Генеральша Минден все еще была в глубоком трауре и при всяком удобном случае вспоминала о "дорогом [234] покойнике", но на самом деле давно уже утешилась и думала лишь о том, как бы получше пристроить младших дочерей. Особенно торопиться не следовало, так как "негласная", а в сущности гласная, пенсия, назначенная генеральше, вполне обеспечивала ее и дочерей. Но все же не мешало подумать об их судьбе.
Многие уже выехали из Севастополя, но генеральша была не трусливого десятка и, надеясь, что по случаю военного времени в Севастополь соберется много военных, в том числе и блестящих петербургских гвардейцев, медлила отъездом. Одно ее беспокоило -- это слухи о том, что вскоре во всех частных квартирах будет размещено множество военных. Хорошо, если попадется интересный офицер, а то вдруг навяжут ей какого-нибудь бурбона, не выпускающего изо рта трубки с Жуковым табаком и пьющего водку графинами. Луиза Карловна была аккуратна до щепетильности и боялась, что в ее доме все перевернут вверх дном, перепортят ей мебель, прожгут папиросами ковры и, чего Боже сохрани, сделают что-нибудь дурное ее любимой собачке Бибишке.
Одна из дочерей ее, Лиза, порядочная трусиха, уговаривала мать поскорее уехать. Саша, наоборот, желала остаться и по целым дням сидела за щипанием корпии: она уже нащипала два больших ящичка.
-- Удивляюсь, душка, твоему терпению, -- говорила ей Лиза, -- я бы не была в состоянии.
-- А ведь ты можешь часами играть гаммы и повторять один и тот же пассаж! .Вот у меня на это не хватило бы терпения.
-- Что это так давно не был у нас господин Лихачев? -- спросила Лиза. -- Неужели уже не пускают на берег? Признаюсь, Саша, что мне уже скучно за ним. А тебе как? Ты, кажется, об нем совсем забыла.
Саша покраснела.
-- Я тебя просила, не злоупотребляй моим доверием к тебе. Я тебе вручила свою тайну не затем, чтобы ты надо мною смеялась.
-- Саша, душечка, не сердись, разве я смеюсь над тобою? Я, напротив, тебе вполне сочувствую. Сознайся, ведь ты грустишь по нем?
-- Не грущу, а так, иногда мне кажется, что он совсем мальчик... Он так молод сердцем, я столько уже пережила со дня смерти папа. [235]
-- Тише, maman идет.
Вошла Луиза Карловна.
-- Лиза, Саша, из вас никто не слышал выстрелов? Дарья божится, что где-то стреляют.
-- Дарья всегда пугает всех, -- сказала Лиза, уже немного струсившая при этом известии. -- Может быть, где-нибудь и стреляют... Нет, в самом деле, maman, слышите, где-то стреляют! И как часто... Саша, идем в сад, там слышнее... Боже, как страшно.
-- Господи, как тебе не стыдно быть такой трусихой, -- сказала храбрая генеральша которая всегда говорила по-русски, но не могла обойтись без некоторых немецких выражений. -- Ведь ты с детства лет (генеральша всегда говорила с детства лет, а не просто с детства) привыкла слышать стрельбу. Так просто хочется немного пожеманиться?..
-- Неужели вы не боитесь, maman?
-- Я ничего в мире не боюсь... Лучше поговорим о деле. Я намерена сегодня ехать к адмиральше Станюкович, к мадам Кумани, к мадемуазель Анджелике и другим дамам здешнего бомонда. Надо затеять что-нибудь в пользу несчастных раненых.
-- Каких раненых, мама?! -- испуганно спросила Лиза.
-- Какая ты глупая! Ведь все говорят, что на днях будет сражение, конечно, будут и раненые. Когда вы бегали с Сашей за покупками, здесь был Григорий Бутаков{75} и успел передать мне, что морские казармы уже превращены в настоящий госпиталь в ожидании раненых.
-- Боже, неужели одного госпиталя не хватит? -- спросила Лиза. -- Какой ужас! Саша, вот и твоя корпия пойдет в дело! Дай, и я буду щипать, может быть, принесу хоть какую-нибудь пользу, хотя это страшно скучная работа! А вот перевязывать раны, этого, maman, я бы никогда не решилась. Я не могу видеть самого пустого ожога или нарыва...
