Днепропетровск… Из этих составных слов получилось новое название Екатеринослава. Одно составное — Днепр — осталось. Вот он, спокойный и величавый, течет неторопливо у самого города. Второе составное — Петровский — исчезло.
Да, Петровский, председатель ВУЦИКа, другими словами — президент Украинской Советской Социалистической Республики, т. е. "украинский Калинин" — исчез. Не умер, не убит, не расстрелян, не сослан, а именно — исчез.
В 1937 г. он был вызван советским правительством из Киева в Москву и после этого пропал без вести. Был человек и нет его.
Президент Украинской ССР, второй по величине советской республики, республики с населением в семьдесят миллионов человек, в переводе, скажем, на американские масштабы, фигура значительно крупнее, чем губернатор штата Нью-Йорк.
Трудно себе представить, что бы было в Америке, если бы в один прекрасный день губернатор штата Нью-Йорк был бы вызван в Вашингтон и, уехав туда, пропал бы без вести. Что бы творилось в американской общественности? В конгрессе? В редакциях газет? Это было бы равносильно концу света.
В социалистическом государстве исчезновение президента Украинской Республики прошло незамеченным. Общественность — молчала. Верховный совет СССР — молчал. Газеты — молчали. Только отдельные советские граждане, встречаясь с друзьями около особняка на Фундуклеевской улице, где жил исчезнувший всесильный председатель ВУЦИКа, незаметно, бровью, показывали на особняк и понимающе кивали головами.
Так никогда и не узнали граждане Украинской ССР, что именно случилось с их президентом, после того как за ним закрылись тяжелые ворота Кремля. Позже была арестована его семья и про нее точно известно, что она расстреляна. Куда же девался сам президент, на столе у которого неизменно лежал свеженький, только что вышедший из печати, том сталинской конституции, обеспечивающий неприкосновенность советских граждан, так и осталось неизвестным.
Случай с Петровским, отнюдь, не единственный уникум пропажи крупных деятелей социалистического государства. Год спустя в Москву был вызван прославленный командующий Дальневосточной армией маршал Блюхер. И прибыв в Кремль — исчез без следа и без всякого шума. Только удивленные красноармейцы обнаружили в один прекрасный день, что портреты исчезнувшего маршала, украшавшие стены всех казарм, чьей-то невидимой рукой были оттуда изъяты. И все.
Впрочем, надо заметить, что в истории российского государства подобное бесследное исчезновение видных государственных деятелей, вызванных высшей властью к себе, происходит не впервые. Точно так же, семь или восемь веков назад, иногда бесследно исчезали русские владетельные бояре и даже удельные князья, вызванные татарским ханом в свою ханскую ставку. И лишь много времени спустя, от сбежавших холопов или болтливых татар, русские люди узнавали, что прогневавшийся хан приказал, прибывших к нему бояр или князей, положить на землю, накрыл их досками и на этих досках пировал со своими приближенными до тех пор, пока из провинившихся феодалов не вылезли наружу кишки.
Надо думать, что этот оригинальный способ наказания, в передовом социалистическом государстве, признан устаревшим и кремлевский хан, вряд ли, пирует с членами политбюро на досках, наваленных на тела петровских, блюхеров и сотен им подобных. Однако, историческая аналогия от этого нисколько не страдает. Ибо результат остается тот же: — провинившиеся вельможи больше в свои владения не возвращаются, а их кишки, разумеется, тоже тем или иным способом, оказываются — снаружи.
Примерно с такими мыслями в голове, пробирался я дождливым осенним утром, сквозь густую вокзальную толпу Днепропетровска.
Читателя, пожалуй, может интересовать и сама, так сказать, техническая сторона приезда в новый город в условиях войны и оккупации. Вот, приехал человек, вышел из вагона, очутился на вокзальной площади. А дальше?
Дальше не так просто. Гостиниц для приезжающих нет. Все они заняты военными. В лучшем случае можно, где-нибудь на окраине города, наткнуться на вывеску: — "постоялый двор", но надо иметь много мужества, чтобы остановиться в таком заведении. Обычно, это огромная комната, в которой на полу, вповалку, спит человек сто. Ресторанов нет, столовых тоже. Времена не туристические и если бы какой-нибудь экстравагантный путешественник, вздумал в эти дни проехаться по этим местам, то он уже с первой остановки взял бы курс назад.
