(Возникновение и крушение торгового капитализма)
По мере того, как (приблизительно) с XIV в. европейские общества всё более переходили от натурального к денежному хозяйству, жизнь, недавно еще сравнительно спокойная и патриархальная, всё более осложнялась, становилась для значительной части классов непосильным бременем.
На первых порах давали себя, правда, чувствовать скорее положительные стороны совершавшейся социально-экономической революции.
Быстро развивалась торговля, принимая мировой характер. Возникали централизованные государства в интересах защиты и развития капитализма. Образовались новые господствующие классы -- купеческая буржуазия и группировавшаяся вокруг абсолютных государей придворная знать. Накоплялись огромные богатства, львиная доля которых естественно присваивалась командующими группами. Жизнь богатой буржуазии и придворной знати превратилась в светлый праздник роскоши и наслаждения.
Достаточно вспомнить "Декамерон" Боккаччио, достаточно присмотреться к описанной Раблэ телемской обители, этой утопии блеска и радости, на фронтоне которой начертано "Делай, что хочешь" (Fais ce que voudras), чтобы получить наглядное представление о царственном образе жизни господствующих классов, об этой феерии, сотканной из физических и духовных наслаждений.
До известной степени в этом вечном празднике участвовали и другие группы общества. Когда город посещал государь или князь, устраивались пышные встречи, публичные зрелища и танцы. Во многих итальянских городах порой в продолжение целого года стоял радостный, праздничный шум и гам.
Вот что говорит, напр., Джиованни да Герарди, автор романа "Вилла Альберти", о Флоренции 1389 г.
"В этот счастливый год город был полон празднеств и веселья. Именитые граждане республики были довольны в виду прочного мира. Для купцов время стояло благоприятное. Так как рабочим и мелкому люду не предстояло особенных налогов, то и они были в прекрасном настроении, тем более, что и год был урожайный. Вот почему все охотно собирались попраздновать и повеселиться и часто устраивались роскошные пиры".
И таких "счастливых годов" было немало и не в одной только Флоренции. Раст торговли привел повсюду по необходимости к всесветным путешествиям. Началась эра великих географических открытий. Горизонт человечества безмерно расширился. Средневековой человек жил еще в тесных и узких пределах общины -- для новых поколений вселенная не имела границ. Немецкие купцы-патриции вели за обедом нескончаемые беседы о чужедальних странах, о заморских путешествиях, о чудесах "Калькуттии и Индии". Известный аугсбургский патриций -- гуманист Пейтингер оставил нам в своих Sermones convivales любопытные образчики таких застольных разговоров.
Новые условия жизни -- образование централизованных государств с канцеляриями и двором, возникновение торговых республик, ведших оживленные сношения с близкими и дальними соседями -- вызвали спрос на новые знания, чисто светские. Возникает новая группа -- интеллигенция, гуманисты -- связанная крепкими нитями общих интересов с господствующими классами. При свете новых знаний меркли старые, детские верования, испарялись темные предрассудки. Казалось, не было границ человеческому уму.
В "Письмах темных людей", в "Похвале глупости" Эразма, в романе Раблэ о великанах Гаргантюа и Пантагрюэле, покровителях интеллигенции и науки, слышатся сквозь насмешки над отживающей, невежественной стариной безграничная вера в силу знания, радостный гимн образованию, восторг перед новой жизнью, когда "снова мир наполнился богатыми книгохранилищами и великими учеными". (Раблэ).
Под влиянием накоплявшегося богатства заметно изменилось и положение женщины господствующих кругов. Из скромной, трудолюбивой хозяйки, ушедшей с головой в свои будничные дела, она превратилась в "эмансипированную" даму, интересовавшуюся наукой, искусством и общественными вопросами. Прежняя мать семейства стала элегантной меценаткой, собиравшей в своем салоне художников, писателей и политиков, прекрасной жрицей любви, украшавшей бившую ключом праздничную жизнь. Этот новый тип женщины из господствующих классов -- остроумной, жизнерадостной, образованной -- был потом увековечен Шекспиром в лице Порции, Розалинды, Беатриче.
В итоге всех этих социально-экономических условий, созданных развитием денежного хозяйства -- роста богатств, географических открытий, умственных завоеваний и эмансипации женщины -- сложилось в господствующих классах и связанной с ними интеллигенции бесконечно жизнерадостное настроение, культ земных наслаждений и утех, культ славы, красоты и власти. "Какое счастье жить!" -- это восклицание Ульриха фон Гуттена, это приветствие новой жизни срывалось тогда с тысячи и тысячи уст.
Над светлым и беззаботным, как юность, миром носился радостный, вольный смех, царственный смех, рвавшийся из груди человечества, освобожденного от невежества и нищеты, ставшего твердой ногой на почве завоеванной и опоэтизированной матери-земли. Так, как смеялись люди этой эпохи, человечество потом уже никогда не смеялось.
Еще на расстоянии многих веков мы слышим явственно тот гомерический хохот, которым пронизан, как лучами солнца, роман Раблэ. В поэме Пульчи "Великан Морганте" (Morgante Maggiore) Маргутте разражается таким смехом, что сердце не выдерживает и -- разрывается. Легенда рассказывает, будто Аретино так расхохотался над скабрезным анекдотом, что упал со стула на каменные плиты пола и расшибся до смерти. Пусть в первом случае мы имеем дело с литературным шаржем, во втором с анекдотом -- за ними скрывается сама жизнь: очевидно все верили в возможность такого смеха.
На почве этого жизнерадостного настроения, в атмосфере этого вечного праздника сложились, обслуживая интересы господствующих классов -- купеческой буржуазии и придворной знати -- новое искусство и новая литература, проникнутые любовью к земле, преклонением перед красотой и силой.
Их родиной была Италия, где впервые обозначились и окрепли новые социально-экономические условия.
Картины Джиорджоне и Тициана, Веронезе и Рафаэля звучали, как ликующий гимн свету и красоте, наслаждению и плодородию. Точно на землю спустился Олимп прекрасных небожителей, так засверкал под их кистью мир, -- бессмертный праздник богов.
И таким же праздничным настроением дышала и итальянская литература этой эпохи.
В новеллах Боккаччио, в поэмах Пульчи и Ариосто, в латинских стихах поэтов-гуманистов, в карнавальных песенках Лоренцо Великолепного жизнь развертывается, как безмятежная идиллия, как сон в летнюю ночь, то чарующе фантастический, то игриво веселый. В тысяче разных вариаций, в тысяче разнообразных образов и картин звучал всё тот же основной лейтмотив эпохи, всё тот же призыв к наслаждению и счастью, всё тот же гимн юности прекрасной, но быстротечной.
Юность златая
Быстро пройдет,
Завтра, кто знает,
Смерть подойдет.
Пейте же радость
Жадной душой,
Светлую сладость
Жизни земной. [6]).
В этой возбужденной праздничной обстановке, насыщенной уверенностью и смехом, теряли свой прежний грозный вид старые маски ужаса, лишались своей устрашающей силы темные, безобразные лики ада. чёрт и ведьма становятся для итальянца этой эпохи предметом шутки и насмешки.
