-нибудь на юг Франции. Ужасает только меня одиночество. Здесь все-таки зайдет кто-нибудь. Глубоко встревожило меня известие о восстании в Польше, об отвратительных ужасах, какие совершает там революционная партия. Так был душевно встревожен я, что потерял способность вслушиваться в квартеты, и поэтому должен был прекратить их у себя, а до того времени какое высочайшее удовольствие они доставляли мне! Скажи пожалуйста, что это Маша не пишет мне? Приписки ее всегда с куриный носик; или в Москве так была развлечена она, что некогда было подумать об отсутствующих? Я подписался на Московские Ведомости и до сих пор не получил еще ни одного номера, а между тем подписавшиеся на Голос и Петербургские Ведомости получают их довольно аккуратно. Должно быть, почтамтские дела редакции Московских Ведомостей в большом беспорядке. Был здесь Диккенс и устроил публичное чтение. Я ничего не слыхал подобного и был в таком восторге, что написал об этом маленькую статейку и послал к Каткову. Будет ли твоя вторая статья так же удачна, как была удачна первая? А ты мне не пишешь, нравится ли она Каткову? Надеюсь, что ты не оставил без внимания моей просьбы насчет коляски, заказанной иною Ильину; именно, чтобы сделали ее для городской езды, именно так, как ты советовал мне. Да твоя одышка меня очень беспокоит: не нужно ли побывать тебе в Карлсбаде? Я бы принял на свой счет издержки вашей поездки, в этом я прошу тебя мне не отвязывать. Если решишься, то напиши мне тотчас, ведь ты все говорил, что тебе Карлсбад помог много. Запускать ведь хуже; а на шесть недель авось можно будет оторваться от деревенских забот. В таком случае я бы провел время лечения вместе с вами, а по окончании оного и в Россию вернулись бы вместе. Только в таком случае тебе надо раньше начать курс и именно с последних чисел апреля. Хорошо, что ты сладил с Солдатенковым насчет издания твоих сочинений. Пожалуйста сделай из них построже выбор; ведь дело не в количестве, а в качестве. Пока прощайте, милые друзья. Да подумай серьезно о своем здоровье, а то пожалуй попадешь в такое положение, как я, то есть никуда негодное. Твой В. Боткин.
Еще в прошлогоднее свое пребывание в Степановке, Василий Петрович, мечтая о новом туда приезде, просил меня пристроить ему специальное помещение, и желая исполнить эту задачу по возможности экономически, я рассчитывал, что, воспользовавшись одною стеной дома, можно возвести двухэтажный двенадцатиаршинный сруб и таким образом выгадать одну крышу. Покупкой и возкой леса следовало озаботиться еще по зимнему пути, и вот почему мы с женой должны были вначале февраля уже возвратиться в Степановку, получив по распоряжению Василия Петровича из конторы 2.000 руб. на его пристройку. Вероятно, и молодым Толстым, не взирая на очарование первого московского сезона недавних супругов, недолго пожилось у Шеврие, и мы на пути из Москвы направились в давно знакомую нам Ясную Поляну, где нам предстояло увидать новую ее хозяйку.
Часов в 9 вечера, в морозную, месячную ночь, почтовая тройка, свернув с шоссе, повезла нас по проселку, ведущему к воротищу между двумя башнями, от которых старая березовая аллея ведет к Ясно-Полянскому дому. Когда мы стали подыматься рысцой на изволок к этому воротищу, то заметили бойко выезжающую из ворот навстречу нам тройку. «Вот, подумал я, как кстати. Тульские незнакомые нам гости со двора, а мы как раз подъедем». Но вот бойкая тройка, наехав на вас, вынуждена, подобно нам, шагом сворачивать в субой с дороги, на которой двум тройкам нет места рядом.
— Возьми поправей-то! кричит своему кучеру седок, лица которого я не могу рассмотреть в тени от высокой спинки саней.
— Это вы, граф? крикнул я, узнав голос Льва Николаевича. Куда вы?
— Боже мой, Афанасий Афанасьевич!.. мы с женой выехали прокатиться. А Марья Петровка здесь?
— Здесь.
— Ах, как я рада! воскликнул молодой и серебристый голос.
— Выбирайтесь на дорогу! воскликнул граф; — а мы сейчас же завернем за вами следом.
Не буду описывать отрадной встречи нашей в Ясной Поляне, встречи, которой много раз суждено было повториться с тою же отрадой. Но на этот раз я невольно вспомнил дорогого Николая Николаевича Толстого, прослушавшего в Новоселках всю ночь прелестную птичку. Такая птичка оживляла Яснополянский дом своим присутствием.