Поэтому для того, чтобы в это суровое время, приехать в какой-нибудь русский город, надо было иметь какую-то точку опоры. Для меня такими точками являлись повсюду корреспонденты "Нового Слова", которые в этом отношении были звеньями более ценной организации, чем все туристические агентства мира.
Как создавались корреспонденты "Нового Слова" на оккупированной территории? Газета эта оказалась первым и единственным мостом, переброшенным из русского зарубежья на родину и тот процесс, как по этому мосту стали ходить люди и, обгоняя людей, летать через него мысли, является, несомненно, любопытным. А происходило это очень просто. У какого-нибудь военного переводчика, оказывался экземпляр "Нового Слова", полученный им по полевой почте. Этот экземпляр начинал переходить из рук в руки.
Ведь это была первая русская газета, которую вчерашние советские граждане держали в своих руках и читали в ней о советской власти как раз то, что они сами о ней думали. Только тот, кто прожил четверть века в условиях неслыханного полицейского режима и морального гнета, без возможности произнести хоть одно слово протеста, может оценить всю значительность этого момента. Газета зачитывалась буквально до дыр.
А затем, прочитавшие газету, естественно и сами начинали писать для нее. Каждый подсоветский человек мог много рассказать о пережитом. В результате — сотни писем со статьями и корреспонденциями стали прибывать в редакцию и по их качеству отсеивались постоянные сотрудники и корреспонденты из разных городов оккупированных областей. К концу первого года войны, редко появлялись на страницах газеты статьи сотрудников из числа старых эмигрантов. Почти вся газета заполнялась уже материалом, присланным с родины, бывшими советскими гражданами. Они принесли газете много живого свидетельского материала и не академической, а подлинной, жизненной ненависти к марксистским растлителям человеческого духа. Они много рассказали своим зарубежным соотечественникам о страшном, удушающем застенке, в котором они провели четверть века в тяжелых кандалах коммунистической диктатуры. Надо надеяться, что в свое время они смогут рассказать об этом всему миру. Последнему было бы, во всяком случае, очень полезно выслушать хотя бы малую часть этой страшной правды. По крайней мере тем представителям его, которые все еще склонны считать большевизм не чумой, а чем-то вроде легкого насморка.
В Днепропетровске, как и в других городах, я прямо с вокзала отправляюсь в дом нашего корреспондента, чтобы познакомиться с ним и попросить убежища. И попадаю там в милую приветливую русскую семью, где с меня начинают смывать дорожную грязь, кормить, укладывать спать и варить какое-то снадобье от подхваченной в дороге простуды.
Описывать внешний вид Днепропетровска — не стоит. Это было бы повторением уже сказанного о Пскове и Киеве. Это такой же "бывший город", как и его уже описанные мною, собратья. Те же унылые ряды обшарпанных, измызганных домов, та же нищета на улицах, те же несколько безрадостных неоштукатуренных домов, которыми скудно одарила этот город социалистическая стройка.
Впрочем, здесь я встретил и новую, невиданную еще мною подробность архитектурного полета мысли. Вот — "дом красных командиров". По всему переднему фасаду его торчат бетонные площадки. Это должны были быть балконы. На этих балконах, по-видимому, красные командирши должны были угощать чаем своих гостей. Однако, несомненно, что даже в том случае, если бы этот дом принадлежал не красным командирам, а красным акробатам, то и последние не рискнули бы устроить тут чаепитие. Ибо, кроме этих площадок, никаких других признаков, указывающих, что это должны быть балконы — нет. Ни перил, ни решетки, ни ограды. Может быть дом этот не успели закончить из за войны? Ничего подобного. Красные командиры с командиршами жили в нем уже пять лет. И ни одному лейтенанту или майору не пришло в голову пойти к лицу ответственному за это архитектурное издевательство, взять его за шиворот, привести на свой так называемый, балкон и сбросить его оттуда вниз.
