(Крушение абсолютизма)

Из экономического и социального кризиса, которым завершилось Возрождение, окрепшей вышла власть абсолютизма.

Законодателем жизни и искусства стал суверенный монарх. Ни один из командующих классов не был в состоянии присвоить себе политическую гегемонию. Придворная аристократия и крупная буржуазия взаимно уравновешивали друг друга. Трудящиеся группы молчали. Наступила эра относительного социального равновесия, социальной гармонии под скипетром абсолютной монархии.

Для командующих групп, сосредоточенных при дворе государя или так или иначе располагавшихся вокруг этого двора, жизнь снова стала беззаботным праздником.

И как беззаботный праздник увековечила эту жизнь кисть великих художников и иллюстраторов Франции XVIII века, кисть. Ватто, Фрагонара и Бушэ, резец Моро, Гравло и Эйзена.

На фоне нарядного пейзажа, по аллеям чопорно-элегантных парков гуляют изящные дамы в напудренных париках и широких кринолинах, рядом с кавалерами в блестящих ливреях, которые нашептывают им любовные стишки в анакреонтическом стиле. Концерты, пикники, игры сменяют друг друга в пестром калейдоскопе. Раздаются звуки менуэта: отдаваясь, уклоняясь движутся в томно-напыщенных движениях кавалеры и дамы. Объяснения в любви под сенью статуй античных богов, пикантные сцены эротического характера, туалет красавиц в присутствии неизменного чичисбея -- таково содержание светской жизни, таково и содержание "галантной" живописи. Слышится кокетливый смех, шорох развертываемых вееров, шелест шелковых юбок, бряцание шпаг, ставших простым украшением.

Наступило царство пудры и флирта, мушек и вздохов.

А над этим пестрым праздником наслаждения и беззаботности носится видение увековеченного Ватто острова Цитеры, куда отправляются ладья за ладьей толпы разодетых, праздных, счастливых людей.

В середине XVIII в. на этот праздник забав и смеха пали неожиданно сумрачные тени.

Изящное здание Рококо давало трещину за трещиной. "Галантный" век близился к концу. В неясных далях вставал грозный призрак нашествия "варваров".

И в сердце кавалеров и дам закралось зловещее предчувствие.

На защиту погибавшей старины вставали, правда, паладины прошлого. Они становились со своими картонными мечами у врат царства Рококо, в надежде отстоять его от забушевавших волн жизни. Даже и в их попытках отстоять и защитить старину слышатся страх и неуверенность.

В драматических "сказках" графа Карло Гоцци, в его "fiabe" отчетливо обнаруживается это двойственное настроение -- беззаботность, то и дело нарушаемая тревогой.

В обиход светского общества "галантного века" входило, между прочим, обязательное посещение, так называемой, "импровизированной" комедии, Commedia dell'arte или -- как выражались в Париже -- "итальянской" комедии. Покоившаяся на запутанной любовной интриге, на шутках и выходках (lazzi) арлекинов и клоунов, эта "импровизированная" комедия была одной из составных частей аристократической культуры Рококо.

Не простая случайность, конечно, что Ватто, давший в своих картинах лучшую характеристику светского общества ХVIII в., был вместе с тем и как бы историком-бытописателем "итальянских" комиков, увековечившим и фигуру арлекина (Gilles), и эпизоды из прошлого "итальянской" комедии (Отъезд труппы из Парижа), и сцены из "импровизированного" театра (Любовь на сцене итальянского театра).

В середине XVIII в. эта излюбленная аристократическим обществом комедия масок всё более вытеснялась другими типами драмы, более её соответствовавшими вкусам поднимавшихся новых общественных слоев, даже на её родине, в Италии, где адвокат Гольдони нанес ей решительный удар своею театральной реформой.

На защиту поруганной старины, на защиту развенчанной Commedia dell'arte стал граф Карло Гоцци -- венецианец, как и Гольдони.

