Наши войска постепенно стягивались к реке Алме.
Еще первого сентября в лагере на Северной стороне засуетились, начались приготовления: осматривали штыки, раздавали патроны, сухари, надвертки, пыжов-ники. Утром второго числа было назначено выходить из палаток по тревоге. Солдаты расхаживали по лагерю в амуниции, ежеминутно готовясь надеть ранцы. Погода была довольно прохладная, а по-крымскому -- даже холодная. Солнце светило ярко. На горизонте ясно виднелся неприятельский флот, сдвигавшийся к Евпатории. Пароходы, по большей части небольших размеров и потому дававшие весьма неверное представление о силе неприятельского флота, шныряли вдоль берегов, то приближаясь к Севастополю, то удаляясь. Раз только показался гигантский английский пароход, но, по выражению солдат, понюхал-понюхал да и ушел. После полудня раздалась команда: "Надевай ранцы!" Построились перед палатками своих рот, потом формировались в батальоны. Теперь только барабанщики, как будто из приличия, ударили тревогу.
Солдаты Тарутинского полка особенно интересовались тем, что делается в Евпатории, так как их товарищи были посланы туда на целебные грязи, и они-то составляли слабосильную команду -- единственный гарнизон Евпатории. Тарутинцы построились одни из первых. Приехал полковой командир генерал Волков и объявил солдатам поход.
Командиры батальонов молодцевато сидели на своих конях.
Один из них, тучный, никогда еще не бывавший в походе, особенно старался ободрить свой батальон, видимо сообщая этим бодрость самому себе. Он пыхтел и кричал своим зычным, несколько сиплым басом: "Смотри, ребята! На штыке француза долго не держи. Пырнул в брюхо да и скорей тащи назад. Шапками его, каторжного, закидаем!"
Эта фраза стала исторической.
-- Помни, ребята, -- говорил сам полковой командир генерал Волков, -- патронов даром не расстреливай! Пуля дура, а штык молодец!
Один только подполковник Горев, командир второго батальона, сидел нахмурившись на своем коне и не отвечал на вопросы других командиров. Но когда тронулись в поход, он сердито пробормотал: "Не хвались, идучи на рать!.."
Медленно подвигались тарутинцы к реке Каче. Дорога шла по холмистой местности, почти сплошь покрытой зеленеющими садами и виноградниками. Кое-где белели красивые домики владельцев хуторов. Даже грязные татарские сакли, утопая в зелени, казались уютными и приветливыми. Приближаясь к Каче, полк вышел на местность более ровную. Батальоны правым плечом были подведены к какому-то помещичьему домику. Им велели остановиться для отдыха. У подошвы холма солдаты расположились группами.
Стали приготовлять первый бивуачный ужин.
Несколько офицеров, в том числе и подполковник Горев, взобрались на холм, чтобы осмотреть окрестность. Было еще светло. С горы виднелось море, и было заметно, как постепенно прибывали неприятельские суда. Некоторые офицеры разговаривали между собою, другие смотрели молча.
-- Послушай, Иванов, -- говорил молодой поручик еще более юному подпрапорщику, -- ведь ты поэт. Неужели тебя не вдохновляет это зрелище вражеского флота? Ну-ка, сочини на сей случай что-нибудь вроде твоего "Голоса русского". Как это у тебя там: "С моря полночи угрюмой..." Забыл, ей-Богу! Да говори же, голубчик.
Подпрапорщик Иванов 2-й, известный молодой поэт, помещавший свои произведения даже в "Северной пчеле", стал в несколько аффектированную позу и начал [143] декламировать собравшейся вокруг него группе молодых офицеров:
С моря полночи угрюмой
До Понтийских берегов,
Страшный блеском, грозный шумом,
Миллион стоит штыков.
На подвластных океанах
Ходят стаи кораблей,
И восход зари румяной
Никогда не гаснет в ней.
-- В ком это в ней? -- спросил" юный скептик из подпрапорщиков.
-- Да что вы, не понимаете, что ли? -- сердито отозвался поручик, поклонник талантливого Иванова 2-го. -- Понятно, речь идет о России... Только мешаете другим слушать.
Иванов продолжал:
Так идем же! Провиденье
Будет нам покров и щит.
С тайным страхом, с удивленьем
Нам полмира вслед глядит.
Офицеры с чувством слушали последние слова.
-- Молодец, Иванов, -- сказал кто-то. -- Он когда-нибудь Лермонтова за пояс заткнет.