В Днепропетровске, как и в Киеве, на многих лавках, магазинах и учреждениях сохранились старые советские вывески. От них веет жуткой марксистской мертвечиной и апокалипсической тоской. "Главукркнигторг" — значится на оставшихся книжных магазинах. Читая эдакое словесное хитросплетение даже профессор словесности может показаться безграмотным. Ибо, читать его можно только по слогам. "Трестхарчпром" — это, по-видимому, имеет какое то отношение к гастрономии, но слово это определенно отбивает всякий аппетит. "Главукрмолоко" — совершенно ясно, что это молочная. Однако, вместо полновесных и вкусных слов: свежее и парное молоко, сливки, простокваша, сметана — скучные партийные людишки привесили к доброму коровьему молоку этот самый — "главукр". Когда я читаю эту надпись, то мне почему-то кажется, что это молоко с "главукром" в придачу, должно быть обязательно прокисшее, с мухами и посыпанное укропом.
Впрочем, это еще не самые показательные образцы. На окраине Днепропетровска я видел какое-то заведение с заколоченными дверями, над которым красовалась вывеска: — "Облплодовощзаготзасолконтора". Это слово удалось расшифровать лишь после долгих и упорных раздумий.
Многие предприятия сохранили прилагательные к своим названиям. Все эти прилагательные одинаковы — "красный". "Красный текстильщик", "красный ткач", "красный металлист". Красный, красный, красный… Здесь был даже "Банно-прачечный комбинат "Красная Синька". Я этой надписи уже не застал, но охотно верю, что в марксистском государстве даже синька может быть — красной.
Однако, одними прилагательными дело не обходится. Вожди пролетариата честолюбивы, как местечковые фармацевты. Все эти предприятия, кроме того, что они — красные, носят еще имя и кого-нибудь из партийных честолюбцев.
Причем, при распределении сановных имен различным комбинатам, заводам и артелям, партийная канцелярия строго следит за соблюдением соответственного ранжира: — чем крупнее предприятие, тем более громкое имя оно должно носить и чем предприятие меньше, тем мельче имя его партийного шефа… Совсем маленькие артели и мастерские носят имена, какой-то партийной шушеры, часто неизвестной даже заведующим этими мастерскими.
Именно, так при дворах московских царей рассаживались за столами приглашенные во дворец гости. Бояре познатнее — Рюриковичи, Гедеминовичи — поближе к царю, менее знатные — подальше и так до самого края стола, где пугливо ютилась боярская мелкота, имен которой часто не знал и сам высокий хозяин. Вот по этому старинному закону местничества или согласно русской поговорке — "всяк сверчок, знай свой шесток", распределяет партийная канцелярия эти своеобразные шефства. "Металлургический комбинат имени Сталина", "Тракторный завод имени Молотова", "Кондитерская фабрика имени Микояна", "Швейно-пошивочная мастерская имени Щербакова", "Библиотека имени… Буденного".
Это последнее взято мною, отнюдь, не с целью иронии. Библиотека имени полуграмотного советского маршала существовала в Бирзуле. Вероятно, культурные очаги с подобным шефством существовали и в других городах.
В Советском Союзе все предприятия носят какие-нибудь коммунистические имена. Если бы в социалистическом государстве существовали официальные публичные дома, то, пожалуй, и они имели бы какое-нибудь соответствующее шефство. "Публичный дом им. Крупской". Или — "Публичный дом имени Долорес Ибарури". Совсем не плохо. Во всяком случае, много лучше, чем "библиотека Буденного"…
Единственные предприятия, которые не носят имен коммунистических вельмож это — бюро похоронных процессий. Это жаль. Как хорошо и правдоподобно звучало бы: — "Всесоюзная похоронная контора имени Сталина"? Или лучше — "Всесоюзный похоронный комбинат имени Сталина"…
Казалось бы, что социалистический строй должен был упростить показную сторону жизни. Однако, случилось обратное и при этом строе она усложнилась во много раз. Самый знаменитый русский театр, во времена империи назывался очень просто — Московский Художественный Театр. Теперь он называется: — Московский Художественный, ордена Ленина, имени Максима Горького, академический театр. При царях ("милитаристах") военные училища выпускавшие офицеров назывались скромно: Павловское Военное Училище или Михайловское Военное Училище. При марксистах ("пацифистах") такое же военно-учебное заведение называется: — Первое московское, ордена Ленина, ордена Суворова, имени Дзержинского артиллерийское училище…
Это еще скромные примеры. Есть подобные же учреждения, носящие названия в четырнадцать и шестнадцать слов. Они уже похожи на титулы китайских мандаринов или испанских грандов в преломлении современных веселых буффонад.