В своей автобиографии Бенвенуто Челлини (I, 64) рассказывает, как отправился однажды с одним неаполитанским попом-чернокнижником и некоторыми товарищами в Колизей заклинать чертей. Собралось такое великое множество дьяволов, что у заклинателей дрогнуло сердце. Тщетно сжигали они Assa foetida, запах -- увы -- не действовал на дьяволов. Положение становилось поистине критическим. К счастью, с одним из участников магического сеанса случилось от страха маленькое недомогание. Остальные невольно расхохотались. Такое неприличное и непочтительное отношение смертных к аду настолько разобидело чертей, что они один за другим стали испаряться в воздухе.
Это, конечно, не более, как адский фарс.
В таком же юмористическом тоне трактовался вопрос о ведьмах.
В одной из комедий Аретино (La cortegiana II, 7) сводня рассказывает лакею, что недавно умерла (в Риме) ведьма, оставившая ей всё свое имущество: тут всякие капли и эссенции, тут и знаменитая ведьмовская мазь, которой натирались колдуньи, чтобы попасть на шабаш, noce di Benevento. В особенности же она в восторге от доставшегося ей маленького духа, spirito famigliare, который не только может сказать наверняка, любит ли данная девица данного парня, но и находить ворованные вещи. Нетрудно представить себе, каким хохотом разражается лакей, когда узнает, что этот чудодейственный дух спрятан в -- ночной вазе.
Мы видели, что уже средневековые люди при всём своем страхе перед чёртом были не прочь подтрунить над ним. Теперь этот смех, когда-то благодушный и непритязательный, переходит в безудержный, гомерический хохот. В одной из так называемых "макаронинских" поэм Теофила Фоленго, написанных на своеобразной смеси итальянского и латинского языков, весельчак Бальдо и его спутники встречают на своем пути чёрта. На голове поднимаются четыре рога, уши длинны, как у осла, изо рта торчат клыки, как у кабана. От него нестерпимо пахнет серой.
Все в этом чудище должно было вызвать страх.
И что же? -- Бальдо и его спутники не только не перекрестились, а, переглянувшись, разразились таким хохотом, от которого содрогалось всё их существо.
Таково было настроение господствующих классов и интеллигенции, пока сказывались преимущественно положительные стороны происшедшей социально-экономической революции, и там, где, как в Италии, обнаруживались, главным образом, эти последние.
Очень скоро дали себя почувствовать, однако, и отрицательные стороны развития денежного хозяйства.
Рост торгового капитализма сопровождался страшной ломкой старой жизни, разложением и гибелью целых классов общества.
Если для купеческой буржуазии и придворной знати жизнь стала светлым праздником, то для дворянства и крестьянства она всё более превращалась в непосильное бремя, в каторгу.
Рыцарство (мелкопоместное дворянство), теснимое крупными помещиками и разбогатевшими купцами, опускалось. В Германии рыцарь часто жил хуже мужика. Даже в родном замке Ульриха фон Гуттена, принадлежавшего к сравнительно обеспеченным дворянским фамилиям, царила крайняя бедность. Рыцарские поместья массами переходили в руки бюргеров, а сами рыцари превращались в разбойников. На имперских сеймах они часто протестовали против иноземной, да и вообще всякой торговли, на том основании, что купцы наживают 100 на 100, тогда как им -- благородным рыцарям -- есть нечего. В Англии разорившиеся мелкие дворяне становились пиратами, разъезжали по океану и покоряли для метрополии первые колонии.
Литература этой эпохи увековечила в целом ряде бессмертных типов этого рыцаря, выбитого из колеи новыми условиями жизни, не сумевшего к ним приспособиться. Он предстает перед нами то в виде гордого нищего идальго, живущего неизвестно на какие средства, больше в долг, но презирающего всякий мещанский труд (рыцарь в испанской повести Ласарильо из Тормеса), то в виде пьяницы-паразита, проклинающего новое время, не умеющее ценить "истинных храбрецов", которым -- увы! -- осталось только "водить по улицам медведей или наниматься в трактирные слуги" (Фальстаф Шекспира).
Еще отчаяннее складывалось положение крестьян.
Если средневековой феодал нуждался не только в земле, но и в мужике, то помещики нового типа, помещики-капиталисты, нуждались уже только в земле -- без мужика. Для них было выгодно выжить крестьянина с его насиженного места. Для этой цели они прибегали к всевозможным кляузам, пускали в ход неведомое и непонятное крестьянину римское право, не останавливались и перед самым простым физическим насилием.
Стремясь с другой стороны закруглить свои владения в интересах капиталистической их эксплуатации, в частности в интересах овцеводства, помещик без зазрений совести захватывал общинные луга и леса. Крестьяне, лишившись этого важного подспорья для своего хозяйства, массами выкидывались из деревни. Целые слои их пролетаризировались. Так -- один только пример! -- в Англии эпохи Генриха VIII было выкинуто из деревни 80,000 человек, погибших или от нищеты или как грабители, на виселице. Это известная история о том, как -- выражаясь словами Томаса Моруса -- "овцы съели людей".
По мере развития капитализма более шатким и стесненным становилось положение и тех классов общества, которые не страдали непосредственно от экономического переворота.
Время, когда "ремесло имело под собой золотую почву", приходило к концу. Ремесленные цехи, достигшие постепенно большого благосостояния, вдруг почувствовали, что им грозит опасность. Пролетаризированные элементы деревни бросились массами в города, мечтая устроиться при каком-нибудь цехе. Недавно еще спокойная жизнь мастеров была нарушена грозным призраком конкуренции, и они поспешили отгородить себя рядом ограничительных и запретительных постановлений. Так, для вступления в цех стали требовать свидетельства о законном рождении, а это свидетельство получить было тогда не легко, даже невозможно человеку, заброшенному в город из далекой деревни. Эти консервативные цеховые постановления отчетливо вскрывают беспокойство, охватившее мастеров, почуявших увеличивавшуюся шаткость своего положения.
К тому же жизнь страшно вздорожала.
В эпоху господства торгового капитала цены предметов первой необходимости всё поднимались. Современники объясняли это вздорожание жизненных припасов исключительно произволом и алчностью крупных купцов-монополистов. Необходимо, однако, принять во внимание и происходившее тогда повсеместно понижение стоимости денег, вызванное усиленной эксплуатацией в интересах торговли серебряных рудников. Несколько цифр, сообщенных Литером, могут дать наглядное представление об этом процессе вздорожания жизни. По его словам, шеффель муки раньше стоил 3 грошен, теперь -- 12, десяток яиц раньше 9 пфенигов, теперь -- 17. Само собой понятно, что это вздорожание предметов первой необходимости ложилось особенной тяжестью на экономически слабые и плохо поставленные группы.
Чем победоноснее развивался капитализм, тем более обострялась противоположность между богатством и бедностью.