Тотчас по прибытии в Степановку, началась возка строевого леса из Орла и знаменитого камня с Неручи, а при первом угрев работа вчерне закипела, так что к ранней весне можно было уже класть фундамент и становить новую пристройку. В вей выгадывался с одной стороны 4-х аршинный коридор, прямо ведущий в дом и выходящий на другом конце в отдельные севе на двор. Из коридора направо вела дверь в 8-ми аршинную в квадрате комнату для Василия Петровича, со стеклянною дверью на террасу. Из сеней против выходных дверей направо была дверь в комнату 8-ми аршин длины и 4-х ширины для слуги Василия Петровича. Из тех же сеней неширокая лестница в три заворота вела во второй этаж совершенно тех же размеров, с тою разницей, что, за отсутствием коридора, образовалась зала в два света в восемь аршин ширины и двенадцать длины. В эту комнату мы снесли всю нашу библиотеку, и со временем Василий Петрович хаживал туда читать, так как там почти не было мух, за отсутствием жильцов.
В. П. Боткин писал из Парижа 20 Февраля 1863 года:
Получил я твое письмо, любезный друг, и твое, милая Маша, и спешу сказать вам за них большое спасибо. Все время в Москве ты прохворал, и вообще, как кажется, здоровье твое становится рыхлым. До сих пор ты привык мало думать о нем, а надо будет думать. Я жду, какой ты дашь ответ на приглашение мое съездить в Карлсбад. Это письмо найдет вас уже в Степановке, то есть на гнезде, и жизнь примет свой обычный порядок. А меня совершенно расстроило это проклятое Польское восстание; я в постоянной лихорадке и тревоге. Это хуже войны, в войне соблюдают известные правила вежливости, а тут слепая месть руководит всем. Уж года два, как русского солдата постоянное оскорбляли поляки, — что ж мудреного, что он при случае даст волю своему чувству мести? Когда поляки резали русских солдат, здешние журналы молчали об этом, а теперь кричат о жестокости их. Вообще, брат, я последнее время почувствовал презрение к газетам. Всего менее думают они о правде и справедливости фактов, притом же польская эмиграция здесь въелась во все журналы, так что общее мнение здесь совершенно находится под польским влиянием. Можешь судить, как приятно в такое время быть принуждену жить в Париже. При таких смутных событиях я думаю лучше провести лето в Степановке, чем ехать в Карлсбад. Лишь бы благополучно добраться до Петербурга. Надеюсь, что в Степановке все обстоит благополучно. Ах, милые друзья, скоро ли дождусь я той минуты, когда обниму вас на душистой, степной почве, при веселом шелесте ваших молодых березок? Московские Ведомости наконец получаю, но они как-то вялы и бесцветны, хуже прежней Летописи. Пришлите слова два о себе. Ваш В. Боткин.
От 16 марта 1863 года он же:
Получил ваше письмо из Степановки, за которое чувствительно благодарствую и радуюсь, что вы нашли все в порядке. Теперь Степановка вероятно приняла вид настоящей, дедовой я хозяйственной фермы. Воображаю, как это должно радовать твое сердце! И потом как отрадно после городского скитания чувствовать себя в своем гнезде и придти в сознание самого себя. Ведь истинное развлечение находишь ты только в самом себе, в ресурсах собственной души. Совершенно сочувствую твоему стремлению вступить скова в полк, при известии о Польском восстании. Поверишь ли, я с тех пор нахожусь в постоянной тревоге. Не говоря уже о том, что здесь политический горизонт очень мрачен, но само восстание так задумано, организовано и проникнуто таким фанатизмом, что мне кажется невозможно скоро подавить его. В Европе общественное мнение решительно на стороне Поляков, не разбирая того, что претензии и требования Поляков очевидно имеют целью не только ослабление России, но удаление ее из Европы в Азию. Этой цели не скрывают здесь ни журналы, ни английский парламент, и вполне сочувствуют Польскому восстанию, как средству для достижения этой цели. Вот как становится Европой Польский вопрос, и вот что будет значить для нас восстановление Польши. Но наши пустоголовые прогрессисты ничего этого не понимают. Кажется, чувство национальности и любви к отечеству совершенно испарилось из этих легкомысленных голов. Но представим себе Польшу восстановленною, самодержавною, да разве на этом она и успокоится? Разве она не будет всячески стараться вредить России и в этом всегда найдет поддержку в Европе, интерес которой как можно более ослабить нас. А при воинственном, легкомысленном духе Поляков, при их натуральной склонности ко всякого рода авантюрам, — не будет ли это все равно, что завести у себя на западе второй Кавказ? Двадцать лет тревоги и усилий ослабят и разорят нас. Вот как я понимаю восстановление Польши. Для безопасности России необходимо держать Польшу как можно в большей зависимости. Удивительно, что у нас ни один журнал не смотрит на это дело с государственной стороны. А мы еще туда же хвастаем своею пустозвонною журналистикой!!! В Россию я думаю отправиться в последних числах здешнего апреля, так что в первых мая надеюсь быть уже в Москве, а в конце мая поеду к вам дышать благодатным воздухом. Тургенев действительно получил приказание вернуться в Россию, но вследствие письма его к Государю разрешено остаться ему за границей; он, кажется, думает ехать в мае. Кстати, Виардо совсем переселяются в Баден — Баден, где купили себе дом. Мы думали было праздновать свадьбу M-lle Pauline, все уже было почти кончено, как дело разладилось вследствие необыкновенной жажды к деньгам, высказанной претендентом. Да Французы иначе и не понимают брак, как с этой точки зрения. Получаем мы Московские Ведомости, и скажу тебе, что они издаются плохо и неинтересно. С нетерпением ждем романа Писемского.
