Двадцать шестого августа, в годовщину Бородинского сражения, Бородинский полк, стоявший лагерем на Северной стороне, справлял свой годовой праздник.
Офицеры были уже в полном сборе близ палатки полкового командира. Ждали приезда главнокомандующего и других начальствующих лиц. Наконец приехал князь со своими адъютантами, отслушал молебен, сухо поздравил полк и сам уехал в Севастополь, предоставив адъютантам пировать с другими офицерами. Представителем пира был начальник семнадцатой дивизии, генерал-лейтенант Кирьяков, плотный мужчина не первой молодости, но считавший себя очень красивым, ухаживавший за всеми хорошенькими дамами, говоривший зычным грудным голосом и имевший репутацию прямого, истинно русского человека. Подле него сидел седой как лунь ветеран двенадцатого года, участник Бородинского боя, генерал Бибиков{55}, слепой старик, давно живший на Бельбеке в маленьком именьице. В своем старом, александровских времен мундире он выглядел какой-то археологической редкостью, и блестящие гвардейцы из свиты князя втихомолку подтрунивали над старичком.
-- Граф, как вам нравится генерал Кирьяков? -- спросил адъютант Грейг, обращаясь к сидевшему подле него Татищеву, бывшему в числе приглашенных на праздник.
Татищев был не в духе. У него болела голова от бессонницы, и, сверх того, он получил второе письмо от княгини Бетси, в котором она сообщала, что ее муж болен, что ему угрожает паралич и что если, не дай Бог, это случится, она никогда не оставит мужа.
Мы уже видели, что Татищев отнесся далеко не сочувственно к сумасбродному плану княгини бросить мужа и ехать в Севастополь. Но теперь его самолюбие было задето и ревность заговорила в нем. Мысль, что эта прелестная молодая женщина останется навсегда прикованной к постели разбитого параличом ненавистного старика и что она делает это добровольно, в силу [113] сознания какого-то долга, возмутила графа до глубины души. Он написал в ответ весьма резкое письмо, где сказал, между прочим, что его удивляет, к чему она разыгрывала с ним эту комедию, что он и не думал звать ее к себе в Севастополь, что теперь с минуты на минуту ожидают военных действий и присутствие женщины могло бы только связать его по рукам и ногам, что у него теперь нет для нее и помещения, так как с прибытием новых войск стали размещать офицеров по частным домам, -и ему вскоре придется оставить себе лишь одну-две комнаты, наконец, что он желает ей исполнить священный долг жены и горько кается в том, что был причиною уклонения ее от этого долга. "Конечно, всю вину за это безрассудное увлечение я принимаю на себя!" -- великодушно прибавил Татищев в конце письма.
Граф так был занят своими мыслями, что Грейг должен был повторить вопрос о Кирьякове.
-- Кирьяков? -- спросил, очнувшись, граф. -- Да как бы вам сказать: плохо говорит по-французски, необразован, ограничен, прожорлив, как акула; других качеств его еще не успел заметить.
-- Ах, вы не можете себе представить, -- сказал адъютант Веригин, -- светлейший с первого же взгляда невзлюбил этого Кирьякова, и у них уже были столкновения. Светлейший теперь не читает ни одной бумаги Кирьякова, так прямо и возвращает без прочтения.
Подали шампанское. Провозгласили тост за государя, затем за наследника, высокого шефа полка, потом стали пить другие тосты, которые следовали без конца. У многих лица приняли уже совсем румяный оттенок. Почти все тосты провозглашал Кирьяков.
-- Теперь, господа, -- сказал он, снова поднимаясь с места и кивая в сторону слепого генерала Бибикова, -- теперь выпьем за здоровье нашего почтенного гостя, настоящего бородинца и старого вете-вете... -- Язык Кирьякова заплелся.
-- Ветерана, -- подсказывали ему с разных сторон.
-- Ветеринара! -- выпалил Кирьяков.
Адъютанты зажали салфетками рты, едва удерживаясь от смеха. Бибиков встал было, но, сконфуженный, опустился на свое место. Кирьяков, нимало не смущаясь, залпом осушил свой бокал и сел.