С одной стороны -- огромные, баснословные доходы купцов. Порой они наживали 450 %, при чём капитал вращался в деле какие-нибудь три месяца. Купеческий патрициат снабжал иногда государей колоссальными суммами. С другой стороны -- голодная масса. Нищета становилась теперь социальным, массовым явлением, и не было надежды выйти из неё. В немецких городах XVI в. нищие составляли 15 и 20 % общего числа населения и никакие филантропические затеи патрициев не помогали. В городах Фландрии в конце XV в. люди массами умирали на улицах от голода, иногда -- по словам современной летописи -- "третья часть населения состояла из нищих" (как в Ипре).
Все более обострялась и классовая борьба.
Господствовавшая в средние века относительная социальная гармония уступала теперь место открытой и страшной внутренней войне.
Между городом и деревней устанавливается всё более страстный антагонизм. Горожане, и прежде всего интеллигенция, относятся к рыцарю и, особенно, мужику с величайшим презрением. Слово крестьянин становится всё более синонимом идиота. Именно из рядов деревенского населения рекрутируют горожане-драматурги своих клоунов и арлекинов, своих шутов и graciosos. Только инстинктивным крайним антагонизмом между городом и деревней можно объяснить также поведение ландскнехтов в деревнях. Они опустошали без смысла и основания крестьянские нивы и луга, а ландскнехты вербовались преимущественно из отбросов города. Рыцарь и крестьянин в свою очередь ненавидели богатый купеческий город, ставший царем жизни. В одном рыцарском воззвании рекомендуется "благородным дворянам франконской земли" "налететь на бюргеров и опалить их, как свиней". А вождь восставших тирольских крестьян, Михаил Гайсмайер проповедовал в своем манифесте уничтожение купцов, торговли и городов.
Ожесточенная борьба кипела и в недрах самого деревенского мира. Теснимые, экспроприируемые крупными помещиками, крестьяне поднимают знамя мятежа, и по всей Европе катится волна мужицких восстаний, потопленных в крови, с величайшей жестокостью (восстание Уотта Тайлера, Роберта Кэта в Англии, "Жакерия" во Франции, "крестьянские войны" в Германии).
Последние рыцари-феодалы объявляют в свою очередь войну новым общественным силам, мечтая повернуть колесо истории назад. (Мятеж Сикингена и Гуттена в Германии, восстание графа Эссекса и Соутгамптона в Англии).
Не менее ожесточенная вражда кипит и в городах.
Подмастерья борются с мастерами, ремесленные цехи с купеческим патрициатом. Немецкие города этой эпохи служат ареной нескончаемых междоусобиц, и то и дело вспыхивают революции. Возникает новый класс -- пролетариат -- организующийся под знаменем анабаптистского движения, которое подавляется огнем и кровью после отчаянного сопротивления.
Совсем иной характер принимала теперь и война.
Погоня за рынками, династические интересы новых государств повергли Европу в бесконечную бойню. Профессионалы-солдаты (ландскнехты) вносили в военное дело, бывшее раньше своего рода спортом феодалов, страшную жестокость. Современные хроники изобилуют описаниями взятия городов, сопровождавшегося неслыханными злодеяниями, пытками мужчин, изнасилованием женщин, даже беременных, убийством детей. Во время войны Максимилиана с Нидерландами однажды в окрестностях одного только города было сожжено 300 деревень и 800 ферм.
В то же самое время болезни принимали всё более чудовищный эпидемический характер. Теперь, когда прежняя замкнутость и обособленность, характерная для натурального хозяйства, сменилась оживленными внутренними и внешними торговыми сношениями, всякий недуг немедленно принимал характер массового явления и социального бедствия.
С середины XIV в. начала свое победное шествие по Европе чума. Не простая случайность, что "Декамерон" Боккаччио, одно из тех произведений, что знаменовали рождение нового мира, открывается известным описанием чумы. Эта болезнь была одною из составных частей новой торговой культуры. Трудно сказать, какая масса народа погибла от этого бича. В середине XIV в. в Англии от чумы умерла третья часть населения, в конце XV в. в одном Брюсселе, в какой-нибудь год, погибло 20000 человек и т. д.
В конце XV в. к чуме присоединился сифилис, производивший не меньшие опустошения. Невыразимый ужас должен был охватить людей, когда они вдруг увидели, что физическая любовь, в которой они недавно еще видели источник высшего наслаждения, превратилась в одну отвратительную зиявшую рану, в одну сплошную язву. Теперь из-за каждого алькова, где праздновалась оргия чувственности, из-за спины каждой влюбленной парочки выглядывал страшный скелет смерти -- Mors syphilitica. Болезнь не щадила никого, ни пап, ни королей, ни интеллигенцию, ни низшие классы. В ужасе бежали люди из когда-то оживленных домов терпимости, из "женских переулков", оглашенных веселым шумом и гамом. Пустели общественные бани, где мужчины и женщины купались вместе и где они любили поесть, попить, пофлиртовать.
По улицам городов, по большим дорогам шествовала важно и мрачно царица-смерть, Mors Imperator.
К этим страшным болезням тела присоединились не менее ужасные недуги духа, всевозможные нервные страдания, также принимавшие массовый, эпидемический характер. Достаточно вспомнить движение флагеллантов или самобичующихся, пляску св. Витта, так называемую, волчью болезнь, выражавшуюся в том, что люди подражали волкам. Даже дети страдали подобными нервными болезнями. Так, в Фландрии XV в. мальчики и девочки были охвачены странною жаждою увидеть во что бы то ни стало гору св. Михаила, и умирали массами от неудовлетворенной тоски.
Под влиянием всех этих материальных условий -- распадения целых классов общества, роста нищеты, обострения классовой вражды, ужасов войны и эпидемий -- должен был сложиться -- особенно в стираемых эволюцией классах -- глубоко пессимистический взгляд на жизнь. Для этих групп мир был уже не веселым праздником любви и наслаждения, а скорее застенком пыток и мук.
А в довершение всего на Европу надвигался огромный экономический кризис, первый кризис, известный истории.
Эпоха возникновения и развития торгового капитала завершилась всеобщим банкротством, захлестнувшим и господствующие классы.
Исчезала прежняя жизнерадостность, замирал вольный, радостный смех, затихала, обрываясь, песнь юности и счастья. Кругом вставал тяжелый мрак гнетущих чувств и предчувствий.
Подводя итог настроению, воцарившемуся в европейском обществе XVI в., Каутский замечает: [7]).
"Ненависть, ужас, отчаяние были ежедневными гостями в хижине и дворце. Каждый с трепетом ждал завтрашнего дня. Всюду господствовала неуверенность в своей безопасности, постоянный страх перед неодолимыми социальными силами, действовавшими уже не в районе одной какой-нибудь общины, а являвшимися бичами, угрожавшими целому народу, даже всему человечеству. Из религии исчезла её жизнерадостная, веселая струя. И она теперь развертывала свои самые мрачные и грозные стороны. Всюду людям снова стал мерещиться дьявол и их воображение старалось изобразить его, как можно более жестоким".
Добрые боги умерли и на земле воцарился с своею страшной свитой -- князь тьмы и зла.
Ужас перед жизнью, всецело отданной во власть зловещих демонов -- таково основное настроение клонящейся к упадку эпохи торгового капитала, эпохи первого выступления на историческую сцену капитализма.
Человек снова подчинен кошмарным адским видениям и силам.