24 марта.
Душевная тревога, произведенная во мне Польским возмущением, не утихает и стала хроническою. Читать иностранные газеты нет возможности: до такой степени они полны клозетами и ненавистью к России. Все рады возможности ослабить и уничтожить Россию; наша одна надежда на силу и мощь России. Я никогда не подозревал в себе такой национальной струны, которая теперь обнаружилась все другое замерло во мне.
26 марта.
Хоть понемногу, а все пишу к вам; это доказывает, что я беспрестанно думаю о вас. Сегодня получил твое письмо — спасибо. Вчера добыл книжку Русского Вестника за январь. Заметка Каткова о Польских делах превосходна: вот настоящий государственный взгляд на дело. Наши безмозглые прогрессисты не могут понять его, драпируюсь в свой абстрактный и пустой либерализм. Поляки говорят: «между Русскими и нами не может быть иных отношений, кроме взаимного истребления и ненависти». И это правда. Поляки хотят нам сесть на шею, они правы, а мы хотим у них сидеть на шее, и мы правы, и будем стараться сидеть: это вопрос национальный, а вовсе не о большем или меньшем либерализме. Нам на Европу нечего рассчитывать, Европа всегда будет за Поляков. Нам надобно быть сильным и крепким, вот в чем наша надежда. Теперь кажется, войны не будет, но она могла бы быть и может быть. Цель Поляков вовсе не конституция, а прогнать и забить нас в Азию и обратить Россию в слабое второстепенное государство. Вот этой-то цели не понимают наши мальчишки-прогрессисты. Твоей статьи в первом номере Русского Вестника еще не читал, но слышал, что она хуже твоей прошлогодней. Теперь начал читать Казаки Толстого, где надеюсь найти бездну прекрасного. Ты пишешь о клевере, — да посеешь ли ты его? Уж наверное ты как-нибудь умудришься копеешничать, а после будешь себя проклинать. Хоть ты, Маша, как-нибудь вразумляй его, помня что денежка рубль бережет. А о моем помещении не очень хлопочи, как-нибудь устроюсь. Да вот что пришло мне в голову: если я возьму с собой слугу, то будет ли ему где поместиться? А это может случиться, потому что одному ехать тяжело, я это уже испытал прошлого года, возвращаясь от вас. Спешу отправить письмо. Выехать думаю около 20 или 25 апреля. Ваш В. Боткин.
Тургенев писал из Парижа от 7 апреля 1863 года:
Любезные друзья, Афанасий Афанасьевич Фет и Иван Петрович Борисов! Позвольте написать вам обоим купно, хотя вы мне писали отдельно, но времени у меня вдруг стало мало (я на отъезде отсюда); а имею я сказать вам обоим одно и то же, начиная с того, что я искренно вас обоих люблю и помню. Для быстроты дела буду писать по пунктам. 1. Я еду отсюда не в Россию, а в Баден, где теперь еще никого нет, и где я буду работать с остервенением в течении двух месяцев (я во всю зиму пальца об палец не ударил), а в июле, если Бог даст, прибуду в Спасское на тетеревов. Мое присутствие там необходимо, не столько впрочем для тетеревов, сколько для других соображений. Считаю излишним говорить вам, с какою радостью я вас обоих увижу. 2. Могу вам сказать, что мое дело кажется благополучно окончилось. Мне прислали сюда запросы весьма маловажные, я немедленно отвечал, и теперь, я думаю, все сдано в архив. 3. « Казаков» я читал и пришел от них в восторг (и Боткин также). Одно лицо Оленина портит общее великолепное впечатление. Для контраста цивилизации с первобытною, нетронутою природой не было никакой нужды снова выводить это возящееся с самим собою скучное и болезненное существо. Как это Толстой не сбросит с себя этот кошмар! А кстати, каков романчик Чернышевского в Современнике! Вот прелестью! 4. У вас, кажется, все идет потихонечку, как следует быть. И слава Богу. Не в состоянии вам передать, до какой степени меня мучают Июльские дела… Здесь все готовятся к войне. 5. Здоровье мое не совсем удовлетворительно: старая болезнь меня кусает. Может быть летом дело исправится. Засим жму вам обоим руку или руки, крепко накрепко обнимаю вас и остаюсь любящий вас Ив. Тургенев. P. S. Я направил это письмо на ваше имя, дорогой Иван Петрович, но вы доставьте его владельцу Степановки.
