В Тихонькой я попал на заседание комиссии по разгрузке переселенческих бараков.
Я никак не думал, что эта своеобразная и неожиданная работа столкнет меня с такими важными пружинами биробиджанского дела.
Старожильческий поселок при станции Тихонькая Уссурийской дороги является как бы воротами Биробиджана. Сюда рано по утрам приходит поезд из России. Здесь высаживается переселенец. Он не спал всю ночь, — он волновался: вот, наконец, заканчивается долгий и неудобный путь. Уже около десяти тысяч километров осталось позади. Далеко-далеко родное местечко, его нищета и безнадежность. Пронеслась мимо окон необъятная страна. День за днем, ночь за ночью мчалась она перед окнами, и конца ей не было видно. Неслись степи Сибири, извивались ее грандиозные реки, разливались ее озера, гудели ее леса, ее пугающая тайга. Прошло три недели. Отодвинулся назад Байкал, пробежало Забайкалье, его строгие горы, его безлюдные равнины, его светлые березовые чащи на опушке хвойной тайги; они похожи на седую ость в темной шкуре бобра. Еще неделя тяжелого пути, и вот он, Дальний Восток! Таинственный и суровый край! Горы чередуются со степями на его бесконечных пространствах. Тайга, болота и безлюдье.
Вот и станция Облучье. Здесь начинается Биробиджан. Хинганский хребет сумрачно навис над дорогой. Горные вершины выглядывают из-за туч.
— Чей это поезд свистит в вековечном покое? Кто это там едет внизу? — как бы спрашивают они.
— Я! Еврей! Еврей из местечка! Я еду сюда по важному делу: я еду жить, строить жизнь.
Свыше миллиона душ еврейского населения осталось после революции в пределах бывшей черты еврейской оседлости без средств к существованию. В иных местностях семьдесят процентов трудоспособного населения осталось без работы. Их существование было непостижимым чудом. Впрочем реальность удачно боролась с этим чудом: появились грозные симптомы физической вырождаемости еврейского местечка, превышение смертности над рождаемостью и особо высокая смертность среди детей.
Когда советская власть открыла евреям доступ к земледельческому труду, то переход их на землю сразу принял массовый характер. Лавина обнищавших, деклассированных людей, стихийно потянувшихся к земле, сразу перехлестнула через все плановые цифры. В 1920 году в Союзе было 35 тысяч евреев-земледельцев, в 1924 г. — 92 тысячи и к началу 1929 г. — 200 тысяч. И как ни значительны эти цифры, они показывают лишь количество евреев, которым удалось получить землю. Это количество неизмеримо меньше числа желающих перейти на земледельческий труд.
Переход этот тяжел и мучителен: еврей — горожанин. А для горожанина стать земледельцем— значит взять все свои привычки, традиции и потребности и поломать каждую в отдельности о колено, как ломают щепки.
Еврей едет в Биробиджан, в тайгу. У него важное дело: он едет жить.
Когда после месяца, проведенного в вагоне, часов в шесть утра он робко выходит на станции Тихонькая, он видит кирпичный станционный домик, скучную водокачку, пакгауз, хмурое небо. Приехали!
По ту сторону полотна одинокие домишки и шагах в ста большое деревянное здание. Это— переселенческий барак. Здесь переселенец найдет приют, покуда ему выправят бумаги и укажут, где именно находится его надел и как туда проехать.
По положению, переселенец может провести в бараке не больше трех дней.
Какая же тут разгрузка, казалось бы? Неужели даже за три дня образуется затор?
Но трехдневный срок существует только на бумаге. Люди живут в этих бараках — будет точнее, если я скажу — люди в них гниют по два, по три месяца[6].
Внутри барака построены нары в два этажа. На обоих этажах в невероятной скученности и грязи валяются вповалку десятки чужих между собой людей. Здесь и холостяки, и молодые женщины, и старики, и многодетные семьи с грудными младенцами. У каждой семьи свой примус; целый день здесь стоит шум, смрад и грязь. Все нервны, все кричат, все ссорятся между собой. Это не переселенческий барак. Это даже не беженский привал и не пересыльная тюрьма. Это — краткосрочные, ускоренные курсы по подготовке в сумасшедший дом…
Комиссия по разгрузке заседала в канцелярии переселенческого управления. Барачных жителей вызывали в кабинет заведующего.