Большевики любят говорить о скромности. Скромность, являвшаяся раньше украшением провинциальных барышень, по их словам, должна быть столь же непременным украшением и правоверного коммуниста. По-видимому, именно, в силу этой скромности большевики стали переименовывать улицы, города и целые области, давая им свои собственные имена и усеивать страну памятниками, воздвигнутыми себе еще при жизни.
Надо сказать, что до такой безвкусицы, пошлости и хамства не доходил еще ни один самодержец и ни один диктатор в мире. Товарищ Сталин, в городе Сталинграде, на сталинской площади, любуется памятником товарищу Сталину. Товарищ Молотов, в городе Молотове, на молотовской площади, любуется памятником товарищу Молотову. Это ли не образец большевистской скромности?…
За тысячу лет существования Московского государства и Российской империи, фактически только один большой город носил царское имя. Это — Екатеринослав, по улицам которого я сейчас брожу, ибо Санкт-Петербург носил имя не Петра Великого, а Святого Петра. И надо сказать, что Екатеринослав вполне оправданно получил свое имя — этот город основан Екатериной.
Большевики же за двадцать пять лет своего существования у власти успели "присвоить" десяткам крупных городов свои собственные имена, без всякого к тому основания, ибо городов этих они не основывали, не строили и не создавали. А в этих городах и во всех прочих они умудрились заполнить своими персонами все поры повседневной жизни.
Что это? Пустое тщеславие мелкотравчатых провинциалов, добравшихся до неограниченной власти? Или сознание того, что после смерти все эти города не долго будут носить их имена и потому неутолимое желание насладиться этим при жизни?
Это и то, и другое. Но есть еще и третье. А именно: своеобразное воспитание советского гражданина. Последний должен неустанно, денно и нощно, чувствовать себя со всех сторон окруженным именами "любимых вождей" и ни одного шагу не делать без того, чтобы не вспомнить о их существовании.
Советский гражданин должен жить в городе Сталинграде или Ленинграде, служить в тресте имени Молотова, гулять по улице Маркса, отдыхать в парке имени Кирова, обедать в столовке имени Микояна, ходить в театр имени Дзержинского, любоваться памятником Калинину, мыться в бане имени Жданова и брать книги в библиотеке имени Буденного. А если все это ему осточертеет и он в припадке неврастении бросится на вокзал, чтобы вырваться из этого безысходного ужаса, то там он сядет в поезд, который повезет его по железной дороге имени Кагановича в город Молотов или Куйбышев, где его снова будет ждать трест имени Сталина, улица имени Маркса, столовка имени Шверника и так далее, и так далее. Если же в новом городе нервная болезнь этого гражданина примет более острые формы, то его заберет скорая помощь и отвезет в больницу имени Орджоникидзе, где его осмотрит, орденоносец ордена Ленина и лауреат сталинской премии, профессор такой то.
Выхода из этого заколдованного круга — нет. Разве, что умереть. В этом случае социалистическое отечество уже теряет всякий интерес к своему воспитаннику и тогда ему разрешается найти вечное упокоение на кладбище, которое пока еще не носит ни одного из осточертевших ему имен. Однако, этой радостной подробностью, данный гражданин насладиться уже не сможет.