Каждый порок сейчас же превращается теперь в глазах людей в лик страшного дьявола. В Германии появляется целая литература и целая галерея картин, изображающие чёрта: моды, охоты, пьянства, лжи и т. д. Нидерландские хроники переполнены сообщениями о том, как чёрт встретился то одному, то другому обывателю в виде чудовища с головой быка (Osshaert) или в виде адской рыси (Bullebock). По всей Фландрии бродят проповедники и толпа жадно внимает их рассказам о социальной организации ада, о том, что, наприм., у дьявола Менехиэля находится в услужении 20 герцогов, 100 графов и 7405928 рядовых чертей. Даже такие передовые и просвещенные люди, как Лютер и Меланхтон, верят в реальное существование дьявола. Великий реформатор видел его однажды воочию, в Виттенберге, когда он там переводил Библию и бросил в него чернильницей. На летучих листках, вышедших из реформационных кружков, Лютер часто изображается рядом с дьяволом, который хочет его соблазнить кардинальской шляпой, если он согласится отказаться от своего похода против Рима.
Снова перед взорами людей встает страшная картина града скорби и слез, della citta dolente с её пытками и казнями.
Нидерландские бродячие проповедники воспроизводят перед своими слушателями подробности самого жестокого и кошмарного из всех средневековых видений, видения Тундаля. В Германии назидательные, душеспасительные книги рисуют загробные муки с изысканно-утонченной жестокостью. Вот один пример: речь идет о казни, которой подвергается на том свете гуляка-бражник.
"Под звуки труб и свистков душу грешника приносят к Люциферу и сажают на раскаленный до-красна железный стул. Сначала ему вливают в горло смолу и серу, причем два чёрта дуют в приставленные к его ушам раскаленные трубы, так что пламя выбивается у него из глаз, рта и носа. Наконец, Люцифер говорит: "Отнесите господина на мягкое ложе и дайте ему красавицу". И его бросают на ложе из кипящей смолы и серы, огненные змеи обвиваются вокруг его шеи и огромные широкие животные лезут ему в рот" [8]).
Так создавалась постепенно атмосфера, насыщенная верой в ад и его темные силы, и потому все отчаявшиеся, все сознавшие свое бессилие невольно обращали свои взоры к дьяволу.
Так поступали тысячи и тысячи женщин.
Положение женщины, особенно из средних и низших классов, стало в эту эпоху критическим. Многим из них уже нельзя было надеяться выйти замуж. Вследствие постоянных войн и грозных эпидемий число мужчин всё более сокращалось. Женское население, несомненно, перевешивало мужское. Об этом свидетельствует красноречиво всё более распространявшаяся "погоня за мужчиной", многочисленные картины, изображающие, "как несколько женщин борются между собой из-за одной пары мужских штанов" [9]). Очень многие из уцелевших мужчин к тому же не имели права жениться, напр., многочисленный класс подмастерьев и учеников. Многие тысячи женщин не могли при таких условиях надеяться на естественное удовлетворение своей половой потребности. На почве этой неудовлетворенности возникали разные формы истерии, а эта последняя благоприятствовала всевозможным ненормальным эротическим видениям. Так как на мужчину эти женщины уж не могли рассчитывать, то им оставалось только грезить о сверхъестественных силах. А распространенная во всех слоях общества вера в демонов подсказывала им, где именно искать удовлетворения своей эротической потребности. На помощь к тому же являлись старухи-сводни, продававшие разные волшебные снадобья, "ведьмову мазь", составленную из разных специй, вызывавших эротические галлюцинации. А разлитой кругом, въевшийся в сердца мрачный мистицизм окрашивал эти галлюцинации в адский цвет.
В известном Malleus maleficarum (Молоте ведьм) говорится, что каждая "ведьма" получает от сатаны особого чёрта, обязанного исполнять роль её любовника. Если в этом заявлении видеть указание на реальный факт, то оно, конечно, ложь и глупость. Если же в нём усматривать несколько слишком обобщенное описание душевного состояния и эротических галлюцинаций женщин-истеричек этой эпохи, то оно приемлемо. Если не все, то многие такие женщины, несомненно, воображали в своем ненормально-повышенном эротическом бреду, что имеют дело с демонами.
К дьяволу обращали свои взоры всё чаще и ученые этой эпохи.
Их положение скоро также оказалось трагическим. Перед ними стал ряд вопросов, которых разрешить они не были в состоянии. Развивавшаяся торговля и промышленность, необходимость завоевания земного шара, необходимость подчинения себе природы вызвали спрос на естественные науки: на физику, химию, астрономию и т. д. Предшествующие поколения, никогда не занимавшиеся подобными вопросами, не оставили ученым в наследство надежных приемов и разработанных методов. И задача оказалась им не по силам. Ученые невольно обратили свои взоры к сверхъестественным силам, сначала к небу, к добрым духам -- так возникла белая магия, -- а потом стали всё чаще апеллировать к аду, к темным силам, к черной магии, заклинавшей дьявола, искавшей помощи у князя тьмы.
Вера в безграничную власть сатаны охватывала всё более широкие слои общества и явилась той почвой, на которой не только среди невежественной массы, но и на верхах интеллигенции складывалось убеждение в реальное объективное существование колдунов и ведьм.
До нас дошло интересное свидетельство об историческом Фаусте, послужившем оригиналом для героя немецкой народной книги, а потом для героя Марло и Гете. В своих Loci communi (1556) некий Манлий пресерьезнейшим образом утверждает, что Фауст был чернокнижником, что однажды в Венеции он хотел подняться на небо, за что был жестоко избит чёртом, что он имел при себе пару собак, бывших просто замаскированными дьяволами, -- как и другой ученый (прибавляет Манлий), Агриппа фон Неттесхейм -- и что он умер, после того, как чёрт свернул ему шею.
И подобно тому, как в каждом ученом видели колдуна, так в каждой женщине усматривали ведьму.
В их существование верит теперь уже не одна невежественная масса (как это было в средние века), но и самые передовые и просвещенные люди, цвет интеллигенции. В Германии на такой точке зрения стояли и гуманист Генрих Бебель и реформатор Лютер, а сатирик Мурнер прямо заявляет в одном стихотворении, что если бы не нашлось палача, то он сам с превеликой охотой зажжет костер, на котором будут казнить ведьм. В Англии в существование ведьм верят такие писатели, как Миддльтон, Бен-Джонсон, по-видимому, и Шекспир. Король Яков I пишет специальную книгу о "демонологии" против Реджинальда Скотта, который доказывал, что "ведьм" не существует, а английский парламент издает в 1604 г. особый закон, направленный против колдуний.
Эпидемическая вера в ведьм незаметно перешла в их повсеместное преследование, в их массовое истребление. Во всей Европе запылали костры и заработала инквизиция.
Если в средние века -- как видно из книги одного нидерландского ученого Somme Ruael (1483) -- ведьму сжигали только в том случае, если она нанесла людям какой-нибудь материальный ущерб, то теперь было достаточно одного подозрения, одного доноса, чтобы погубить целую тысячу ни в чём неповинных женщин.