-- Какие нежности, как мы воспитаны! -- сказала Луиза Карловна. -- Стыдись, Лиза! Вот я вчера нарочно ходила в госпиталь смотреть на операцию...
-- Ах, maman, не рассказывайте... У меня сейчас [236] начинают ноги болеть, когда я слышу о ранах, -- сказала Лиза.
-- А я в этом случае похожа на маму, -- сказала Саша, -- я ничего не боюсь.
-- Не говори, душка, не испытавши... Ах, Боже, опять стреляют! Даже окна задрожали! Maman, право, я боюсь.
-- Перестань нервничать! -- прикрикнула мать. -- Я готова. Иду прежде всего к мадам Кумани, потом к мадемуазель Анджелике...
-- Ах, эта противная старая дева! -- сказала Лиза. -- Она мне напоминает наших институтских классных дам.
-- Лиза, да перестанешь ли ты говорить глупости, -- с досадой сказала Луиза Карловна, -- ты знаешь, что и твоя мать служила в институте. Мне неприятны такие отзывы. Вот лучше позаботься об обеде, распорядись сама до моего возвращения.
Луиза Карловна надела чепец, взяла зонтик и мешочек с работой (без работы она никуда не ходила) и вышла из дому. Сестры, вместо того чтобы толковать с Дарьей об обеде, ушли, обнявшись, в сад. Грозные звуки отдаленных выстрелов все усиливались.
Леля недолго стояла на площадке библиотеки. Время тянулось бесконечно долго для нее. Она сошла в сад, потом поехала к Минденам, где застала только девиц. Лиза Минден по-прежнему трусила и уже несколько раз плакала со страху. .Саша думала о том, сколько будет несчастных семейств после сражения, как кстати пригодится заготовленная ею корпия.
Леле хотелось узнать, не слышали ли сестры что-нибудь о графе Татищеве, но язык у нее не поворачивался. Ей было стыдно даже заикнуться о графе, которого она на днях сама бранила, сказав в разговоре с Минден, что ненавидит графа и считает его пустым фатом. Лиза не соглашалась с этим, утверждая, наоборот, что граф вполне светский кавалер и очень любезен.
Наконец Леля не выдержала и сказала:
-- Как вы думаете, Сашенька, кому в сражении опаснее: артиллеристам или пехоте? Ваш папа был генерал, вы, вероятно, знаете.
-- Право, не знаю... Покойный папа много говорил [237] ничего лучше о сражениях, но я мало помню... Я была так глупа, так мало ценила покойного папу, а он говорил так много интересного.
Слова "покойный папа" Саша всегда произносила с особенным чувством.
-- Я это так спросила, -- сказала Леля и прибавила небрежным тоном: -- Видите ли, сЬёге апйе, меня это интересует, потому что граф Татищев, ваш хороший знакомый, при мне всегда хвастал, что очень хладнокровен и что хладнокровие особенно необходимо артиллеристу. Я ему говорила, что и пехотинцу, и моряку точно так же надо быть хладнокровным.
-- Ну, нет, -- сказала Лиза, -- артиллеристу страшнее всего... Я бы ни за что не была артиллеристом. Я не могу без ужаса подумать, как бы я стояла подле пушки, когда она стреляет!
-- А я, -- сказала Леля, -- представьте, когда еще была маленькая, не боялась... Папа брал меня иногда на корабль к знакомым капитанам... Я слышала пальбу с корабля из больших орудий и слышите, как опять стали палить?
-- Не напоминайте, -- сказала Лиза, рассказывайте!- Я уже плакала!
-- Вот и мой кузен Лихачев, быть может, там, -- сказала Леля, пристально взглянув на Сашу, но та и глазком не моргнула, а только как будто нахмурилась.
"Хорошо же она его любит! -- подумала Леля. -- Нет, я не такая! Эта Саша какая-то рыба. Я вот и не влюблена в графа, так только, а больше о нем беспокоюсь, чем Саша о своем женихе!"