Человек консервативных убеждений, страстный противник энциклопедистов и демократов, Гоцци был ярым врагом и театральной реформы Гольдони. Он и поставил своей задачей вытеснить снова бытовую и социальную, буржуазно-демократическую комедию Гольдони возрожденной комедией масок, победить морализирующую и революционную тенденцию нового театра наивно-детским, праздно-беззаботным смехом.

Так возникли его "fiabe" (L'amore delle tre melarancie, ll re cervo, La donna serpente, L'augello beiverde, Turandot и др.).

Эти "сказки" имели на самом деле мало общего с той "импровизированной" комедией, которую они пытались вновь возродить. Элемент импровизации, занимавший в первой пьесе еще значительное место, постепенно испарился. Старые маски изменились до неузнаваемости. Всюду из-за действия и сквозь характеристику пробивалась литературная и общественная полемика, элемент книжный подавлял непосредственную передачу жизни.

Из мира действительного, в рамках которого еще вращалась старая Commedia dell'arte, граф Гоцци переносил зрителя в царство вымыслов и снов, в царство сказки, где господствует случай, совершаются чудеса, где всё вывернуто на изнанку, где рядом с принцами и принцессами, похожими на фарфоровые китайские безделушки, действуют Панталоне и Бригелла, Тарталья и Труфальдино, воскресшие маски, напоминающие старые детские куклы.

Между тем, как кругом в жизни нарастала волна новой и страшной классовой борьбы, между тем, как близился конец "галантного" века, граф Гоцци пытался еще раз воскресить на сцене беззаботный и нарядный, детски-наивный мир Рококо.

И однако в это царство фарфоровых принцев и старых масок то и дело врываются темные, враждебные силы.

Происходят кровопролитнейшие сражения, появляются ужасные чудовища, злые волшебники превращают людей в зверей, с неба падает дождь из огня и крови, раздаются, предвещая беду, подземные раскаты землетрясений.

Колеблется почва под изящным зданием Рококо. Беззаботный смех обрывается среди томительных и мрачных предчувствий. В неясных далях поднимается грозная тень смерти.

То над светлым праздником "галантного" века сгущаются первые мрачные тучи романтизма [16]).

Великая революция покончила с "старым режимом".

В потоках крови, в пыли разрушения, под лязг гильотины и звуки марсельезы исчез с исторической сцены -- век кавалеров и дам.

А кругом в тяжких муках рождался из хаоса прошлого новый мир не менее хаотический, -- таинственный и жестокий.

И по мере того, как совершалась ломка векового строя, а сквозь поднятую пыль стал вырисовываться, подобно страшной загадке, лик новой жизни, нарастал в сердцах ужас, и ум мутился от кошмарных видений.

На смену Рококо шел Романтизм.

На рубеже этих двух эпох, хороня одну, предвосхищая другую, поднимается творчество испанского художника, Франциско Гойи.

Гойя начал свою деятельность в духе праздничного, беззаботного Рококо, как ученик и подражатель Ватто.

В юности он рисовал эскизы для гобеленов, изготовлявшихся на королевской фабрике в Мадриде [17]). На этих рисунках жизнь изображена художником еще в светлых, радостных тонах, как вечный праздник наслаждений и счастья.

Разодетые кавалеры и дамы гуляют, играют в прятки, танцуют, устраивают пикники. Смех и шутки оглашают улицы города, долину Мансанареса. Всё залито солнцем. Даже простонародье на этих эскизах окружено праздничной атмосферой, одето в праздничный костюм, обвеяно грацией, совсем не свойственной простонародью, имеющему свою особую красоту. Это не тот народ, который живет своей собственной жизнью, а тот, который иногда представляется стоящим у окна богатого палаццо кавалерам и дамам. Так и кажется, что ни эти молодые девушки, пришедшие к колодцу за водой, ни эти прачки, отдыхающие на берегу реки, ни эти парни, играющие в национальную игру -- pelota -- никогда не изведали ни бедности, ни горя.