В 1484 г. вышла булла папы Инокентия, Summis desiderantes affectibus, прозвучавшая, как сигнал, к массовому преследованию ведьм, зажегшая повсюду вереницу костров. Пять лет спустя появился пресловутый Молот ведьм, составленный Генрихом Инститором и доминиканцем Яковом Шпренгером -- настольная книга всех инквизиторов и палачей.
Несколько цифр могут дать представление о чудовищных размерах этого дикого безумия, о гекатомбах, принесенных в жертву дьявольскому наваждению.
В Лотарингии в 15 лет погибло 900 "ведьм", в одном только городе Вюрцбурге в какие-нибудь пять лет было сожжено столько же, тулузский суд однажды одним росчерком пера осудил к костру 900 женщин.
Или вот один факт, ярко характеризующий эпоху.
Когда невеста Якова I переезжала из Дании в Шотландию, разразилась буря и хотя никто не пострадал, король тем не менее велел расследовать, кто виноват в этой буре. Подозрение пало на 200 женщин, живших частью в Дании, частью в Шотландии. Под пыткой они признались, что они в самом деле виноваты: они разъезжали по воздуху в маленьких колесницах и от сотрясения воздуха и возникла буря. На вопрос, почему же их не видно было в воздухе, они ответили, что обладают способностью становиться незримыми. Однако, когда их повели на костер, эта для них столь выгодная способность почему-то не проявилась.
Процесс этих "ведьм" был подробно описан в брошюре News from Scotland (Новости из Шотландии), которая выдержала несколько изданий, и была использована Шекспиром для "Макбета".
В этом массовом преследовании ведьм ярко сказалось мрачно-угнетенное сознание общества XVI в. -- всех его классов, -- чувствовавшего себя во власти непреодолимых социальных сил и не понимавшего их сущности. Инстинктивный антагонизм полов незаметно направил мысль, находившуюся в поисках причины зла, на женщину, а церковь, могущество которой рушилось, всеми силами поддерживало этот предрассудок, надеясь его ценою восстановить свое пошатнувшееся положение.
Этот разлитой во всех классах страх перед темными силами, управляющими жизнью, переходил постепенно в настоящую манию преследования.
Торквато Тассо был весь пронизан таким болезненным страхом. То ему кажется, что его подстерегают инквизиторы, что они хотят его сжечь, как еретика. Он пишет отцам инквизиции длинные, тревожные письма, доказывая, что он правоверный католик. Мало того. Он сам отправляется в Болонью и, волнуясь, старается убедить их в их ошибке. То ему сдается, что он осужден на вечные муки. Он слышит трубные звуки, предвещающие страшный суд. В его ушах раздается голос Всевышнего: "Идите, проклятые, в вечный огонь!" Его охватывает невыразимый ужас и он спешит каяться и причаститься (письмо к Сципиону Гонзаге). То ему кажется, что он заколдован, что он нуждается не во враче, а в заклинателе бесов. Forse ho maggior bisogno dell'esorcista, che del medico, perch'il male è per arte magica. (Письмо от 25 дек. 1585). То ему чудится, что он окружен злыми демонами, которые воруют у него деньги, перчатки, книги, которые хотят его погубить.
Безумие охватывало людей. Они становились сатанистами, эротоманами, извергами, детоубийцами.
Вот французский феодал Жиль де Рэ.
Он сражался когда-то бок-о-бок с Орлеанской Девой и близость к этой мистически настроенной воительнице, по-видимому, не прошла для него даром. Но если Жанна воображала, что находится в союзе с небом, то Жиль де Рэ обратил свои взоры на дьявола.
Он уединился в своем мрачном родовом замке Тиффож и зажил здесь колдуном. Окружив себя алхимиками, он принялся делать золото, быть может побуждаемый к этому экономическим разорением. Скоро он убедился, что без помощи дьявола ничего не сделаешь и в замке появляются заклинатели и маги.
"Однажды ночью, -- рассказывает Гюйсманс [10]), изучивший акты процесса, -- Жиль отправляется с колдуном в лес, примыкавший к замку Тиффож. Он остается на опушке, колдун уходит вглубь. Безлунная, удушливая ночь. Жиль волнуется, всматривается в мрак, вслушивается в тяжелый сон равнины. Вдруг раздается вопль.
Жиль идет навстречу колдуну, видит его измученным, дрожащим и растерянным. Маг рассказывает вполголоса, что дьявол явился ему в образе леопарда, но прошел мимо".
После ряда аналогичных неудач, Жиль понял, что дьявол заговорит только в том случае, если ему в жертву будет принесен живой ребенок. И вот он убивает мальчика, отрезает ему кисти рук, вынимает сердце, вырывает глаза и приносит всё колдуну.
Дьявол продолжает молчать.
Тогда Жиль превращается в Ирода, в безумного параноика-детоубийцу, в сатаниста-эротомана. Из окрестных деревень исчезают все дети. В подземелье замка целые бочки наполнены детскими трупиками. Жестокость обезумевшего феодала доходит до изуверства. Он вскрывает грудь детей, пьет с наслаждением их последний вздох, разрывает рану руками.
"Струится кровь, брызжет мозг, а он, стиснув зубы, смеется".
В его больном мозгу весь мир превращается в отвратительный, чудовищно-безобразный кошмар.
"Из земли повсюду выходят бесстыдные формы, беспорядочно рвутся к осатаневшему небу, облака раздуваются, как беременные животные. Он видит на стволах деревьев странные наросты, ужасные шишки, язвы и раны, раковые туберкулы, ужасные костоеды. Словно земля -- больница прокаженных, один сплошной лепрозорий".
Ужас и безумие воцарились на земле.
На почве этого мрачно-мистического настроения, вызванного разнообразными социальными условиями, возникло искусство, полное кошмаров и ужасов.
Его родиной были Нидерланды и Германия, страны преимущественно мелко-буржуазного уклада, где недавно еще процветало мелкое производство, страны крестьянские и ремесленные, где последствия развивавшегося капитализма давали себя чувствовать с особенной силой, и где свирепствовали войны, голод и ожесточенная классовая борьба.
В Нидерландах выступает целая плеяда художников, изобразителей дьявольских ликов и адских сюжетов, наиболее яркими представителями которой были ван Акен, более известный под псевдонимом Иеронима Босха (Bosch), прозванный современниками le faizeur des dyables, и Питер Бретель, окрещенный некоторыми историками искусства "адским" Брёгелем.
Оба они были типическими представителями мелко-буржуазной культуры средних веков, отживавшей и распадавшейся под напором развивавшегося крупного капитала. Оба были насквозь проникнуты духом этой патриархальной старины, дни которой были сочтены. Оба производят впечатление скорее средневековых людей, чем сыновей нового времени.
Оба они были убежденными противниками капитализма.
На одной из гравюр Босха изображен огромный слон, на которого со всех сторон нападают люди с оружием в руках. Они приставляют к нему лестницы, чтобы взобраться на него. Но тщетно! Массами они гибнут, а чудище продолжает стоять, как ни в чём не бывало, торжествующее и надменное.