Первыми вошли девять юношей и одна девица. Они приехали с Украины. Отделение Озета в их городе командировало их в Биробиджан для поступления на авто-тракторные курсы. Поднятые волной юношеского идеализма, они поехали в далекий край, как пионеры будущей новой жизни. Дома им устроили общественные проводы. Говорились речи и алели знамена. Но все оказалось впустую, потому что прием на курсы был закрыт четыре месяца тому назад, о чем Озет был извещен.
Но десять человек проделали утомительную дорогу. Они провели месяц в пути.
Им предложили поступить на службу в Дальлес: там нужны конюхи. Они не хотят быть конюхами в Дальлесе: их прислали строить национальное государство. Они хотят быть трактористами в национальном государстве. Или пусть дадут им деньги на обратный путь.
— Эти люди вернутся домой и будут проклинать Биробиджан, — шепнул мне товарищ, сидевший рядом со мной. — Но кто здесь виноват — Биробиджан или безголовье? Впрочем, они жертвы только одной из разновидностей головотяпства провинциальных Озетов. Разновидностей много. Еще увидите.
Повидимому, разновидностей головотяпства и впрямь немало.
Вошел коротконогий пожилой еврей в порыжелом пиджаке.
— Почему вы сидите второй месяц в бараке?
— Мне плохо, — ответил еврей, — и моя жена хочет моей смерти, зачем я привез ее сюда. Потому что я жестяник, — добавил он после маленькой паузы и пояснил — жестяником я могу быть дома. Сюда я приехал, потому что мне обещали землю и хозяйство, а я ничего не вижу. Говорят, там, где будет мой участок, там теперь болото, и туда нельзя проехать.
Все молчали. Еврей продолжал:
— Зачем меня привезли сюда? Я хочу домой и я хочу корову.
Сказав это, он большим и указательным пальцами медленно отер нижнюю губу и сел: он кончил. Он подождет, пока приведут корову.
Никто не знал, что с ним делать: земельные фонды действительно не подготовлены, и девать этого человека действительно некуда. Прошлогодняя беда продолжается.
Еврей сам нарушил неловкое молчание:
— Вы мне пока напишите ордер на корову, а я скоро приду, — сказал он и вышел.
— Как этот попал в беду? — спросил я соседа.
— Это — тоже жертва головотяпства, — пояснил он. — Как видите, он человек пожилой. Ему здесь трудно. Кроме того, он и сам говорит, что может быть жестяником дома. Значит, ему в Биробиджан и не нужно. Но человека подняли и послали. Теперь он на нас в претензии, — почему нет коровы и нет дороги, и нет земли, и почему дождь…
Следующей в кабинет вошла маленькая, бледная, худосочная девочка лет десяти. На щупленькие плечики был наброшен полушубок. Из-под него выглядывала рубашонка — платья не было никакого. Она робко вошла и стала у стенки. За ней вошли еще пять таких же девочек. Они были в лохмотьях. На них были рваные кофты или старые драповые пальто, рваные сапоги, дырявые валенки или галоши на босу ногу. Старшей было лет пятнадцать. У всех были бледно-синие лица и мутные глаза. Они имели вид больных, поднятых с постели. Они тоже стали у стенки. За ними вслед вошел юноша лет восемнадцати со смуглым лицом и горящими черными глазами. Его дергала странная судорога: она кривила ему лицо и подбрасывала левую руку. Он стал у печки. После него появился в дверях уродливо долговязый парень со страшными дегенеративными глазами: они были разного цвета и беспрерывно бегали вправо и влево. Вслед за ним просунулся в дверь сутулый одноглазый старик в зеленом пальто до земли. У него было грустное и как бы виноватое лицо. И наконец, замыкая шествие, вошла пожилая, длинная, худая, оборванная еврейка, с выпученными глазами и со вздутым животом, — мать этого семейства.
Окинув всех нас взглядом, она вышла немного вперед и стала представлять монотонным голосом.
— Вот это мои девочки. Они болезненные, — пояснила она. — Если не лечить их сейчас как следует, то у них у всех будет чахотка. Вот это мой мальчик. Он нервный. Он стал нервный после погрома. Он испугался, когда резали дедушку. А это мой старший сын. У него, извините, глаза как у Александра Македонского, — один светлый, один темный, но он все-таки видит. Хотя плохо, но все-таки он видит.
«Что это еще за глаза Александра Македонского?» — недоумевал я и вспомнил, что, кажется, действительно, у полководца были глаза разного цвета.