Потом этот нарядный мир, это светлое настроение куда-то бесследно пропадают. Кисть Гойи вдруг звучит диссонансом, точно это чья-то другая кисть. Недавно еще казавшаяся таким пестрым праздником жизнь отражается теперь в мозгу Гойи -- и без достаточных на то субъективных оснований -- как сказка ужаса и безумия. Прошлое и настоящее одинаково производят на художника впечатление мрачной фантасмагории, тяжелого кошмара.

От эскизов для королевских гобеленов Гойя перешел к жанровой живописи, к быту, но это "быт" не в общепринятом смысле, не изображение будничной действительности, а болезненные сновидения, обвеянные жутью и мраком.

Во главе несомой в процессии Мадонны шествуют полуобнаженные флагелланты, бичующие себя в диком экстазе. Безумцу грезятся какие-то огромные лошади и дьявол с рогами козла. За девушкой гоняются по пятам старухи с оскаленными рожами, с корзиной, наполненной детскими трупиками. На поляне сидит с козлиной головой, увенчанной цветами, в кругу старых и молодых ведьм -- князь тьмы.

Эти ужасы прошлого сливаются в одну угнетающую мелодию с ужасами настоящего.

Палач казнит осужденного. В доме умалишенных безумствуют маньяки.

Жизнь стала безумием и ужасом.

Таким же духом проникнуты и знаменитые сарrichos Гойи.

В значительной своей части они представляют острую политическую и социальную карикатуру. Гойя резко ополчается здесь против всего "старого порядка", против царства кавалеров и дам. Он не щадит ни дворянство, ни духовенство, ни царицу-кокотку, ни народные суеверия, ни отдельных политических деятелей, напр., всесильного министра Годой, изображая его в виде осла.

По своей теме эти тенденциозные caprichos Гойи не оригинальны. Литература и искусство знают не мало сатирических произведений, направленных против старого порядка. Что в этих рисунках оригинально, так это то настроение, которое окрашивает их, та форма, в которую вылилось негодование художника. Обыкновенно сатирик или карикатурист презирает от всей души предмет своей сатиры или карикатуры. Он смеется над тем, что считает отрицательным явлением. Гойя не знает ни этого презрения, ни этого смеха. При виде того, что он считает отрицательным, его охватывает невыразимый ужас. Точно он перенесся в какой-то другой, страшный, кошмарный и призрачный мир.

Это настроение отличает даже те из его caprichos, которые направлены явно против известных социальных учреждений.

Вот, напр., слуга кормит с ложки двух манекенов с чудовищно-развитой пастью. Это, очевидно, сатира на благородное дворянство, праздное, ленивое, паразитическое. И однако эти представители мира кавалеров скорее похожи на фантомы страшной сказки. Или вот компания уродцев, безобразно-страшных карликов жадно уписывает еду. Это, без сомнения, карикатура на духовенство, так как уродцы одеты в монашеский костюм, хотя подпись и гласит, "Привидения". И на первый взгляд, в самом деле, трудно сказать, идет ли здесь речь о духовенстве или о -- призраках.

Таким же мрачно-кошмарным духом дышит и рисунок, направленный, по-видимому, против догмата нерасторжимости брака. Муж и жена привязаны к пню в такой мучительно-неестественной позе, что даже зрителю становится больно, а им на голову поставила свои когтистые ноги огромная, чудовищная сова в очках, символ обычая и традиции.

А рядом с этими ужасами социальной жизни -- страшные суеверия: темной ночью крадется девушка к повешенному и, отворачиваясь от страха, вырывает у него зуб "на счастье", а в воздухе на метле несутся, спеша на шабаш, две ведьмы -- старуха и молодая.

Жизнь превращается в глазах Гойи незаметно в ужас, навевающий фарс: лежа на спине, дьявол, с ногами фавна, то поднимает людей на воздух, наверх к славе и богатству, то низвергает их вниз, в пропасть, и его свирепо хохочущий лик странно контрастирует с идиотической улыбкой не понимающих его пустой и жестокой игры доверчивых представителей человеческого рода.

