Тихо и мирно протекала жизнь обитателей роскошной дачи, находившейся близ деревни Контуган и принадлежавшей в то время известному откупщику, негоцианту и миллионеру, греку Бенардаки. Владелец дачи проживал в то время где-то в Милане или в Венеции; управляющий, обрусевший грек Папалекси, имевший и свое небольшое поместье в Крыму, уехал по делам в Симферополь, а в имении оставалась только жена его, не то русская, не то молдаванка, Вера Павловна, дама полная, белая, из того типа женщин, которых удачнее всего можно сравнивать со сдобной булкой; впрочем, [133] выдающиеся скулы придавали ее лицу слишком угловатый вид.
При всем своем внешнем добродушии Вера Павловна была добра только к дочери, но весьма сурова по отношению к крепостным девкам. Только крайняя лень препятствовала тому, чтобы она расправлялась с ними самолично. По целым часам она, бывало, сидит неподвижно на низкой софе с полуоткрытыми глазами и дремлет, а если придет в себя, лишь когда ей начнут надоедать мухи. Тогда она позовет Машку или Дашку и скажет:
-- Машка, позови мне Федосью и вели ей отмахивать мух.
Случалось и так, что горничная девка пройдет по комнате и второпях уронит тарелку. Звук разбитой посуды режет нервы Веры Павловны, но она не решается потревожить себя и никогда не встанет, но крикнет:
-- Дашка, подойди сюда, мерзавка!
Дашка покорно подходит и заранее всхлипывает, зная, что предстоит расправа.
Вера Павловна лениво достает из волос булавку с красной сургучной головкой (делать такие булавки было, кажется, единственной работой, на которую она была способна) и воткнет ее виновной Дашке на полвершка в какую-нибудь мягкую часть тела. Лишь в случае крайнего гнева Вера Павловна вскакивала с дивана, и тогда девки трепетали, зная, что их отошлют на конюшню, где с ними разделается кучер под присмотром неумолимого садовника-немца, который будет педантично отсчитывать удары.
Единственная дочь Веры Павловны, Наташа, недавно окончившая институт, не отличалась особой чувствительностью и впечатлительностью, и домашняя обстановка лишь на первых порах поразила ее. Мало-помалу Наташа стала привыкать к этой жизни и даже иногда в минуту раздражения щипала прислуживавшую ей девушку. Впрочем, она не была зла по природе. Темперамент у Наташи был отцовский, живой, вспыльчивый и подвижный. Недаром мать никак не могла научить ее раскладывать пасьянс и валяться на диване.
Наташа была по одесскому институту подругой знакомых нам барышень Саши и Лизы Минден и подобно им любила музыку, хотя бренчала только пьесы [134] Контского и Калькбреннера. Это была девица довольно пылкая, поочередно обожавшая почти всех преподавателей института, не исключая даже чудака Картамышева. Впрочем, переставая обожать кого-либо из учителей, ветреная Наташа тотчас начинала трунить на его счет.
Однажды утром Наташа рассказывала разные анекдоты о своих бывших кумирах.
-- Ах, maman, какой у нас смешной был Картамышев. Мой кузен Серж рассказывал, что у них в Ришельевском лицее на него раз сочинили ребус. Взяли во время урока прибили к стене карту, мертвую мышь (бр... какая гадость! Я бы ни за что в руки не взяла) и букву ферт. Вот и вышло: Карта-мышь-эф... А наш душка длинноносый Минаков! Ах какой смешной! Мы его прозвали предводителем аргонавтов.
-- Это почему же? -- зевая, спрашивает мать и раскладывает какой-то мудреный пасьянс.
-- А вот почему: раз на экзамен к нам приехал сам министр. Минаков страшно, струсил, потому что истории у нас никто не знал, кроме истории Франции, которую мы знали по урокам французской литературы. Министр спрашивает одну девицу: кто был предводителем аргонавтов? Минаков видит, что она не знает, и подсказывает тихонько: Я... Я... Я... то есть Язон; а девица слышит "я" и вдруг возьми и скажи: Иван Иваныч Минаков. Министр даже засмеялся, а Минаков так растерялся, знаешь, maman, у него привычка дергать себя за нос, и вдруг вместо своего носа схватил нос инспектора Бруна. Вот вышел скандал!
-- Фи, какие глупости, -- зевая, отвечает мать. -- А знаешь, Натали, у меня выходит дорога, потом письмо. Пиковая дама интересуется червонным королем, и из-за этого выходит ссора с бубновою дамою. Как бы ты думала, что это значит?
-- А, вероятно... да, впрочем, я не знаю, maman. Ваши карты всегда говорят неправду.
-- Ну, уж ты, пожалуйста... Ах, забыла совсем! Надо пойти посмотреть, поспели ли груши на большом дереве. Хочешь, пойдем?
-- Пойдем, мама. Я попрошу Карла Францевича сорвать для меня самую спелую.
Карл Францевич был садовник-немец из колонистов, молодой человек лет тридцати пяти, весьма сентиментальный, знавший Шиллера наизусть, вздыхавший [135] по Наташе, которая смеялась над ним, за глаза называя его картофелиной, а в глаза немного кокетничала с ним, как и со всеми сколько-нибудь приличными молодыми людьми. С Верой Павловной немец-садовник был в вечной вражде, так как жена управляющего имела притязание командовать им, а он считал, что служит только своему патрону Бенардаки. Сверх того, Вера Павловна была любительница кур и цесарок, а эти птицы портили цветочные клумбы. Часто случалось, что взбешенный немец прибегал к Вере Павловне, крича: "Опеть ваши курки" мне делают дюрки!" -- то есть роют гряды. Чтобы избавиться от непрошеных гостей, немец завел собаку пойнтера, которая душила кур; отсюда выходили новые баталии с мадам Папалекси, и, если бы не его ухаживание за Наташей, немец давно бы бросил это, по его словам, проклятое место. Впрочем, как мы видели, немец охотно исполнял поручения Веры Павловны по части экзекуций.
