Горы, горы, горы…
Хотя и весна, но нам холодно, нам — французским маки.
Сорок шесть французов и я. В хижине очень тесно. Кто лежит, кто сидит, некоторые стоят. В два часа ночи моя очередь идти на дежурство.
В запасе четыре часа. Мне повезло — я лежу, но мне не спится.
Не снится также моему соседу, Морису, плотному и сильному нормандцу, лет сорока. Этот невысокий брюнет переживает душевную драму. В сороковом году он попал в плен и, пробывши два года в лагере, был переведен на сельскохозяйственные работы в Восточную Пруссию. Там в Германии Морис полюбил девушку. Отец её был поляк, мать немка. Девушка работала на том же хуторе, что и он. Все они относились хорошо к нему, и в сорок третьем году помогли ему бежать. Он часто рассказывал мне, я бы сказал — с сентиментальной нежностью, о своей жизни в Германии. Большую роль, конечно, играла в его воспоминаниях эта русая полунемка. В ряды сопротивления он попал раньше меня, в конце сорок третьего года.
Как я уже сказал, нам не спалось и мы шепотом переговаривались: футбол, девушки; различные способы удобрения, авиация, часовые механизмы, лыжный спорт, музыкальные коробки, телеграф и, между прочим, наша жизнь в данный момент… Я относился к Морису с любовью, как к мягкому, всегда дружелюбному человеку, и с уважением — зная, что у него уже большой боевой опыт. Мне непременно хотелось услышать от него о самом знаменательном моменте в его боевой жизни. Я ждал, что он мне расскажет, при каких обстоятельствах он попал в плен, или свои подпольные похождения в рядах сопротивления.
Не тут-то было!
— Самое тяжелое воспоминание у меня связано с Фердинандом. Фердинанд — немец, которого мы взяли в плен зимой сорок третьего года. Ему тогда было 18 лет. Жил он у нас около трех месяцев, и все привыкли к нему и даже полюбили его. Живя в Германии — продолжал Морис — я научился понимать и кое-как говорить по-немецки, но мне трудно было освоить его баварский диалект. Всё же, путая слова, запинаясь, я, в конце концов, узнал кое-что о его жизни. Родился он в северной Баварии, высоко в горах. Родители — зажиточные крестьяне. Было у него два брата, оба на Восточном фронте, и сестра. Сестра была значительно старше его. Он часто показывал мне её фотографию. Она вышла за инженера и у нее трое детей. Двое сыновей и дочь. Из последних писем Фердинанд знал, что она работает сестрой милосердия в Ганновере. Из всей семьи он, невидимому, больше всего любил её. Фердинанд жил с нами, деля с нами ваши радости и невзгоды. Днем он колол дрова, носил воду, мыл посуду, убирал домик, где мы жили, одним словом — делал всё, что делали мы сами. Единственно, в чём он не принимал участия, — это в набегах на немцев. Вначале его сторожили, а позднее он пользовался совершенной свободой. Да, Фердинанда определенно все любили. На второй день Рождества ему исполнилось девятнадцать лет..
В этом месте рассказа Мориса я увидел вдруг чью-то ногу на своей груди. Я осторожно снял любительницу путешествий и водрузил на место. Владелец её заворочался и что-то промычал во сне. Это был молодой инженер-горняк из Савойи.
— Ну, что же дальше было с Фердинандом? — обратился я к Морису, но, прежде, чем Морис раскрыл рот, горняк внезапно спросил нормальным голосом:
— Какой это Фердинанд?
— Фердинанд-немец, — ответил ему Морис.
— Ах, немец, а я думал другой Фердинанд. Знаешь? Тот… ну, ты же знаешь, о ком я говорю!
— Знаю, знаю, — неохотно отозвался Морис.
— Другой Фердинанд? — заинтересовался я.