Первоначально Гойя предполагал украсить обложку для своих caprichos своим автопортретом: он сидит за столом, голова, объятая сном, склонилась к доске, а со всех сторон, сзади и спереди, сверху и снизу, справа и слева его окружают безобразные чудища, с физиономиями не то людей, не то зверей: кошек, сов, летучих мышей.

Именно таким кошмаром, таким шабашем звериных рож и адских ликов, казалась Гойе, сама жизнь.

Много лет спустя, художник создал другую серию рисунков -- suenos (иногда неправильно называемых proverbios), "сновидений", лучше: кошмаров. Хотя смысл отдельных картин обыкновенно темен и почти не поддается объяснению, самое настроение, продиктовавшее их, выступает так наглядно, что не возбуждает никакого сомнения. Оно прямо бьет в глаза, рвется, как крик, из каждого штриха -- всё тот же ужас перед жестокой, непонятной жизнью, который неотвязно преследовал художника.

Старик мечется в страхе, преследуемый призраками. Вокруг урода, составленного из сросшихся тел мужчины и женщины, собралась толпа людей с звероподобными лицами и, очевидно, наслаждается странно-неестественным зрелищем. Перед трупом пляшет великан, а над ним проносятся видения. На спине коня сидит похищенная им женщина, содрогаясь от его укусов, тогда как другую женщину поедает какое-то чудовище, а на фоне притаилось еще одно чудище, еще более страшное и уродливое.

Таково содержание жизни, если верить этим кошмарным suenos.

Под старость Гойя уединился в своей вилле под Мадридом, где дожил свой век одиноким отшельником. Стены своей усадьбы он украшал картинами, которые не предназначались естественно для публики. В них художник пытался подвести еще раз для себя итог своим наблюдениям, своему опыту, еще раз хотел, по-видимому, зафиксировать в конкретных образах свой взгляд на мир.

И снова жизнь предстает перед ним, как сказка безумия и ужаса.

Только одна из этих картин производить человеческое, обыденное впечатление: это портрет немолодой уже женщины, по всем вероятиям, родственницы художника, которая вела его хозяйство.

Остальные картины -- безумие и ужас.

Великан схватил алчными лапами человека и запихивает его в свою пасть, а глаза его горят сверхчеловеческой жестокостью.

То, очевидно, символ жизни, беспощадной и алчной, пожирающей своих же собственных детей.

А дальше развертывается вереница страшных образов: женщина убивает мужчину (может быть мужа); старуха, похожая на ведьму, обедает, а рядом с нею сидит отвратительный демон; паломники возвращаются от святого Исидро и лица их искажены ужасом; в воздухе проносятся зловещие парки с мертвым ребенком; перед собранием женщин, -- всё больше из простонародья, среди которых в сторонке видна дама из "общества", -- сидит дьявол с козлиной головой и, очевидно, поучает их насчет тайн черной мессы.

Таков был итог жизненной мудрости Гойи.

Как далеки мы от светлых, нарядных гобеленов юности, светившихся такой жизнерадостностью, такой веселой праздничностью.

За это время всё кругом изменилось.

"Галантный век" канул в вечность. Кончился праздник кавалеров и дам. В сгущавшихся сумерках зловеще выделялись рожи зверей и демонов. Воздух наполнился гримасами привидений и фантомов.

А из мрака распадавшегося старого мира вырастала новая жизнь, таинственная и непонятная.

Ужасы прошлого незаметно сливались с ужасами настоящего в один душеугнетающий кошмар, в адский шабаш, обвеянный жутью и призрачностью, в застенок мук и жестокостей.

И над миром, над которым потухло солнце беззаботной радости, снова воцарился с рогами, увенчанными цветами, -- князь тьмы.

На смену Рококо явился Романтизм.