Л. Н. Толстой писал того же 1863 года:
Ваши оба письма одинаково были мне важны, значительны и приятны, дорогой Афанасий Афанасьевич. Я живу в мире столь далеком от литературы и ее критики, что, получая такое письмо, как ваше, первое чувство мое — удивление. Да кто же такое написал Казаков и Поликушку? Да и что рассуждать о них? Бумага все терпит, а редактор за все платит и печатает. Но это только первое впечатление, а потом вникнешь в смысл речей, покопаешься в годов и найдешь там где-нибудь в углу между старым забытым хламом, найдешь что-то такое неопределенное, под заглавием художественное. И сличая с тем, что вы говорите, согласишься что вы правы, и даже удовольствие найдешь покопаться в этом старом хламе и в этом когда-то любимом запахе. И даже писать захочется. Вы правы, разумеется. Да ведь таких читателей, как вы, мало. Поликушка — болтовня на первую попавшуюся тему человека, который «и владеет пером»; а Казаки — с сукровицей, хотя и плохо. Теперь я пишу историю пегого мерина; к осени, я думаю, напечатаю. Впрочем теперь как писать? теперь незримые усилия даже зримые, и притом я в юхванстве опять по уши. И Соня со мной. Управляющего у нас нет, есть помощники по полевому хозяйству и постройках, а она одна ведет контору и кассу. У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня. И все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо сравнительно с идеалом. — Что вы думаете о Польских делах? Ведь дело-то плохое Не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать опять меч с заржавленного гвоздя? Что ежели мы приедем в Никольское, — увидим мы вас? Когда вы будете у Борисовых? Не пригоним ли мы так, чтобы вместе съехаться? Прощайте! Марье Петровне мой душевный поклон. Соня и тетенька кланяются. Л. Толстой.
Однажды далеко до сенокоса приехал к нам, к немалой радости нашей, Петр Афанасьевич. Улучив минуту, когда мы были с ним одни, он вдруг неожиданно повел следующую речь:
Я давно мучаюсь своею неаккуратностью и очень хорошо звано, что несвоевременная высылка мною процентов была одною из причин, заставивших тебя бежать из Москвы. Вот уже который год я мучаюсь и трачу деньги на дурацкий, мельничный процесс на Тиму, и вместо того, чтобы возможность расчесться с тобою увеличивалась, она постоянно уменьшается. Ты, конечно, не знаешь этого процесса, который у меня в зубах застрял. Но сделай милость, обрати на него на минуту внимание, так как я желаю выложить перед тобою дело вкратце начистоту. Ты знаешь, что покойный отец наш долгое время строил в своем ливенском имении на реке Тиму громадную крупчатку, в которую всадив в то время более ста тысяч (ассигнациями) денег, так и оставил ее, не оснащенную дорогими жерновами. Мы с братом Василием сдали ее на 12-ти летнюю аренду, которой через два года истекает срок. Мельница все время работала беспрепятственно, как вдруг в третьем году ливонский купец Б-в, купив на той же реке, семь верст ниже, подлинной раструс, стал заводить высокую плотину; но покуда он возводил новую, я просил Формальнаго освидетельствования через губернского архитектора, который намерил подъем воды на старой плотине Б-ва четыре аршина и два вершка до линии, обозначаемой зигзагами гнили, образованной прежним уровнем. В виду формальной опоры такого измерения, я не просил тотчас же суд о формальном воспрещении дальнейшей разорительной для моей мельницы постройки, а думал: «если ты так нагло вторгаешься в мою собственность, то я обожду, когда ты потратишься на свои незаконные постройки, — и разом их поломаю». Тем временем Б-в, сломав прежнюю плотину и уничтожив старые признаки, вытребовал в свою очередь инженера-техника, который дал ему свидетельство, что подъемом воды даже на четыре аршина двенадцать вершков он все-таки не подольет рабочих колес моей мельницы; вследствие чего Б-в поднял воду и затопил мою мельницу, при вопле моего арендатора. Я подал уже два года тону назад в суд, и дело остановилось только на формальной стороне, т. е. на вопросе, какую высоту воды на Б-ской плотине следует считать первоначальною до решения дела по существу. В настоящее время дело это находится в московском сенате, и хотя у меня там и поверенный, стоящий немало денег, но толку, братец, я никакого не вижу. Теперь, продолжал брать, когда ты знаешь сущность дурацкого дела Тимской мельницы, я хочу предложить тебе следующее. Ты бы бесконечно одолжил меня и развязал мне руки, взяв Тимсную мельницу за должные мною тебе 22 тысячи рублей. Подумай хорошенько и, если ты будешь согласен, поедем завтрашний день в Орел для совершения купчей, для чего я привез с собою все нужные документы.