Леля действительно чувствовала, что ее бьет лихорадка. Нет, это невыносимо! Надо куда-нибудь ехать, от кого-нибудь узнать! Леля наскоро простилась с Минденами и отправилась к рейду, а оттуда -- на Северную. Здесь жил знакомый ее отца, офицер ластового экипажа, человек уже пожилой, вдовец, по фамилии Пашутин. У Пашутина была восьмилетняя дочурка Маня, которой Леля зимою давала уроки, то есть учила ее читать. Пашутин был в страшном беспокойстве и сказал Леле, что сражение происходит несомненно близ Ал мы и что батарея, в которой служил Татищев, отправлена туда. У Лели слезы выступили на глазах, она вдруг стала лихорадочно весела, бегала и резвилась с маленькой Маней и неестественно смеялась. Пашутин едва уговорил ее съесть творогу со [238] сливками, так как домой она не поспеет к обеду. Домой Леля приехала, когда уже совсем стемнело. Пальба давно прекратилась.
Ночью узнали в Севастополе о нашем поражении. В десять часов вечера прибыли одними из первых Корнилов с Грейгом. Корнилов направил посыльных во все концы города и, хотя чувствовал себя совсем разбитым от усталости, сел писать, а Грейга снарядил в Петербург. Корнилов разослал повестки всем флагманам и капитанам, приглашая их назавтра утром на военный совет, как будто он был начальником всех морских сил Севастополя...
Особенно сильное впечатление произвела записка Корнилова, полученная в морском клубе, где собралось по случаю праздника и в ожидании известий с поля битвы довольно большое общество, состоявшее из служащих и отставных моряков, армейцев и нескольких штатских. Получив известие, поразившее всех как удар грома, моряки тотчас собрались на сходку. Многие заговорили разом, подняли шум, стали спорить и рассуждать, что предпринять. Вдруг посреди этого шума ц гама раздались крики: "Господа, генерал Кирьяков!" Все устремились к вошедшему Кирьякову. Его осаждали вопросами, он не успевал отвечать.
-- Помилуйте, господа, во всем виноват светлейший, -- говорил он, зная, что моряки и без того не любят Меншикова. -- Я, например, докладывал светлейшему перед боем, что тарутинцев нельзя ставить в яме; он из упрямства велел сделать по-своему. Начали летать снаряды; мои тарутинцы в самом начале боя отступили повыше, что уже произвело дурное впечатление на других солдат. А дело было жаркое! Подо мною убили трех лошадей, я приехал на четвертой. Если бы светлейший сразу послушался меня и укрепил наш левый фланг, я бы не дал господину Броке обойти нас.
Кирьяков хвастал немилосердно, но вдруг раздался мягкий, добродушный голос Павла Степановича Нахимова, который устремил "на генерала свои голубые глаза.
-- А скажите нам, где же вы оставили наши войска-с? [239] Разве все уже полки благополучно прибыли в Севастополь-с?
Кирьяков смутился.
-- Думаю, они уже на Северной, -- сказал он. -- Я сделал свое дело, довел их до Качи, как мне сказал светлейший, а там уж дорога известна...
-- Странно, очень странно-с, -- сказал Нахимов. -- Жаль, что у нас генералы больше думают о себе-с, чем о солдате. Для многих из них солдаты не люди, а лишь орудие личного честолюбия. А я бы на вашем месте, Василий Яковлевич, бросил эти рассказы-с да поехал посмотреть, что делают солдаты. Это немного поважнее того-с, сколько под кем лошадей убито. Живы, целехоньки вы, и слава Богу-с.
Кирьяков совсем смутился и прикусил язык. Вообще он заметил, что его хвастовство не произвело на моряков того впечатления, которого он ожидал. С досады он заказал себе ужин и выпил две бутылки крымской кислятины под названием лучшего лафита.
На следующее утро севастопольские дамы, точно по уговору, надели вместо праздничных платьев траурные и поехали встречать нашу разбитую армию. Кареты, коляски и простые брички ехали со всех концов города, на главных улицах -- Екатерининской и Морской -- было заметное движение. Дамы с дочерьми и без дочерей, с лакеями, с горничными и без всякой прислуги, везли с собою коробки и корзины с разными съестными припасами, с фруктами и с винами. Букетов и предположенных вчера для победителей лавровых венков не было. Луиза Карловна с Сашей, так как Лиза наотрез отказалась ехать, были одни из прибывших раньше всех.