"Эта гравюра, -- замечает Госсар, лучший знаток Босха [11]), -- изображает аллегорически борьбу бедных классов против могущественного здания капитала".
На другой гравюре художника изображен огромный кит, пойманный ловцами. Один из них распотрошил ему живот и оттуда высыпается масса съеденных им мелких рыбок. Подпись достаточно красноречиво вскрывает социальное содержание гравюры.
Siet, sone, det hebbe ich zeer lange gheweeten, dat de groote vissen de claine eten. (Видишь ли, сын мой, я давно уже знал, что крупные рыбы пожирают мелких).
Босх нападал в своих социальных сатирах не только на крупных капиталистов, но и на крупных помещиков, изображая их на одной гравюре в виде разбойников, отнимающих у крестьянина его стадо, жену и жизнь.
Та же враждебная капитализму тенденция дышит и в творчестве Брёгеля.
На одной из его гравюр изображен двор, заваленный ящиками и мешками с клеймом: nemo-non. Среди них возятся купцы, поглощенные вопросом о прибыли. На пороге здания (на заднем плане) двое вступили в ссору из-за обладания товаром. Вдали виднеются палатки вторгшихся в страну испанцев. Подпись гласит: Elck.
"Elck -- это chacun, nemo-non, каждый в отдельности, -- замечает один из толкователей П. Брегеля [12]), -- это формула индивидуализма в его социально антагонистическом проявлении. Это в частности антверпенский буржуа, крупный антверпенский купец, забывающий среди забот о личном благе, об общественной солидарности и не обращающий внимания на виднеющиеся на горизонте испанские алебарды".
На другой гравюре Брегеля происходит отчаянное сражение между очеловеченными копилками и огромными денежными ящиками и, хотя последних меньше, победа останется вне всякого сомнения, на их стороне. Это другая аллегория для выражения всё той же победы крупного капитала над мелкой собственностью. Та же тенденция отличает и двойную гравюру художника, озаглавленную "Жирная и тощая кухня". Между тем, как богачи, самодовольные, упитанные, как боровы, пируют вокруг обильно уставленного стола и безжалостно прогоняют появившегося в дверях бедняка, на другой картине тощие и голодные бедняки гостеприимно приглашают толстяка-богача разделить их, более чем скромную, трапезу [13]).
Как типические представители мелкой буржуазии, для которой жизнь становилась всё более тяжелой каторгой, оба художника стояли на средневековой аскетической точке зрения, ибо только воздержание и экономия могли позволить этому классу существовать, да и утехи жизни были не для него.
В глазах Босха слава и наслаждения, в которых господствующая купеческая буржуазия и связанная с ней интеллигенция усматривали цель бытия, высший смысл жизни, -- не более как прах и тлен. Земную славу он изображает в виде воза с сеном, а рядом с раем чувственной любви он ставит ад, куда прямой дорогой ведет, по его мнению, служение богам наслаждения.
Таким же аскетическим духом был проникнут и Питер Брегель. Жизнь, посвященная праздности и наслаждению, была для него смертным грехом и он посвятил ей две морализирующие, осуждающие аллегории.
Представители оттираемых классов, оба художника видели в жизни не светлый праздник наслаждения и смеха, а ад ужасов и кошмаров, дьявольских ликов и страшных чудовищ.
Уже на Вазари, старого биографа итальянских художников Ренессанса, картины Босха производили впечатление кошмара, от которого волосы становятся дыбом. Мир, как его воспроизводит нидерландский художник, заселен странными и страшными фантомами. На картинах, изображающих искушение св. Антония, аскету мерещатся уродливые формы и образы, вышедшие из адской пропасти. Босх любил рисовать "уродов", "ведьм", "колдунов" (не дошедших до нас). В передаче Брегеля сохранился портрет князя тьмы, в виде страшного чудища, получеловека-полузверя. Правда, это не гигантская фигура дантовского Дите, но это и не тот комический, благодушный чёрт, над которым потешались средневековые крестьяне и ремесленники. Это тот дьявол, который -- по словам нидерландских хроник этой эпохи -- ходил тогда по земле, пугая обывателей своей звериной рожей. Босх любил воспроизводить также пытки и казни загробного царства, пользуясь -- как и современные ему бродячие проповедники -- видением Тундаля. И вся эта картина мира, как хаоса пыток и мук, чудищ и демонов, завершается видением страшного суда, в котором явственно слышатся слова средневекового гимна, обвеянного ужасом:
Dies irae, dies illa
Solvet saeclum in favilla.
Такое же кошмарное впечатление производит творчество Брегеля (за исключением его реалистических жанров из деревенской и городской жизни).
На его аллегориях, посвященных бичеванию наслаждения и праздности, встает целый мир не поддающихся описанию чудищ, пресмыкающихся гадин, полулюдей-полуживотных, полуптиц-полурыб, между которыми сидят и скалят зубы сонмища демонов и чертей.
Брегель несколько похож на изображенную им безумную крестьянку Грету. Окруженная со всех сторон дьяволами и уродами, она с ужасом видит перед собою отверстую адскую пасть. Таким безумным видением, полным страхов и ужасов, представлялся мир самому Брёгелю. А над ним царит зловещий призрак смерти, косящей великих и малых, целыми массами. В рамке из горящих деревень и городов и гибнущих в море кораблей нагромождены целые гекатомбы тел, -- целые пирамиды трупов.
Такое же мрачное настроение воцаряется постепенно и в немецкой живописи. С каким-то болезненным упоением разрисовывали немецкие художники пытки и казни осужденных. Три картины бросаются особенно в глаза. Все они посвящены крестным мукам Христа. Во всех трех случаях Спаситель изображен не Богом богатых и праздных, не традиционным красавцем, а Богом гонимых и угнетенных, мужицким Богом, грубым и некрасивым, почти безобразным.
Матиас Грюневальд окружил казненного Христа всеми ужасами инквизиционных пыток, атмосферой настолько пригнетающей, что даже палачи не выдержали и обратились в бегство. Тело Христа посинело и вспухло. Из открытой раны на боку сочится кровь. Ступни ног позеленели от гноя. Огромная всклокоченная голова поникла от изнеможения. В потухшем взоре светится бездонный ужас. И от боли рот скривился в гримасу смеха.
На картине Гольбейна палачи подвергают жестоким пыткам Христа (мотив, часто варьированный художником), а на картине Л. Кранаха обращает на себя внимание утонченно-мучительная казнь, которой подвергли одного из разбойников, хотя она не подсказывалась словами Евангелия и противоречит исторической правде.
Подобно нидерландским художникам, и немецкие особенно охотно изображают страшные образы, дьявольские хари, отвратительные видения больного мозга. На картине Кранаха и особенно Мартина Шонгауера, посвященных искушению св. Антония, кувыркаются черти с хвостами рыб, крыльями птиц и безобразно-оскаленными рожами. Охотно воспроизводили немецкие художники также эпизоды из Апокалипсиса, книги Страшного Суда, наполняя их часто баснословными чудищами (Гольбейн, Буркмайр).
Дьявол, ведьма и смерть -- становятся стереотипными фигурами немецкой живописи XVI и XVII в.