Советские граждане реагируют на это навязчивое партийное хамство, единственным разумным в этом отношении способом. Они попросту не замечают всего этого. Если новые названия городов еще, более-менее, прочно вошли в быт, то на переименованные улицы никто не обращает никакого внимания. Несмотря на то, что улицы годами носят имена: Маркса, Ленина или Сталина, их по-прежнему называют: Николаевская, Спасская, Преображенская. Киевский извозчик, которого я просил отвезти меня на улицу Ленина, долго чесал бороду и вслух рассуждал, где бы она могла находиться. Тогда я напомнил ему, что эта улица раньше называлась — Фундуклеевской. Он обрадовался, осклабился и с укором сказал: — "ну, так бы раньше и сказали, а то черт его разберет у нас тут куда ни плюнь все ленинское или сталинское…"
Впрочем, если бы какой-нибудь добросовестный советский гражданин и захотел бы запомнить новые имена улиц, то вряд ли ему это удалось. Иногда большие улицы в больших городах меняли свое название по три раза в год. Вчера она была "улицей Рыкова", сегодня Рыков оказывался врагом народа и срочно переименовывалась в "улицу Пятакова", но завтра врагом народа оказывался Пятаков и она в течение ночи получала имя Ежова, но послезавтра Ежов… и так далее. Тогда уже и самый добросовестный гражданин махал на это рукой и продолжал называть эту улицу просто — Марино-Благовещенской.
Порой и сама советская власть сдавалась перед этим пассивным отпором обывателей. Киевский Крещатик много лет носил имя "улицы Воровского". Разумеется, ни у одного киевлянина язык не поворачивался назвать эту тысячелетнюю гордость Киева новым, да еще каким-то воровским именем. И вот, как-то ночью, стыдливая рука киевского горсовета сняла таблички с громким именем Воровского и заменила их снова Крещатиком.
— Хорошо было бы, — сказал мне по этому поводу один киевлянин, — вот так же проснуться в одно прекрасное утро и увидеть над всей страной вместо какой-то воровской таблички СССР, тысячелетнее и прекрасное слово — Россия.
* * *
Однако, Днепропетровск это не только расползшиеся по швам дома и унылые вывески лавок и учреждений. Это не только пропавший президент Украинской Республики и безперильные балконы "дома красных командиров". Днепропетровск — это прежде всего — огромный фабричный город. Если в Киеве заводы и фабрики жмутся около города, не заслоняя его своеобразного городского лица, то днепропетровские заводы оттеснили на задний план город и он сам прячется в их тени. Днепропетровск это первый большой фабричный город, который лежал на моем пути. И он меня интересует, именно, с этой стороны.
Советские промышленные центры группируются главным образом, вокруг Урала. Это понятно. Поближе к руде и подальше от границы. Быть может в силу соображений этого характера в Днепропетровске не строили новые заводы, а лишь расширяли старые. И, слов нет, разрослись они сильно. К существовавшим уже цехам пристроены новые, старые увеличились, выросли новые трубы, появились новые домны и мартены, пролегли длинные газопроводы, целые горы шлака высятся позади заводов.
Однако, бродя по днепропетровским заводам и осматривая все произведенные расширения, в глаза невольно бросается одно обстоятельство. А именно: при всех этих расширениях и перестройках все внимание отводилось повышению производительности завода и никакого — улучшению условий работы для занятых здесь людей. Помещения строились огромные, печей, машин и станков вгонялось в них множество, а рабочим буквально негде было повернуться. Помещения цехов — темные, без достаточной вентиляции и без примитивнейших удобств. По сравнению с виденным мною в Европе современными заводами, полными света и воздуха, со стеклянными стенами или крышами, с мощной вентиляцией, душами, фонтанами и цветниками, днепропетровские колоссы выглядят огромными мрачными пещерами самых черных для рабочего класса времен.
Рабочий — "первый гражданин" Советского Союза, во время работы, обставлен отвратительно. Но может быть каторжные условия работы компенсировались благодатным отдыхом дома? Тоже — нет. За свое трехнедельное пребывание в Днепропетровске я обошел не меньше двух десятков рабочих квартир и имел возможность убедиться в каких убогих бытовых условиях: жил советский рабочий. Только очень ценные мастера и, притом, заслуженные по партийной линии, получали квартиру в рабочих домах и жили относительно сносно. Сносность эта, разумеется, определяется по советским масштабам, а не по европейским. Это означает, что семья такого мастера в 3–4 человека имела комнату и кухню, а в 5–6 человек — две комнаты с кухней. По европейским масштабам — это стандарт жизни очень низко оплачиваемого рабочего.