В числе прибывших очень рано была одна, по-видимому, небогатая женщина атлетического телосложения, похожая скорее на выбритого матроса, чем на даму. Ей было лет сорок, говорила она самым густым контральто. Ее некрасивое, покрытое бородавками лицо дышало бесконечным добродушием. Это была известная всему Севастополю повивальная бабка. Ирина Петровна Фохт, несмотря на немецкую фамилию, на самом деле коренная москвичка: немцами были, быть может, ее предки при Петре Великом. Ирина Петровна приехала с Корабельной слободки, где жила в домишке, [240] принадлежавшем отставному матросу. Она везла с собой не фрукты и вина, а съестные припасы, пригодные для угощения солдат.
На привале, за Северной стороной Севастополя, виднелись войска, уже распределенные в порядке: по полкам, батальонам и ротам. На возвышенности были, между прочим, тарутинцы, внизу был жалкий остаток славного Владимирского полка, к нему еще прибывали некоторые неизвестно откуда взявшиеся товарищи.
Дамы стали угощать офицеров... Всюду шли оживленные разговоры и расспросы; у многих были знакомые, но угощали, конечно, и незнакомых.
Ирина Петровна скоро узнала, что владимирцы пострадали больше всех, и, отобрав несколько легко раненных, оставшихся в строю солдатиков, начала угощать их с дозволения начальства, причем любовно глядела на них и расспрашивала их обо всем, как родная мать. Одна из приехавших дам, известная своим благочестием, также хотела показать, что не гнушается солдатами, и расспрашивала фельдфебеля:
-- Как же вы, голубчик, хоронили товарищей?
-- Всякая рота своих хоронила... Привезли в фурах, выкопали ямы и похоронили... Шанцевого струмента не было, так мы, барыня, тесаками рыли. Просто из сил выбились! Грунт твердый, везде камень, хоть плачь! Никак его всего не зароешь... Ну, мы подумали, подумали, все равно гуртом хоронить: свалили человек десять и сверху только землей обсыпали! А в других ротах и того не сделали: ноги зароют, а голову так оставляют.
-- Боже мой! Да ведь это ужасно! Это не по-христиански! Ах какие несчастные!
-- Что делать, ваше благородие... Такое дело...
-- И ты тоже так хоронил?
-- Точно так.
-- Да ведь грех, это ужасно, как позволили! -- восклицала дама.
Сестра богатого негоцианта гречанка (не первой, впрочем, молодости) Анджелика занялась исключительно молоденькими подпрапорщиками. Один из них, с подвязанной, слегка оцарапанною щекою, сильно злоупотреблял ее любезностью и съел такое количество тартинок и фруктов, что можно было подумать, будто он видит все эти вещи в первый и в последний раз в жизни. [241]
Угостив офицеров, многие дамы оставили им свои адреса и даже прислугу, которой было приказано провожать героев, желающих пообедать у той или другой из севастопольских патриоток. Само собою разумеется, что и герои, и простые смертные обрадовались этому приглашению.
Известный армейский поэт подпрапорщик Тарутинского полка Иванов 2-й, красивый, пухлый юноша, получил даже несколько приглашений, о чем самодовольно говорил поручику Пискареву:
-- Меня, брат, теперь на части рвут здешние красавицы.
-- Ну уж и красавицы! Да и попал ты контрабандой, затесавшись посреди офицеров Владимирского полка. Пригласили его какие-то старые маримонды, есть чем хвалиться!
-- Врешь, не маримонды. Эта, как ее... Анджелика действительно старая рожа, но зато мадам Чижова -- прелесть! Надо за ней приударить.
Иванов 2-й поцеловал кончики своих пальцев.
-- Желаю успеха, -- сказал поручик, вздохнув. -- А ты не знаешь, что это за барышня приехала в светлом платье одна, без мамаши, на извозчичьей бричке, повертелась, посмотрела и уехала назад в город.
-- Не знаю, первый раз вижу. Барышня прехорошенькая. Верно, удрала тайком от мамаши, а потом встретила какую-нибудь знакомую даму, испугалась -- и на попятный. А видно, хотелось барышне!