Вот, напр., гравюра Герца: "Шабаш на Блоксберге" (XVII в.).
Наверху, на правой стороне (от зрителя) чернокнижник начертал свой магический круг и заклинает духов. Они выползают со всех сторон -- безобразные и страшные. Внизу, среди черепов и горшков с волшебной мазью, раздеваются ведьмы. Наверху, на левой стороне, тянется бесконечный хоровод чертей и колдуний, справляя адское празднество, а внизу дьяволы целуются с ведьмами или пляшут в диком экстазе.
На гравюре Ганса Балдунга Грина "Шабаш ведьм" около иссохшего пня собрались колдуньи и стряпают свое адское зелье, а наверху, в воздухе, на козле несется их товарка на Блоксберг.
И всюду, куда ни взглянешь, стоит, подстерегая свои жертвы -- смерть, Mors Imperator.
Она выглядывает из-за дерева, мимо которого проходит ясным летом влюбленная парочка, наслаждаясь взаимной близостью (Дюрер). Она сзади обнимает прекрасную, пышнотелую женщину и запечатлевает на её устах роковой поцелуй (Ганс Бальдунг Грин). Она всюду и везде, ибо то, что люди называют жизнью, есть на самом деле -- пляска торжествующей смерти (Г. Гольбейн: Пляска смерти).
Черт и смерть -- эти два владыки мира -- стоят рядом на известной картине Дюрера.
Вдали, на вершине горы, виднеется замок. Там всё светло. Внизу мрачное ущелье. На боевом коне въезжает рыцарь с строгим и важным лицом. Он знает, что жизнь не светлый праздник смеха и наслаждений. Жизнь полна ужасов и страхов. Сзади на него нападает чёрт, в образе отвратительного чудовища с головою кабана, а сбоку к нему подъезжает на тощей кляче скелет смерти с часами в руках.
И ни один луч света и надежды не озаряет это мрачное ущелье, что зовется жизнью, где человека окружают со всех сторон дьявольские рожи и кошмарные образы.
По мере того, как под влиянием надвигавшегося всеобщего банкротства жизнь становилась всё более мрачной и для господствующих классов, литература также окрашивалась в всё более черный цвет и в ней также отводится всё больше места дьяволу, ведьмам, пыткам и ужасам.
В итальянских поэмах раннего Ренессанса фигура чёрта была, правда, не редкостью. Но он появляется то в виде веселого бражника, как, напр., дьявол Скарпино в поэме Боярдо "Влюбленный Роланд", этот завсегдатай таверн, где можно поиграть в карты и бывают девицы легкого поведения, где сверкает хорошее вино и вкусно пахнет яствами (dove è miglior vino -- о del giuco e bagascie la dovizia -- nel fumo dell'arrosto fa dimora), или же он выступает, как черт-джентльмэн, услужливый и преданный людям, в роде Астаротте в поэме Пульчи "Великан Морганте", который приводит Ринальдо в такой восторг, что тот не может нахвалиться царящими в аду благородством, куртуазностью и чувством товарищества -- gentilezza, amicizia e cortesia.
В величайшей итальянской поэме исходящего Ренессанса, в "Освобожденном Иерусалиме" Tacca снова воцаряется напротив тот страшный образ Дите, при виде которого кровь заледенела в жилах Данте. Дьявол так колоссален, что перед ним альпийская гора кажется маленьким холмом. Лик его исполнен страшного величия, сверкают глаза, вдоль лохматой груди спускается колючая борода и когда он раскрывает рот, испачканный запекшейся кровью, он зияет, как зловещая пропасть. А вокруг владыки "вечного мрака" копошится темная рать адских чудовищ: гарпии и кентавры, сфинксы и горгоны, лают скиллы, шипят гидры, ползают гады (IV п.).
В немецкой народной книге о чернокнижнике докторе Фаусте последний отправляется в лесную чащу, полную таинственной жути, чертит магический круг и принимается заклинать чёрта.
Сначала появляется огромный огненный шар, который с треском разрывается у магической черты, потом запряженная дикими конями колесница, поднимающая целый ураган пыли. Фауст падает в обморок от ужаса, и когда приходит в себя, уже думает отказаться от дальнейших заклинаний. После третьего призыва подходит, однако, "только" привидение и успокоившийся маг открывает ему свое желание вступить в договор с дьяволом. Призрак обещается прийти завтра. На следующий день Фауст сидит в своей комнате и ждет. В полдень из-за печки показывается тень, потом выглядывает человеческая голова с безобразно оскаленным лицом. Фауст требует, чтобы дух появился перед ним в настоящем виде.
Вдруг вся комната наполняется серными парами и ужасающим зловонием: чёрт выходит из-за печки с лицом человека на теле медведя и с страшными когтями на пальцах.
Дьявол вторгается, как главное действующее лицо, и на сцену.
В пьесе Кальдерона "Чудодейственный маг" он сначала вступает с ученым Киприаном в богословский поединок -- хотя и неудачно, -- потом -- и гораздо успешнее -- соблазняет его к мирским утехам при помощи фантома прекрасной женщины Хустины. В (недошедшей до нас) пьесе Гаутона и Дея "Брат Реш и спесивая антверпенская дама" героиня, помешанная на моде, раздосадованная горничной, не угодившей ей плохо накрахмаленным воротником, в ярости призывает чёрта и он появляется в виде ловкого молодого человека, который приносит ей идеально накрахмаленный воротник, надевает его ей на плечи и при этом сворачивает ей шею [14]).
На ряду с дьяволом действуют в литературе, особенно в английской драме конца XVI и начала XVII в. -- колдуньи.
Ведьма выступает, как эпизодическое лицо в пьесе Смита "Три брата". Она является главной героиней в драме Миддльтона The Whitch. Пляской колдуний открывается одна из "масок" Бен Джонсона (Masque of Queens). Иногда английские драматурги этой эпохи выясняют, как женщина становится ведьмой. В драме Деккера и Форда "Ведьма из Эдмонтона" перед нами бедная, горбатая старушка, над которой все издеваются. Однажды она заходит за хворостом в лес помещика, который ее прогоняет, обозвав старой ведьмой. В душе старушки накипает ненависть к своим обидчикам. Чтобы им отомстить, она с охотой сделалась бы ведьмой. В ту самую минуту, когда она произносит это желание, перед ней стоит дьявол и она совершает с ним роковой договор.
При этом английские драматурги искренно верят в существование ведьм и стараются убедить в их существовании и публику.
В пьесе Гейвуда "Последние ланкаширские ведьмы" герой, помещик, смеется над теми, кто верит в существование женщин, одержимых дьяволом, и за этот свой скептицизм он наказан по воле автора. Однажды утром, просыпаясь, он видит рядом с собой спящую жену с отрубленной одной рукой. Потом оказывается, что ведьмы всей округи собирались в мельнице и там устраивали свои адские оргии, в виде кошек. Выведенный из терпения ночным шумом, мельник отрубил одной лапу -- то была как раз жена неверившего в ведьм помещика.