Что же касается остальной массы рабочих, то она ютилась, либо в обычных перенаселенных коммунальных квартирах, либо в допотопных лачугах на окраинах города. Последним даже отдавалось предпочтение, ибо там можно было тайком завести пару куриц или гусей, без опасности быть обвиненным в "мелкобуржуазном уклоне" и "измене социализму".
Сгоняемые же перед войной, в огромном количестве, новые рабочие из деревень обитали в наскоро сколоченных бараках, которые отличались от нацистских загонов для иностранных рабочих, лишь отсутствием колючей проволоки.
Но может быть и то, и другое искупалось хорошей оплачиваемостью рабочих, позволявшей им хорошо питаться, одеваться и экономить на черный день? Нет, не было и этого.
Когда из заграничной дали я думал о советской жизни, то мне почему-то казалось, что там все классы обнищали за счет рабочего класса и последний, олицетворяя собой диктатуру пролетариата, перенес на свой текущий жизненный счет все блага, которых в свое время лишились другие классы.
Однако, попав на русскую землю, а особенно в рабочий город Днепропетровск, мне стало ясно, что в этом отношении я был жертва большевистской пропаганды, неустанно твердившей о "победе рабочего класса" и о замечательных для него последствиях этой победы. Познакомившись же как следует с бытом днепропетровских рабочих у меня не осталось никаких сомнений в том, что никакой диктатуры пролетариата не существует, а есть жесточайшая полицейская диктатура коммунистической партии. И в условиях этой диктатуры русский рабочий стал таким же нищим и бесправным парнем, каким стали крестьянин и городской интеллигент, с той лишь разницей, что это обстоятельство для русского рабочего должно быть много горше, ибо никто не сделал столько для победы большевистской партии сколько сделал он.
Если голая нищета советского рабочего кричит о себе из их бедных жилищ, из отсутствия многих необходимых бытовых мелочей и потрепанной одежды, то причины этой нищеты выясняются при первых же разговорах с самими рабочими.
Несколько раз я бывал в гостях у Алексея Максимовича. Это человек лет пятидесяти пяти, старый екатеринославский рабочий, прекрасный слесарь. Он не только — тезка Горького, но своими усами, прической и пытливым взглядом глубоко сидящих глаз и внешне несколько похож на знаменитого пролетарского писателя. Правда на этом его сходство с Горьким и кончается. И тогда остается лишь — разница. А разница между ними оказалась немалая. Писатель Алексей Максимович Пешков Горький борясь, якобы, за лучший достаток русского рабочего, стал в советское время миллионером. А русский рабочий Алексей Максимович, старый слесарь днепропетровского завода, за это время впал в такую нищету, в сравнении с которой даже его невеселая жизнь до революции стала казаться ему верхом благоденствия.
— Цифры, конечно, вещь хорошая, — говорил мне Алексей Максимович, — а только на одних цифрах далеко не уедешь. У нас тут все доклады разные читали и доказывали, что при советах рабочий стал лучше жить, чем при царе. И цифрами так и сыпали, как из рукава. А только я не так понимаю. Это верно, что при царе я зарабатывал тридцать рублей, а при советах стал получать — триста. А толку-то что с этого? Я тогда за пару сапог десять рублей платил, а при советах их и за триста не достанешь. Набор на рубаху мне тогда целковый стоил, а при советах изволь за это дело тридцать рублей выложить и то будет мало. А хлеб? До революции я его за пятачок имел, а после нее — восемь гривен выкладывай… Вот они цифры то!..
Язык цифр услышанный мной от Алексея Максимовича, опять-таки, говорит о том статистическом мираже, о котором я упоминал описывая жизнь советских колхозников и который создавала партийная пропаганда для того, чтобы убедить крестьян и рабочих в том, что при советской власти им жить стало много лучше.
И, разумеется, находились тысячи и тысячи доверчивых людей, особенно из числа молодежи, которые легко попадались на эту шулерскую уловку и видя свое безрадостное житье на триста рублей в месяц, с ужасом думали о страшных царских временах, когда рабочий должен был обходиться тридцатью рублями в месяц.