Барышня в светлом платье, резко выделявшемся посреди траурных нарядов других девиц и дам, была Леля Спицына. Она не спала всю ночь, узнав об исходе сражения от слуги, которого капитан нарочно посылал за сведениями. Рано утром она отправилась в город и направилась прямо к дому, где была квартира графа Татищева. Граф занимал теперь только две маленькие комнаты, остальные были заняты другими офицерами. Графа, конечно, Леля не застала дома и узнала от камердинера Матвея, что он еще не возвращался с похода. Старик сам был в смертельном страхе за своего барина, и Леля сразу полюбила его за это. Матвею Леля сказала, что она дальняя родственница графа; о квартире Татищева она давно выспросила у своего кузена Лихачева, как будто мимоходом, и уже не раз ходила подле этого дома, тревожно поглядывая на окна и на балкон. [242]
Не добившись ничего о судьбе графа, Леля зато узнала от Матвея, что все севастопольские дамы едут на Северную встречать наши войска. Она тотчас взяла извозчика-татарина и поехала, постоянно понукая возницу. Та же история повторилась с матросом, который перевез ее на ту сторону. Леля не догадалась нанять извозчика на все расстояние и ехать кругом рейда, через мост на Черной речке. На Северной нигде не было извозчика, и она была уже в отчаянии, но, на счастье, ей попалась крестьянская бричка, и Леля упросила мужика ехать с нею в лагерь. Приехав весьма поздно, когда почти все экипажи уже разъезжались, Леля долго искала глазами графа, но, кроме казачьей батареи, нигде не видела артиллерии. Она была готова заплакать, но все еще колебалась: спросить или не спросить? -- как вдруг увидела Луизу Карловну с Сашей.
-- Вы как сюда попали, Лелечка? -- спросила генеральша Минден.
Леля сказала первое, что ей пришло на ум, будто она приехала с знакомой дамой, которой теперь не может нигде найти.
Луиза Карловна удивилась, как не стыдно этой даме так оставить молоденькую девушку, и предложила Леле ехать с собою.
На обратном пути Леля все время капризничала так, что даже ангельски терпеливая Луиза Карловна вышла из себя, сказала: "Асп, теш НеЬег Оо11 (ах, Боже мой)!" -- и прикрикнула на Лелю, прибавив, что, будь у нее такие дочери, она бы сумела отучить их от капризов. Но уже показалась Килен-балка, Леля чуть не на ходу выскочила из дрожек и, даже не поблагодарив генеральшу, побежала домой. Рыдания душили ее. Она была почти уверена, что граф убит или, по крайней мере, ранен, хотя ничего не говорила об этом, да она ни у кого и не осмелилась спросить.
В то время как севастопольские патриотки угощали офицеров, в квартире Корнилова происходил военный совет. Все флагманы и капитаны последовали его приглашению, хотя некоторые из них и ворчали, что Корнилов слишком много думает о себе и забывает даже, что Нахимов старше его. Нахимов явился одним из первых. Все были в парадных мундирах, со шляпами в руках. Общее настроение было серьезное и торжественное. [243] Сам Корнилов был далеко не в бодром настроении духа.
Вчерашний краткий разговор с Меншиковым, когда они ехали рядом, не выходил у него из ума. Корнилов чувствовал, что при всей его энергии в этом вопросе ему едва ли удастся взять верх над князем. Он знал, что и между настоящими моряками, не такими, как адмирал Меншиков, найдется немало людей робких и сомневающихся, которые отвергнут его собственный план, быть может слишком отважный, но зато достойный ученика незабвенного Лазарева.
-- Господа, -- сказал Корнилов, открывая заседание, взволнованным голосом. -- Я созвал вас с целью решить общими силами, как нам спасти Севастополь и нашу собственную честь. Армия наша потерпела значительный урон и отступает к Севастополю, дать новое сражение невозможно. Но главная опасность не в этом, а в том, что путь к Севастополю теперь открыт неприятелю. Вы, конечно, сами знаете, что неприятель легко может занять южные Бельбекские высоты, распространиться к Инкерману и к Голландии{76}, где еще не кончена постройка оборонительной башни, и действовать с высот по кораблям эскадры Павла Степановича.
Нахимов кашлянул при этих словах, но не возражал.