Важно подчеркнуть, что если в средневековых легендах о союзе человека с дьяволом грешник обыкновенно спасается, то в аналогичных произведениях XVI и XVII в. он погибает жертвой ада -- зло стало сильнее неба, святые побеждены демонами.
С особенной охотой изображали писатели -- как и художники -- исходящего Ренессанса всевозможные пытки и казни, превращая мир в застенок инквизиции.
В "Видении св. Патрика" Кальдерона [15]) король-язычник готов принять проповедуемое великим ирландским святым христианство в том случае, если кто-либо из его приближенных воочию увидит ад и чистилище. Один из его придворных, Людовико Энио, проникает в таинственную пещеру и, возвращаясь назад, сообщает о виденных и испытанных им ужасах. Когда Энио пришел в себя, он увидел, что вся пещера
Заполнилась видениями ада
И духами -- такими ужасными
На вид, что их ни с чем
Сравнить нельзя.
Черти схватили Энио, связали по рукам и ногам
И стали жечь меня и стали ранить
Стальными остриями...
Зажгли костер и бросили в него.
Выйдя из огня, Энио увидел перед собой равнину, окруженную пещерами, где стонали осужденные так страшно, что даже демоны содрогались. Картина за картиной открывается его взорам царство пыток и муки.
Одни лежали, подвижными пронзенные
Гвоздями раскаленными... Иные
Лежали, а ехидны из огня --
Их внутренности рвали.
От страшных пыток раненых лечили,
Прикладывая к ранам их свинец
Расплавленный.
Потом Энио увидел озеро, где мучаются жрицы земной любви.
Все дрожали
В воде, среди ужей и змей.
Замерзшие их члены были видны
В кристальности прозрачной льдистых вод.
Стояли дыбом волосы и были
Оскалены их зубы.
Наконец, после долгих странствий среди мук и пыток, демоны приводят Энио к реке, отделяющей чистилище от ада.
Кишели в ней уродливые гидры
И змеи, как чудовища морские.
А мост через нее тянулся узкий
Как линия, не больше, и такой
Непрочный, что, казалось, невозможно
Пройти.
И новый ужас встает перед ним.
Я посмотрел и явственно увидел
Что все, кто этот мост хотел пройти,
Срывались, низвергались в волны серы,
И змеи грызли их и рвали гидры
Когтями их на тысячу кусков.
Наряду с пытками и казнями писатели конца XVI и начала XVII в. охотно выбирали кровавые сюжеты, изобилующие преступлениями и убийствами. В особенности английские драматурги доводили это пристрастие к крови до настоящей мании. В этом отношении одинаково соперничали как представители романтической трагедии, в роде Вебстера (Герцогиня Амальфи, Виттория Аккоромбона), так и творцы новой буржуазной драмы, обыкновенно построенной на уголовщине, как Деккер и Дэй (Жалостливая трагедия Пэджа из Плимута) или Гаутон и Дэй (Трагедия Томаса Мерри).
Всегда сцена залита потоками крови, оглашается воплями убиваемых, совершаются неслыханные злодеяния, от которых мороз пробегал по спине зрителей и волосы их становились дыбом.
Мрачный ужас проникает постепенно и в поэзию величайшего творца Ренессанса.
В более ранних пьесах Шекспира жизнь отражается еще как бесконечный праздник роскоши и наслаждения. В изящных аристократических палаццо, под зелеными сводами арденнского леса, в лунную ночь над лагунами Венеции слышатся беспрерывные любовные дуэты, взрывы смеха и треск фейерверков остроумия. Мужчины полны изящества и силы, женщины блещут красотою и грацией. Словно на землю спустился Олимп счастливых небожителей.
А над царственным праздником любви и наслаждения носятся звуки карнавальной песенки, сложенной под небом горячего юга:
Юность златая
Быстро пройдет,
Завтра, кто знает
Смерть подойдет.
Пойте же радость
Жадной душой,
Светлую сладость
Жизни земной.
Таким светлым, праздничным настроением проникнуты "Венецианский купец", "Как вам угодно", "Двенадцатая ночь" и "Много шума из ничего".
Правда, уже в этих легких и изящных комедиях в радостный праздник полубогов врываются зловещие нотки тоски и мрачных предчувствий.
Безотчетная и беспричинная грусть великодушного купца Антонио, меланхолические реплики разочарованного Жака вносят резкий диссонанс в ликующий гимн свету, красоте и радости.
И это мрачное настроение всё разрастается, становится грозным кошмаром и поглощает, как черная туча, голубой, сиявший солнцем, небосвод. Там, где раньше виднелись светлые лица богов и богинь, выступают в сгущающемся мраке мертвенно бледные маски привидений и дьявольские лики ведьм, освещенные отсветом адского огня.
По галереям старых дворцов ходят, ужас нагоняя, полуночной порой, привидения. В степи собрались злые колдуньи, стряпая свое отвратительное зелье.
Там, где еще недавно носился беззаботный смех, где жизнь казалась нескончаемым праздником, теперь воцаряется хаос. На изнанку выворачиваются все семейные и социальные отношения. Дети восстают на родителей, братья изводят братьев, сестры губят друг друга, мужья убивают жен, жены отравляют мужей, подданные бунтуют против своего короля, король истребляет своих подданных. Атмосфера насыщается запахом крови. Совершаются неслыханные злодеяния. Безумие охватывает людей. Одни прикидываются сумасшедшими, другие в самом деле сходят с ума, и даже бубенчики шутов, раньше звучавшие таким веселым, задорным звоном, вспыхивают зловещим, помешанным хохотом.
Над миром, над которым недавно еще проносился добрый гений с белоснежными крыльями, властно воцаряется демон зла и от его отравленного дыханья умирает всё светлое и хорошее. Гибнут мудрецы, искатели правды и истины, гибнут любящие дочери и верные жены, гибнут ни в чём неповинные маленькие дети.
И над царством ужаса и безумия поднимается исполинский облик новой хозяйки мира, встает среди адских паров, в зловещем освещении сверкающих молний.
Мать черных и злобных таинственных чар, царица ада -- Геката.
Таким безысходно-пессимистическим настроением проникнуты величайшие произведения Шекспира, величайшие произведения эпохи: "Гамлет", "Макбет", "Отелло" и "Лир".
Датский критик Брандес тонко подметил, что основным настроением, из которого родились наиболее зрелые и прекрасные произведения Шекспира, было смутное сознание, что мир рушится и гибнет.
"Распалась связь времен!" -- восклицал принц Гамлет.
Все великие трагедии Шекспира могли бы быть озаглавлены -- по замечанию Брандеса -- "Кончина мира".
"В эту эпоху, -- говорит Брандес, -- Шекспир ничего другого не мог и не умел изображать. В его ушах раздавался и душу его наполнял грохот мира, который рушится в прах".
То гибла целая эпоха, начавшаяся таким светлым праздником. Замер беззаботный смех. Затихла песня юности и счастья. Померкли прекрасные лица богов и богинь.
В сгущавшемся со всех сторон мраке зловеще выделялись мертвенные маски привидений и ведьм, исступленные гримасы извергов и безумцев. И среди крови и злодейств, галлюцинаций и ужаса сходила со сцены блестящая эпоха Ренессанса.