Сообразив, что, не взирая на плохое положение мельницы, все-таки существует надежда окончить более или менее удовлетворительным образом процесс и получить в руки известную ценность, тогда как с другой стороны на выход брата из финансовых затруднений нет ни малейшей надежды, — я безусловно согласился на совершение купчей. Приехав в Орел на братниных лошадях, мы остановились с ним в одном номере гостиницы, и так как, помнится, у меня всех денег было 700 рублей, а на совершение купчей следовало еще тысячу, я тотчас же телеграфировал в контору Боткиных, прося о высылке мне в Орел тысячи рублей, которых я по тогдашней почте никак не мог получить ранее трех дней.
На другой день я получил телеграмму: «деньги высланы».
В течении моих воспоминаний я не раз вынужден был останавливаться на мелочах, имевших для меня в данное время глубокое значение. С другой стороны, я не описывал бы своего прошлого, если бы не был уверен, что всякий читатель, оглядываясь на собственную жизнь, найдет в вей нечто подобное. Не случалось ли каждому быть нежно обнимаемому и быть может совершенно искренно близкими людьми? Но стоит судьбе хотя слегка вам улыбнуться, и из ласковых уст слышатся недружелюбные звуки.
Казалось бы, что мы в Орле только со вчерашнего дня, а поутру за кофеем брат добродушно протянул мне письмо со словами: «вот прочти. Любинька пишет: „а Тим-то, кажется, тебе улыбается“. Очень рад, прибавил брать, что он улыбается: стало быть ему весело».
Зная фантастическую изменчивость братниных мыслей и слушая его иеремиады на скуку пребывания в номере, я ясно понял, что купчая должка быть совершена либо завтра, либо никогда.
В дверь номера постучались, и на общий крик наш: «войдите!» — вошел бывший мой школьный товарищ, а в данную минуту старший городской врач барон Мейдель.
— Ты вчера, любезный друг, не застал меня дома, и вот я захотел повидаться с тобой на минуту. Зачем Бог тебя принес?
Я рассказал барону все дело, прибавив, что с телеграммой в руке о высланных деньгах не мог у знакомых купцов занять тысячи рублей на один день.
— Ну, брат, заметил барон, — это такой город. Денег тут ни за что не займешь.
— Да какой же тут риск! — воскликнул я:- я могу тотчас же дать доверие моему кредитору на получение моих московских денег на почте.
— Постой, отвечал барон: — не приходи заблаговременно в отчаяние: я сейчас сбегаю к одному человеку и объясню ему дело, но предупреждаю, что ему все равно, на три ли месяца или на три дня будут взяты деньги; но он менее трех процентов не возьмет.
Конечно, я как утопающий схватился за эту доску спасения и, получив деньги (это было часов в 11 утра), тотчас направился в гражданскую палату к знакомому секретарю.
— Нельзя ли сегодня совершить купчую?
— Помилуйте, возможно ли это? Нужны справки, а теперь уж двенадцатый час.
— Сделайте одолжение! приставал я. — Я поблагодарю от себя столоначальника и рассчитываю на вашу любезность. прибавил я, всовывая ему в руку 25-ти рублевую бумажку.
— Право, какой вы нетерпеливый, сказал улыбаясь секретарь. — Пожалуйте сейчас надлежащий гербовый лист, и через полтора часа приходите с братом для рукоприкладства, и я тотчас же подам дело на утверждение присутствия, и в два часа вы получите купчую.
К вечеру я вернулся в Степановку владельцем Тимского имения. Каких денег стоило бы в настоящее время такое быстрое совершение дела?