-- Думаю, -- продолжал Корнилов, -- что тогда флот наш волей-неволей будет вынужден оставить настоящую позицию. С переменой позиции неприятельскому флоту облегчится доступ на рейд. Если в то же время союзная армия успеет овладеть северными укреплениями, то никакое геройское сопротивление наше не спасет Черноморского флота от гибели и позорного плена!
Корнилов тяжело перевел дух и выпил залпом стакан воды. Все молчали, понуря головы.
-- Но у нас есть еще одно средство, -- сказал Корнилов, выпрямившись, и лицо его приняло выражение еще более строгое, чем обыкновенно. -- Я предлагаю, господа, выйти в море и атаковать неприятельский флот, столпившийся у Лукулла. При счастии мы можем разметать неприятельскую армаду и тем лишить [244] союзную армию продовольствия и оставить ее в жалком положении. При неудаче мы избежим позорного плена. Если абордаж не одолеет, мы взорвем сцепившиеся с нами неприятельские корабли на воздух. Спасая честь русского флага, мы грудью защитим и родной свой порт. Оставшись даже победителем, союзный флот будет обессилен гибелью многих своих кораблей и не дерзнет атаковать город, а без содействия флота союзной армии не справиться с городом.
По-прежнему все молчали. Корнилов обвел глазами всех присутствовавших.
-- Вы согласны с моим мнением, Павел Степанович? -- спросил Корнилов упавшим голосом. Нахимов поднялся с места.
-- В рейд мы их не пустим-с, -- сказал он, -- а придут ли они к нам на Северную, этого мы еще не знаем-с... Действий на суше я, признаться, не понимаю и не могу судить-с. Выйти же в море с парусным флотом против этих проклятых "самоваров" не всегда удобно-с.
-- Значит, вы не согласны? -- резко спросил Корнилов.
-- Не я, Владимир Алексеевич, а наш климат не согласен-с. Судите сами: если флот наш будет застигнут штилем частью в море, частью еще в бухте, мы попадем в самое жалкое положение. Вот что я вам отвечу-с.
Нахимов снова сел на свое место. Встал капитан 1 ранга Зорин{77}.
-- Владимир Алексеевич предлагает меру, весьма льстящую нашему самолюбию, -- сказал он. -- Я предложу меру, которую многие из вас сочтут жестокою и даже постыдною. -- Помолчав с минуту, он продолжал: -- Флот наш, очевидно, не может бороться с неприятельским; пускай же он сослужит последнюю службу. Вопрос теперь не о флоте, а о спасении Севастополя. Вы должны сделать для неприятельского флота вступление в рейд невозможным. Для этого единственное средство: затопить фарватер.
-- Я знаю, что вы скажете, капитан, -- запальчиво [245] перебил Корнилов. -- Эту самую меру мне уже приказал привести в исполнение князь Меншиков, вы ему давно советовали поступить так, но я этого не допущу!
-- Постойте, постойте, Владимир Алексеевич, позвольте договорить до конца, -- раздались голоса.
-- Не знаю, что приказал светлейший, -- продолжал Зорин, -- и, клянусь честью моряка, я с ним никогда не говорил об этом. Это мое личное мнение. Дело идет теперь не только о том, чтобы принести на алтарь отечества нашу жизнь. Нет, жертва должна быть выше. Надлежит поступиться нашим самолюбием, смять все, к чему стремились наши нравственные силы... Надо, господа, пожертвовать не собою, а нашим славным флотом...
Голос Зорина оборвался, и он с трудом выговорил:
-- Надо затопить... не все, а старейшие по службе корабли... Затопить на фарватере... Людей с них и с других кораблей обратить на подкрепление гарнизону... Грудью нашей защитим родной город!..
Моряки еще ниже опустили головы. У многих навернулись слезы. Вдруг громкий говор сменил безмолвие...
"Невозможно"... "Придется затопить"... "Вы отрекаетесь от звания моряка"... Несколько минут нельзя было ничего разобрать в хаосе звуков. Наконец Корнилов напряг силы и перекричал всех:
-- Вижу, что большинство против меня! Но я не допущу этого! Готовьтесь все к выходу в море; будет дан сигнал, что кому делать!
С этими словами он распустил совет.