Эти наивные люди совершенно не учитывают того, что при вычислении сравнительного дохода рабочего до революции и после нее, необходимо различать номинальную и реальную заработную плату. Первая выражается в денежном исчислении, т. е. в рублях получаемых данным рабочим, а вторая — в натуральном исчислении, т. е. в количестве товаров, которые на эти рубли можно купить.
Большевистская пропаганда утверждая, что материальное положение рабочих в СССР непрерывно улучшается, в качестве доказательства приводит рост номинальной заработной платы, умышленно умалчивая о плате реальной. Средняя номинальная заработная плата русского рабочего в 1913 году была 24 рубля 30 копеек. (Ленин, соч. том 16, стр. 96). Та же средняя плата советского рабочего в 1937 году исчислялась в 288 рублей 25 копеек (Сталин, доклад на 18 съезде партии).
Таким образом, средняя номинальная плата русского рабочего выросла за это время в десять раз, Из этого обстоятельства партийные шулера не прочь сделать фальшивый вывод, а именно — что советский рабочий живет в десять раз лучше рабочего царских времен.
Между тем, за этот же промежуток времени реальная заработная плата рабочего уменьшилась примерно в двадцать раз, ибо именно в такой пропорции вздорожала рыночная стоимость всех товаров, начиная от хлеба и кончая сапогами.
Вывод и тут совершенно ясен и он говорит о том, что советский рабочий живет в два раза хуже, нежели жил до революции царский рабочий.
Однако, злоключения русского рабочего при советской власти не ограничились ухудшением его материального положения. До революции рабочий был прежде всего свободным человеком. Если ему не нравилась работа в одном месте, он переходил на другое. Закон о закреплении рабочего за местом работы, введенный большевиками, превратил его в обыкновенного крепостного советской власти. Введение платы за право обучения в высших учебных заведениях лишило фактически рабочего дать высшее образование своим детям, ибо платить ему за это нечем. И, наконец, драконовский закон об опоздании на работу, предусматривающий за это ссылку в концлагерь, окончательно превратил советского рабочего в механическую деталь без душной советской государственной машины.
Пресловутое стахановское движение, большевистская пропаганда пытается представить, как "небывалый творческий подъем трудящихся масс", желающих этим, якобы, доказать свою любовь к советской власти и восторг перед сталинскими пятилетками.
— Стахановщина с того и пошла, — говорит мне Алексей Максимович, — что ребята не могли прожить на свою зарплату. Ну, и давай, в погоне за премиями, вырабатывать по две-три нормы в день. Раньше такая работа "аккордом" называлась, а теперь зовется стахановщиной. А цель все одна: — побольше выжать из рабочего. Только и разница в том, что аккордную работу коммунисты ругают и называют ее эксплуатацией, а стахановщину хвалят. Хорошее, мол дело ребята, трудись до седьмого поту! Одного на сто тысяч в депутаты выберут и орден дадут, а остальные — наживай дальше чахотку!..
— А вы стахановцем не были? — спрашиваю Алексея Максимовича.
— Слава Богу, не приходилось, — отвечает он.
— Как же вы сводили концы с концами?
— Да кое-как сводили, — говорит Алексей Максимович, глядя на меня поверх старомодных очков в железной оправе, — нас только двое, да к тому же старуха моя большая рукодельница, прирабатывала кое-что на дому…
— А вы? — спрашиваю его соседа, пришедшего тоже потолковать с заграничным человеком.
— Он тоже не был, — отвечает за Него Алексей Максимович, — он у нас вообще капиталист, — добавляет он и смеется, как бы предвидя дальнейшее развитие разговора.
— Как капиталист? — удивляюсь я.
— Да, какой там капиталист, — смеется в свою очередь сосед, — просто племянник у меня в Америке живет. Еще с двадцатого года. Вот он мне и помогал понемногу, а меня за это капиталистом величают…
— А, что же он делает в Америке? — интересуюсь я.
— Да, знаете, последние годы, — с заминкой говорит сосед и я вижу как за стеклами очков весело улыбаются глаза Алексея Максимовича, — последние годы он был безработный.
— И тоже помогал? — с удивлением спрашиваю я.