Чуть-чуть повернувшись и указывая кивком головы на старика, который неловко топтался и прятался позади нее, еврейка бросила:
— Муж.
Закончив представление, она сложила руки на животе и неподвижно уставила свои выпученные, как бы остекляневшие глаза в одну точку.
Воцарилось тяжелое молчание.
Как попали сюда эти люди? Кто прислал их бороться с тайгой?
Еврейка сказала наконец:
— Мой сын, у которого глаза как у Александра Македонского, дома чесал шерсть и приносил в дом заработок. Дай бог, чтобы все дети приносили такой заработок.
Сказав это, она опять умолкла и опять уставила неподвижный взгляд в одну точку. А мы продолжали сидеть, попрежнему не зная, что надо сказать. Старуха опять заговорила:
— Мне пятьдесят лет. Ну, может быть, сорок девять лет. Но меня еще ни разу в жизни никто не обманул. Вы слышите? Ни разу в жизни! Но здесь…
Она перевела дух:
— Здесь меня обманули…
Мы молчали.
— Потому что у нас в местечке, в Тальнике, нам обещали землю и говорили: «Езжайте в Биробиджан!» И вот мы приехали, и мы гнием в бараке и голодаем. Мы проели все с себя и теперь мы хотим домой.
Помолчав, она продолжала:
— Мы здесь десять дней, и уже пять дней, как мы кормимся милостыней. Мы собираем подаяние. Отпустите нас домой!
У нее был сухой, деревянный голос. Она говорила медленно, монотонно и тихо, все время не отводя взгляда от какой-то точки за окном. А за окном с утра шел холодный дождь. Она говорила, не глядя на нас, а подняв голову над нашими головами, и неподвижно смотрела за окно. У нее был вид помешанной. Восьмеро детей безмолвно теснились у печки. Муж понуро стоял в стороне. Я давно не видел людей, которые были бы так пропитаны горем.
— Вот видите, — как бы оправдываясь, сказал мой сосед, — кого нам сюда присылают!.. Из Рогачева была прислана целая партия таких инвалидов, — хромые, слепые, глухие, эпилептики. Из Умани — тоже целая группа нетрудоспособных стариков. Из Смоленска прислали душевнобольного, которого пришлось здесь поместить в больницу. Из Минска и из Одессы — зарегистрированных воров-рецидивистов. Из Бобруйска — веселых женщин! Биробиджан хотят обратить в какое-то свалочное место! Можно подумать, что за счет колонизации объявлена широкая разгрузка больниц, собезов и мест заключения!
А вереница барачных жителей все шла.
Ввалилось семь евреев. Мне особо запомнились трое; один приземистый, давно небритый, в пальто, надетом на один рукав; на второй руке у него была перевязка. Все время он размахивал больной рукой и локтем расталкивал остальных. Другой был высокий, рыжий, с быстрыми и подозрительно бойкими глазами. Третий был хилый, вялый, изможденный. На нем были грязные рваные калоши на босу ногу. На руках он держал чахлого и зловонного грудного младенца. У еврея был вид профессионального нищего.
Эти семеро вошли гурьбой и столпились у стола. Тот, у которого была перевязана рука, протолкался вперед и бойко заявил:
— Готово! Дело идет! Пишите ордер!
Из дальнейшего выяснилось, что эта группа хронических барачных жителей сколотила коллектив и находит, что пора писать ордер на кредиты. Рассуждение было такое:
— Вы сами видите, что из Тихонькой некуда ехать! — начал рыжий. — Там, где есть годная земля; и дома, там уже живут. Как мы можем двинуться, — семь семейных человек, — в тайгу или в болото, раз там негде жить?
Человек с перевязанной рукой перебил его:
— Мы придумали другой выход! Мы можем поселиться в Биракане и устроить там коллективную молочную ферму. Есть подходящий дом.
— Давайте деньги! — вставил человек в калошах.
Кое-кто из переселенческих работников, у кого, повидимому, наметан глаз, заметил:
— А не рассыплется ваш коллектив, не станете вы ссориться, когда поселитесь все в одном доме?
Тут все стали весело хлопать друг друга по плечам. Человек с перевязанной рукой, подлавливая плечом сползавшее пальто, хлопал каких-то двоих и приговаривал:
— Мы? Мы поссоримся?
Рыжий подмаргивал и смеялся:
— Мы развалимся? Мы?