На рассвете с тяжелой головой, столько же от выпитого [114] вина, сколько от мучивших его мыслей, возвращался Татищев в свой лагерь. Звезды уже стали меркнуть от света зари, и море из черного принимало сначала пурпурный и наконец лазурный оттенок. Желтые холмы Севастополя стали резко выделяться над бухтой. На кораблях сновали матросы, на берегу работали солдаты и мужики, всюду тащились фуры и повозки с песком, с камнем. Кое-где бродили солдатики в фуражках с белыми чехлами. В Севастополе было вообще вольнее, чем в других городах.
Несколько дней спустя Тотлебен, после продолжительного разговора с Корниловым о возможности высадки неприятеля, был у князя Меншикова, который пригласил его с целью посмотреть вместе с ним на ход работ, предпринятых на Зеленой горе.
. Тотлебен знал упрямство и капризный нрав Меншикова, а потому пустил, по обыкновению, в ход свои дипломатические способности.
-- Сколько мне известно, ваша светлость, -- сказал он князю, -- вы еще в начале года выражали опасение, что неприятель атакует Севастополь.
-- Я об этом твердил и писал, но мне не верили, -- сказал Меншиков. -- Я вам когда-нибудь покажу копию с моего всеподданнейшего донесения от двадцать девятого июня, где я прямо написал следующее: "Мы положим животы свои в отчаянной битве на защиту святой Руси и правого ее дела; но битва эта будет одного против двух, чего, конечно, желательно избегнуть".
-- Впрочем, полковник, -- прибавил Меншиков, помолчав немного, -- вы не думайте, чтобы я утверждал, будто неприятель непременно сделает высадку в настоящем году. Наоборот, я уверен в противном, чтобы там ни говорили наши моряки. Я знаю здешний климат. Неприятель никогда не рискнет подвергнуть себя здешним бурям, и если сделает высадку, то никак не осенью, а весною.
Такой неожиданный оборот речи крайне удивил Тотлебена.
-- Неужели вы, ваша светлость, смотрите на вещи с надеждою на такой благоприятный исход? -- сказал он. -- Ведь до весны мы успеем приготовиться так, что коалиция всей Европы едва ли возьмет Севастополь.
-- Союзники потеряли слишком много времени, -- сказал [115] Меншиков. -- Для высадки в этом году уже поздно, а в будущем году будет мир.
-- Вы меня совсем успокоили, ваша светлость, -- сказал Тотлебен, не зная, верить ли князю, и втайне жалея, что, быть может, все труды по укреплению оборонительной линии пропадут втуне.
Тотлебен привык относиться ко всему серьезно: он был уверен, что князь говорит, основываясь на каких-нибудь одному ему известных данных. Тотлебену и в голову не могло прийти, что князь говорит лишь по духу противоречия и из желания показать, что он всегда все знает лучше всех.
К северу от Севастополя берег Крыма идет почти по прямой линии до самой Евпатории, небольшого та-тарско-караимского городишка, где была когда-то крепость, разрушенная русскими войсками при овладении Крымом; уцелели от этой крепости только двое ворот и часть стен. Вода в гавани так мелка, что большие суда не могут подойти к берегу, и, сверх того, открыта для ветров.
В описываемое нами время кроме татар и караимов в городе жило несколько десятков русских чиновников с семьями, несколько сот русских мещан, да, кроме того, стоял "гарнизон", состоявший из слабосильной команды Тарутинского полка, под начальством майора Бродского, исправлявшего должность коменданта крепости, которая, в свою очередь, только "исправляла свою должность". Майор Бродский был человек честный, хороший служака и в свое время исправный фронтовик, но звезд с неба не хватавший. Он был в приятельских отношениях с окрестными помещиками, любил поиграть в преферанс, а иногда, вспомнив дни молодости, заложить банчишко, конечно, в обществе благородных людей.
Несмотря на близость Евпатории к полуевропейскому городу Севастополю, здесь была настоящая провинциальная, да еще степная глушь. Правду сказать, Евпатория и своими природными условиями, своим низменным берегом, с находящимися подле нее соляными озерами скорее напоминает Перекоп и Геническ, одним словом, северные крымские степи, нежели Южный берег Крыма. [116]
В последних числах августа майор Бродский имел еще весьма смутное представление о том, что делалось в Севастополе. Он не получал ни от князя Меншико-ва, ни от кого бы то ни было никаких сведений и инструкций и знал лишь о том, что Россия объявила войну трем державам. Подобно большинству тогдашних русских людей, майор был вполне убежден, что мы вздуем всех троих разом. Особенно возросла в обществе эта уверенность с весны, после того как союзники предприняли постыдное бомбардирование мирной Одессы.