Наташа с матерью приближалась по главной аллее сада к большой груше, которая давала чудные плоды. Немец, в парусиновом костюме и широчайшей соломенной шляпе, стоял близ дерева и, увидя мать с дочерью, поклонился и вздохнул.
-- Карл Францевич, сорвите мне вот эту грушу, -- сказала Наташа, указывая на подрумянившуюся фунтовую грушу, чуть-чуть не падавшую с дерева. Немец взял в одну руку свою шляпу, в другую -- длинный шест с крюком и ловко сбил грушу, которая упала прямо в шляпу. Он подал фрукт Наташе.
-- А что, наши девушки копают гряды? -- спросила мадам Папалекси.
-- Конечно, -- сухо ответил немец. -- Слышите, мадам, какой они дают концерт.
В самом деле, слышалась песня, которую пели крестьянские девушки, вытягивая визгливые, невозможные сопрановые ноты.
Вдруг пение смолкло, послышался говор и шум, и несколько девушек прибежали к старому грушевому дереву.
-- Что там такое? -- спросила мадам Папалекси. -- Вот я вас, негодные! Подождите.
-- Да посмотрите сами, барыня... Турки идут, и все в красных шароварах. Через забор хорошо видно. Действительно, став у забора, можно было видеть [136] в некотором отдалений полк французских зуавов{62}, который, по-видимому, приближался к помещичьей усадьбе.
-- Боже мой! Турки! -- вскричала, всплеснув руками, мадам Папалекси, также принявшая зуавов по костюму за турок. Вся ее обычная флегма исчезла. -- Скорее... бежать... спасаться... Проклятый пиковый туз! Я так и знала, что какое-нибудь несчастье... моя Наташечка... Скорее, тебя возьмут у меня! Бежим!
Немец стал суетиться, мигом распорядился, чтобы заложили экипаж, помог уложить кое-какие вещи, и через полчаса мать и, дочь умчались на четверке, добрых лошадок в Симферополь. Немец сидел на передней скамейке, и, так как экипаж был тесный, его колени касались колен Наташи. Он умильно смотрел в глаза напуганной не на шутку девушки и втайне блаженствовал, благословляя судьбу за то, что этот случай позволил ему быть до некоторой степени рыцарем и защитником Наташи.
Между тем зуавы, как саранча, нахлынули в усадьбу, забрали весь овес и сено и рассыпались по саду, объедаясь фруктами, поглощая фунтами виноград, персики, сливы, груши, все, что попадалось под руку в саду или в кладовых. Они, быть может, произвели бы и более крупные бесчинства, но вслед за ними прибыл сюда со своим штабом сам французский главнокомандующий маршал Сент-Арно.
Маршалу Сент-Арно было в то время немногим более пятидесяти лет, но тяжкая болезнь, от которой он оправился лишь за день до высадки, надломила его силы и состарила его.
Сент-Арно был одним из главных участников государственного переворота, создавшего империю Наполеона III и ознаменованного избиением нескольких тысяч мирных граждан на парижских бульварах. В награду за этот подвиг Сент-Арно был сделан военным министром, а с началом Крымской кампании назначен главнокомандующим. Прошлое этого человека было не безупречно. Он запятнал себя неслыханными жестокостями, совершенными во время алжирского похода. Не говоря уже о расстреливании и обезглавливании, он закапывал живых людей в землю. Но теперь маршал [137] вел войну не в Африке и подвергался беспрестанному контролю со стороны английских генералов и корреспондентов. Честь Франции была, следовательно, поставлена на карту. Маршал стал представителем самых гуманных идей. Два зуава, уличенные в убиении неприятельской курицы -- одной из любимых куриц бедной Веры Павловны, -- были немедленно арестованы и преданы суду, и лишь потому, что это были зуавы, маршал ограничился сравнительно нестрогим наказанием -- арестом. Но вообще солдатам было объявлено, что за мародерство их будут расстреливать без всякой пощады.
Сойдя с коня, маршал полюбопытствовал осмотреть дачу, носившую ясные следы недавнего пребывания своих обитателей. Офицеры, сопровождавшие Сент-Арно и воображавшие себе Крым чем-то вроде калмыцкой степи, были крайне изумлены признаками несомненной цивилизации -- двумя записочками на довольно хорошем французском языке, писанными мелким женским почерком. В зале стояло фортепиано, и даже раскрытые ноты остались на подставке, один из офицеров, умевший петь, не утерпел и, сев за фортепиано, начал напевать мелодию и наигрывать аккомпанемент: то был один из многочисленных тогдашних патриотических романсов на тему: царь, отечество и православие. Француз, не понимая слов и играя мотив, вообразил, что это отрывок из какой-нибудь духовной оперы, и захлопнут ноты, так как был отъявленным врагом клерикализма.
-- Прошу вас, господа! -- внушительно сказал Сент-Арно, -- чтобы все в этом доме до окончания войны оставалось совершенно в таком же виде, в каком найдено нами. Ни одна вещь, за исключением случаев крайней необходимости, не должна быть переставлена с места на место. Вы должны подавать пример солдатам и доказать как нашим союзникам, так и врагам, что Франция сражается с армиями, но не с гражданами.
Отсюда французский главнокомандующий прибыл и в самый Контуган. Оставшийся здесь управляющий жаловался, что французские солдаты рубят деревья. Эти солдаты не были зуавы, и Сент-Арно велел произвести строгое следствие. Двое виновных были арестованы, и по приказанию маршала их жестоко вздули линьками. [138]