— Мы такие товарищи, — сказал еврей в калошах, — что могут падать с неба камни, а мы не разойдемся!.. Это мне нравится! Мы, и вдруг разойдемся!..
Остальные сочувственно гудели и хлопали друг друга по плечам.
Комиссия постановила обследовать дело на месте и выделить двух членов для поездки в Биракан. Надо было осмотреть имущество, ознакомиться с хозяйственными возможностями.
Я тоже поехал. Перед вечером, часов в семь мы были на вокзале. Пришли и некоторые члены коллектива. Однако выяснилось, что коллектив распался.
— То есть он не распался, — пояснил еврей с перевязкой. — Но просто мы разошлись. Четверо выступили, и пусть с ними знается нечистая сила! Даже лучше!.. Это же были заведомые лодыри и жулики.
— Как лодыри? Как жулики? Ведь утром вы говорили…
— Что было утром, не надо вспоминать вечером. Я вам говорю, что так лучше. Тем более, что мы имеем четырех других на их место. Это уже настоящие. Поверьте, это золотое дело — коллектив в Биракане. На него много желающих.
— Почему, в таком случае, откололись утренние четыре человека?
— Что вам непонятно? Поссорились мы, и кончено…
Биракан в двух-трех часах езды на запад от Тихонькой. Это волшебное место. Поселок расположен у подножия горы. Внизу вьется железная дорога и гудит бурливая Бира. Горы покрыты лугами и лесом. В глубине гор — целебные серные источники и курорт Кульдур.
Дом, который хотели купить переселенцы, уже не продавался. Впрочем, они нашли другой. Хозяин просил четыре тысячи за усадьбу. Осмотрев ее, измерив и составив опись для доклада в Тихонькой, мы пошли, в ожидании поезда, пить чай в китайскую харчевню. Здесь у моих переселенцев разыгралась фантазия.
— Значит, в конюшне ставим лошадей! — начал один.
— Живем только во флигеле. Дом оставляем под наем.
— Устраиваем заезжий дом для больных, которые едут на Кульдур.
— Китайцу столовку закроем…
— Наши жены не хворые держать столовку…
— Позвольте! — воскликнул я. — Ведь вы имели в виду молочную ферму?!
— Одно другому не мешает. Ферма — фермой, а заезжий дом особо, и столовка особо, и извозчичьи лошади особо.
Аппетиты разгорались. Компаньоны уже видели себя главными поставщиками продуктов на курорт Кульдур. Был поднят вопрос о снятии в аренду станционного буфета. Но в харчевню вошла молодая еврейка в потрепанной кожаной куртке. На руках у нее был грудной ребенок.
Мои спутники, повидимому, знали ее и стали забрасывать вопросами:
— Ну, что?
— Нашла?
— Нет? А где он?
Еврейка опустилась на стул и раздраженно сказала:
— Такой сволочь, такой дурак! Он думает, я его не найду. Он думает, что если он мне говорит, что едет ходоком в Крым, так я ему верю. Ничего, я уже знаю, где он!
Из дальнейшего я узнал, что у молодой особы сбежал муж. Он пытался убедить ее где-то в Умани или в Балте, что едет устраиваться в крымских колониях и когда устроится, вызовет ее. Сам же он уехал в Биробиджан. Она узнала об этом и пустилась за ним в погоню. Но и он принял свои меры:
— Теперь он на Сахалин подался, такой идиот! Ну, ничего! Все равно. Я еду на Сахалин, аж у него в глазах потемнеет.
Только появление этой особы отвлекло моих евреев от дальнейшего развертывания планов насчет их будущей жизни в Биракане.
А меня эти планы пугали: до чего не были они похожи на планы коллектива! Я видел лавочку с мордобоем и — увы! — не ошибся. Я имел возможность в Тихонькой следить за компаньонами несколько дней. Я, шутя, спрашивал рыжего при каждой встрече, не поссорились ли они еще. Однажды мой вопрос потерял характер шутки. Рыжий ходил с перекошенным лицом, глаза у него были налиты кровью.
— Ну, что? — спросил я.
— Уже!
— То есть?
— Как вы говорили! Они оказались мерзавцы.
Остальные члены «коллектива» держались, однако, такого же взгляда о рыжем. Я их встретил в канцелярии Озета.
— Это же первый лодырь и жулик и дурак на свете! — говорили они.
Компаньоны передрались, однако, уже после получения кредитов. Какова судьба денег — не трудно догадаться.