Подвиг Щеголева{56}, который со своей маленькой батарейкой проучил дерзких неприятелей, был у всех на устах.
В один августовский вечер майор, одетый по-домашнему, то есть в нанковых панталонах и без жилета, сидел на террасе, то есть на плоской кровле своего домика, находившегося подле так называемой крепости и построенного совершенно в татарском вкусе. С этой террасы, сквозь ветви белых акаций, посаженных близ дома, можно было видеть большой медный купол красивой мечети -- памятника татарского владычества, массивное здание с узкими, стрельчатыми окнами и двумя минаретами. Майор, впрочем, мало интересовался этим зрелищем: он вел оживленную беседу с своим приятелем доктором Эдуардом Ивановичем, толстым немцем в золотых очках, с красными, грубыми, мясистыми руками. Они горячо спорили. По случаю внезапной болезни начальника карантинного порта майор исправлял и его должность. Из-за этого и вышел спор с доктором.
-- Нет, как вам угодно, Эдуард Иванович, -- говорил майор, -- вы неправильно судите! В военное время карантинные правила остаются в полной силе и применяются ко всяким судам, как своим, так и неприятельским, буде они прибыли в гавань.
-- Што вы такое рассказивайт; я нишего нэ понимай, -- с жаром перебил немец. -- Как это мошно, какой тут карантин, если вас нашнут бомбардирен? Никакой холера морбус нэйслишно, а ви говориль карантин. Ви не мэдик, ви нишего не понимайт. Ми долшни назначат карантин, а не ви. [117]
-- Медик я или не медик, а тут штука, батюшка, не мудреная... Да из-за чего вы кипятитесь, Эдуард Иванович! Какое вам дело?
-- Как какой мой дэйло?! Скорей не ваша дэйло.
-- Да уж не вас спросят. Прикажу, и конец делу.
-- Это ми ешэ будэм посмотреть! Вшера один купейц хотель со мной нашать драка, всэ из-за этого.
-- Да будет нам ссориться, Эдуард Иванович, не хотите ли лучше в картишки? Жену позову, да вот еще Вера Павловна у нас в гостях -- партийку можно составить.
-- Это с удофольстфием, а фсэ-таки карантин нелься! Ви не знайт закон. А доктор за всэ отфешайт!
-- Ну, завтра потолкуем о карантине, а сегодня можно и в картишки.
Примирение, по крайней мере временное, состоялось и еще упрочилось тем, что эскулап -- страстный картежник -- удалился домой, выиграв два с полтиной, чего он никогда не получал за визит к больному.
Вера Павловна Папалекси, бывшая партнером доктора в этой игре, была толстая, с квадратными лицом, смуглая, черноволосая с проседью дама лет пятидесяти, в зеленом платье и чепце с лиловыми лентами. Происхождения она была бессарабского, имела небольшое именьице подле Контугана, почти на самом берегу моря, и другое, побольше, на реке Каче. Ее соседом по первому имению был богач Бенардаки, приезжавший в Крым не раньше октября и предложивший мужу Веры Павловны занять должность главного управляющего. Теперь, по словам Веры Павловны, из многих имений уезжали во внутренние губернии, сама же она переехала в имение Бенардаки: там спокойнее.
-- И моя Натали ужас как боится! Постоянно говорит: а что, мама, если приедут турки и возьмут меня в плен?
-- А ведь взяли бы, разбойники, -- говорил майор. -- Ваша Наташа брюнетка, и они, наверное, отправили бы ее в подарок самому султану!
-- Что вы! Пожалуй, и я начну бояться. А скажите по совести, как перед Богом: ведь к нам они не могут прийти?
-- Придут, непременно придут! -- пугал майор Веру Павловну в твердой уверенности, что он только шутит.
-- Слава Богу, что я продала караиму весь свой [118] хлеб еще на корню... Сами-то мы успеем уехать, а вот с хлебом была бы беда.
-- Ну да пусть приходят! Я с своими инвалидами задам им перцу! -- хвастал майор.
В тот же вечер Евпаторию посетило одно начальствующее лицо, уверившее жителей, что все вздор и никакой высадки не будет. По случаю прибытия особы была иллюминация с фейерверком. Особа осталась в городе на несколько дней.