— Помогал, — подтверждает сосед, — у них, знаете, там крепкий закон насчет безработных. Каждым из них получает от государства пенсию. Вот из этих денег он мне и присылал по несколько долларов.
— Так это ж на рубли не так много выходит?…
— Зачем на рубли? — отвечает он, — я за эти доллары из Торгсина дефицитный товар получал, а потом его продавал — "налево". Другой раз это как вторая зарплата получалось…
Много уже мне пришлось увидеть и услышать примечательного на моем пути по родным пределам. Но рассказ рабочего социалистического государства о том как ему помогал сводить концы с концами его безработный племянник из капиталистической Америки показался бы мне анекдотом, если бы мои собеседники не подтвердили свои слова несколькими письмами от заокеанского племянника, из содержания которых я увидел, что их рассказ — сущая правда.
Советская власть во все стороны человеческого бытия внесла свои коррективы. Оказывается, что этих корректив не избежал и вековой сон о знаменитом "американском дядюшке". В доброе старое время многим нашим соотечественникам часто снился — богатый американский дядюшка. В советское время героем этого сна стал — безработный американский племянник.
— А что же вам все-таки дала советская власть? — спросил я как-то Алексея Максимовича.
— Да я и сам не раз думал об этом, — отвечал он, — и никак не мог додуматься. Разве, что, — улыбнулся он, — билет иногда в театр, оперетку смотреть, давали мне бесплатный. А только к чему мне этот билет? Мне дайте хороший обед, хорошую одежу, хорошую квартиру, а уж билет в театр я как-нибудь и без них куплю…
Потом мне довелось повидать в Днепропетровске и стахановцев. Одного из них я запомнил на всю жизнь.
Перед домом одних моих знакомых я увидел как то нищего — слепого. Он медленно растягивал потрепанную гармонь и печальным, хриплым голосом тянул грустную мелодию:
"… Прощай сказала, сама побигла
Туда, где плывуть корабли,
Упала в воду и все затихло,
Нашла притулище соби…"
Знакомые объяснили: это бывший рабочий. Стахановец. Перевыполняя нормы — потерял зрение. С тех пор ходит по дворам с гармонью. Я подумал сначала, что его выгнали на улицу условия жизни под оккупацией, неполучение пенсии, голод. Мне сказали, что он, время от времени, приходит под этот дом уже года три-четыре. А как же социальное страхование? Пенсия? Мне объяснили, что все это он, разумеется, получал, но жить мог на это одну — две недели. Остальное — покрывала гармонь.
Несчастный слепой стахановец, перешел на другую мелодию. Более веселую. Но звучала она еще более грустно. Маленькая девочка собирала, бросаемые из окон советские рубли. На них изображен другой стахановец. Здоровенный, веселый и… зрячий. По крайней мере зрячий — физически.
Однако, можно с уверенностью сказать, что среди советских рабочих все больше и больше становится и зрячих духовно. Многие из них уже хорошо поняли, что они сделали для советской власти и, что советская власть сделала для них. Лучшим доказательством этому служит то обстоятельство, что несмотря на все строжайшие приказы об эвакуации, огромное большинство днепропетровских рабочих, в дни войны, осталось на своих местах. Они остались в ожидании того, что война принесет с собой великие перемены и для всей страны и для рабочего класса. Их надеждам, на этот раз, не суждено было сбыться. Но это не значит, что они не будут столь же терпеливо ждать этих перемен в будущем. И нет никакого сомнения в том, что когда будет дан сигнал, большинство из них, вопреки приказам советской власти снова окажется по другую от нее сторону.
И когда поезд, унося меня из Днепропетровска, полз снова мимо кирпичного леса заводских труб, в моей памяти еще раз проплыли: старый слесарь Алексей Максимович, и похожий, и не похожий на Горького его сосед, рабочий социалистического государства, завидовавший судьбе своего безработного американского племянника, слепой стахановец с гармонью и грустными песнями и весь, копошащийся у этих труб, рабочий люд, вынесший на своих плечах революцию, гражданскую войну, индустриализацию и получивший в награду за это — нищету, полуголодное существование, крепостное рабство и бесплатный билет в опереточный театр.