— Другой Фердинанд был чех, и был один из нас. Ему было года пятьдесят два-три; он был рыжеват, с лицом, изъеденным оспой, и большим мясистым носом. Ох, этот Фердинанд! Он как раз сыграл роль в жизни… или скорее, в смерти Фердинанда-немца. Или — вернее — мог бы сыграть… Видишь ли… — другим каким-то голосом продолжал Морис — он любил две вещи, любил страстно, как любят женщину…
— Какие же это две вещи?
— Природу и расстрел… Да, он любил смотреть на восход солнца, любил звезды, деревья, словом — всё, что относилось к природе. Но, кроме того, он жадно любил расстреливать. Ни один расстрел не обходился без него. Когда осужденного привязывали к столбу или к дереву, когда раздавалась команда — Становись! — Фердинанд обыкновенно уже стрелял. Метил он всегда в одно место: в нижнюю часть живота. Пока несчастный корчился в муках, остальные шесть или семь бойцов неспеша заряжали винтовки. Заряжал с ними заодно и Фердинанд. Потом казнь завершалась…
Да, так вот рождение Фердинанда-немца мы справили весело. Из соседней деревни пришли знакомые, были также девушки. Одна из девушек испекла ему сладкий пирог. Мы со своей стороны подарили ему, что могли. Кто пачку папирос, кто перочинный нож, кто носки и т. д. Под гармонику даже танцевали друг с другом. Фердинанд громко хохотал, был весел, но не хмелел и к общему удовольствию протанцовал баварский танец.
В конце января стали мы замечать резкую перемену в Фердинанде. Ходил он опустив голову, мало разговаривал, даже иногда плакал. На наши вопросы отмалчивался. А в начале февраля ушел за дровами и не вернулся…
К вечеру подняли тревогу. Через три дня он был пойман и приговорен к расстрелу. Хотя он уверял, что никого из своих не видел, было решено, что место нахождения лагеря в опасности и нужно спешно перебираться. Но сначала должна была состояться казнь. Все наши ребята, кроме Фердинанда-чеха, отказались от этой грязной работы. Вызвали бойцов из соседней группы. Фердинанд-немец попросил нас исполнить его последнюю просьбу: написал письмо своим родителям и сестре, в котором хвалил нас, описал свой побег и приговор маки. Писал он также, что не боится умереть и заклинал не осуждать нас. Его привязали к дереву, он просил не завязывать ему глаза…
Те из нас, которые имели мужество присутствовать при его последних минутах, — плакали. Плакал и я, и мне не стыдно в этом признаться. Мы с ужасом думали, что другой Фердинанд будет развлекаться своим садистическим приемом. Когда раздалась команда — «Становись», — я сделал вид, что поскользнулся, и сбил чеха с ног. Падая и бранясь, он выронил винтовку, и немного погодя я с облегчением услышал залп. Фердинанд-немец, как нам показалось, даже ранен не был. Он стоял так же прямо, закинув голову. Потом дрогнул, дрогнул вторично и начал медленно сползать вдоль ствола. Когда к нему подошли, он был уже мертв…
Морис замолчал.
— Ну а письмо-то его отправили в деревню?
— Нет, знаешь, решили не отправлять. Сожгли.
— Сволочи! — процедил я сквозь зубы.
— Да, сволочи, — не поняв, сказал Вэнсан-горняк, оказывается больше уже не засыпавший. — Все немцы сволочи…
Ни Морис, ни я ему не ответили.
Минут через двадцать я встал и, взявши винтовку и ручную гранату, пошел на пост. Сменив часового, я ходил взад и вперед, и мысли мои были далеко от лагеря. Незаметно пробежали два часа, но не хотелось возвращаться в хижину. Отослав спать обрадованную смену, я остался на посту до утра.
Нарушая правила, закурил. Закурил не обычную смесь кукурузных листьев и сухого конского навоза, а настоящую французскую папиросу, мою последнюю.
Над горами светлело, разгоралось. Близился торжественный восход, а из ума не шел Фердинанд… оба Фердинанда.