-- Ну, уж и Лермонтова, -- пробормотал скептический подпрапорщик, втайне завидовавший талантливому Иванову 2-му.
Солдаты окончили ужин.
Кое-где слышались песни, но не те удалые, которые поются, когда солдаты идут с унтер-офицерами и ротным командиром, а заунывные деревенские песни. Иные солдаты, собравшись в группы, вели разговоры.
Один солдатик, сидя у бивуачного костра, спрашивал другого:
-- А что, брат, ты как думаешь, вернемся мы в Расею?
-- А Бог его знает... Может, вернемся, а может, и здесь останемся...
-- Займи табачку. Страсть покурить хочется.
-- На, бери, что ли. Смотри, завтра отдай.
-- А то что ж! Не отдам? Ишь скаредный черт! -- прибавил проситель вместо благодарности.
Солдат стал стучать огнивом, высекая огонь для трубки. [144]
-- У тебя манерка-то отвязана; пойди зачерпни воды, -- говорил старый солдат молодому. -- В походе небось просил напиться, а пришел, так сиднем сидит...
-- Пойду, дяденька. Вы-то что стоите все, не ляжете?
-- А не знаешь, что ли? Так лучше, ноги уставать не будут, а то дорогой после скучать начнут. Мое дело стариковское, от моих ног расейским-то шассеям досталось-таки порядком.
-- У Габадулича вода есть. Эй, Габадулич, дай-ка водицы.
Габадуличем солдаты прозвали товарища-татарина. Настоящее его имя было Абдулла. Тот подал воду.
-- А ты, дядя Сидорыч?
-- Дай два часа переждать, тогда напьюсь.
-- Что так?
-- После хуже. Глотком не напьешься, да, пожалуй, на ноги все пойдет.
-- Как на ноги, дяденька? -- спросило вдруг несколько голосов.
-- А так, братцы. Вот, примерно, споенная лошадь. Отчего у нее ноги кривы? Гони ты лошадь да дай ей напиться -- вода сразу и взойдет в ноги, ну, ноги подведет. Так и солдат. Идет, идет, ну, жарко, ремни давят; вот и хлебнет, а с тех пор и стал пропащий человек, в ногах ломота и в груди тяжко. Так-то, братцы.
-- А в сражении-то как же, дяденька, пить небось хочется?
-- В сражении, братцы мои, чтобы не соврать, я не бывал; вот шестидесятый год мне идет, а все больше топтал дорожки да по шассеям околачивался. А хоть и не бывал, думаю, там не до питья вам будет. Там знай помни присягу, да и ладно.
-- А, чай, страшно, дяденька?
-- Двум смертям, братцы, не бывать, когда-нибудь всем помирать надо.
Пробили зорю. Стемнело. Разложили костры.
Некоторые солдаты еще гремели манерками; кто натягивал балалайку, большая часть солдат уже лежала у ружейных козел, укрывшись с головами серыми шинелями. Несколько позднее улеглись и офицеры; все, не исключая высших начальников, были в серых солдатских шинелях, почти сливавшихся с цветом земли. [145]
Настала ночь, звезды горели ярко, почти не мерцая на темном южном небе, Млечный Путь резко выделялся посреди небесного свода. Ночная свежесть давала себя знать. Солдатики все плотнее кутались в шинели. Наступила тишина, изредка прерываемая чьим-нибудь вскрикиванием, фырканьем лошадей и отдаленным лаем собак в опустевших помещичьих хуторах и татарских аулах.
Настало утро. Пробили зорю. Солдаты проворно встали. К кострам понесли чашки и ложки, и в ротных котлах варился ранний бивуачный обед.
В восемь часов батальоны тарутинцев двинулись к аулу Бурлюк.
Вдруг со стороны Евпатории послышалась явственная канонада.
-- Нас ведут прямо в дело, -- сказал вполголоса подпрапорщик Иванов 2-й, выразив этим тайную мысль, промелькнувшую почти у всех солдат. У многих сердце стало биться учащенно.
Вскоре, однако, было велено остановиться на высокой местности, на расстоянии менее двух верст от реки Алмы. Отсюда море смотрелось как на ладони. Близ Евпатории высился густой лес мачт: это был неприятельский флот. Перед собою тарутинцы увидели маяк. К вечеру их подвинули на окраину возвышенности и повернули фронтом к аулу Бурлюк. За аулом, в стороне Евпатории, виднелась открытая местность, кое-где уставленная стогами сена и копнами хлеба.