Я спрашивал, почему этим людям дали кредиты.
— А что нам с ними делать? Раз привезли людей, надо их хоть как-нибудь устроить.
Удивительного во всем приключении нет ничего: из Тихонькой, действительно, трудно, почти некуда ехать человеку, который не имеет специальности и хочет заниматься земледелием: фонды, действительно, не подготовлены, дорог и жилищ, действительно, нет. В бараках поэтому застревают не одни инвалиды. В жуткий барачный быт втягиваются и люди трудоспособные. Они разлагаются и деморализуются. Сколачивание «коллективов» вроде описанного — бытовое явление.
Среди барачных жителей складывается поневоле какой-то особый, жуткий быт. Некоторые умудряются получать переселенческие кредиты и ссуды сидя в бараке, и проедают их, даже не выехав на землю. Другие, менее изворотливые, нищенствуют.
Те, кто вырываются из барака, не имея никакой возможности добраться до земледельческого труда, оседают в поселке и устраиваются, кто как может.
Одни проедают кредиты, другие ищут случайных заработков, третьи ремесленничают или дают домашние обеды.
И все это только результат того, что колонизация была поведена без подготовки и без плана.
Дальневосточный краевой комитет партии резко осудил приемы и результаты работ в Биробиджане. Краевой комитет констатировал невыполнение целого ряда директив и промахи в основных статьях руководства, — в жилищном, дорожном и колхозном строительстве.
Эта глава была уже написана, когда пришло сообщение об образовании нового административно-хозяйственнного органа, в руках которого будет сосредоточено руководство колонизацией Биробиджана.
Можно теперь надеяться, что другой бытописатель, который посетит Биробиджан через год-два, увидит другие, разумные порядки и другие, радостные картины. Край вовлекается в систему больших промышленно-колонизационных комбинатов. В создание хозяйства Биробиджана уже в ближайшие годы вкладываются миллионы, и на сей раз не на началах растерянного и беспомощного кустарничества, как это было до сих пор, а на началах ответственного делового расчета.
Евреи привлекаются к работе во всех предприятиях в качестве основной рабочей силы, — в этом тоже залог планомерного развития колонизации.
Я с радостью и волнением прочитал газетную заметку о начатии изысканий по прокладке железнодорожного пути из Тихонькой в глубь района, на Амур.
Я верю, — пройдет какое-то время, и угрюмая тайга расступится перед победоносным шествием нового колонизатора; вековые болота будут вынуждены отдать свои необозримые пространства под огороды, сады, плантации, питомники и тучные пастбища; хорошие дороги деловито забегают там, где еще недавно я утопал в трясине; фабричные и заводские гудки будут прорезать воздух там, где не было от сотворения мира других звуков, кроме гула тайги и рева зверей.
И новый человек народится в этой стране. Еврей принесет в дремотную первобытность тайги свой неутомимый и требовательный урбанизм и возьмет от тайги ее спокойствие, уверенность и силу. Первые два года останутся в памяти колонистов, как тяжелый сон. Об этих годах они будут рассказывать приезжим, но те будут слушать рассеянно, ибо ничто вокруг не будет напоминать былые годы.
Однако между мрачным вчера и светлым завтра лежит и трепещет борьба и злоба сегодняшнего дня. Сомнения вокруг Биробиджана еще не улеглись, споры еще не утихли.
Именно поэтому надо, я думаю, показать сегодня во всей возможной полноте те трудности, среди которых протекали первые два года освоения Биробиджана.
Эти годы были годы экзаменационные. Биробиджан экзаменовался на звание страны, заслуживающей колонизационных затрат и усилий.
Еврейские бедняки, голодная еврейская голытьба экзаменовалась на звание трудовой массы, могущей оплодотворить эту дикую землю. Природа подготовила к экзамену два года стихийных ливней. Люди приготовили бесплановость, бесхозяйственность, нераспорядительность и суматоху. При этих обстоятельствах каждый оставшийся в Биробиджане колонист — живое свидетельство и привлекательных свойств этой страны и могучей воли еврейской массы к труду и к жизни.
Нужно по совести признать: если в Биробиджане все же осело за первые полтора года свыше тысячи, человек, если значительная часть ест уже свой хлеб, если все же загорелось в тайге хоть несколько электрических лампочек, если забилась хоть кое-какая жизнь, то экзамен выдержан обоими кандидатами.
Жизнь будет! Да будет жизнь!